Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
пускаются паруса и снасти, состоящие, как кажется, из
сплошных узлов; работающие матросы представляются мне людьми футов по
двадцать ростом, и каждый из них топает в двадцать раз сильнее обычного. Но
постепенно шум слабеет, хриплые крики замирают, свисток боцмана звучит
мягче, издавая спокойные, удовлетворенные ноты, весьма неохотно возвещая о
том, что на сей раз с работой покончено; и тогда снова вступает голос.
Так, то вздымаясь вверх, то опускаясь вниз, впадаешь в смутный сон,
прерываемый качкой и толчками, пока, наконец, сознание не начнет различать
запахи виндзорского мыла и затхлой трюмной воды, а голос не возвестит, что
исполин снова готов приняться за водные процедуры.
Вот какие причудливые воспоминания приходили мне в голову в тот день,
когда я находился в Нью-Йоркской бухте, и тогда, когда мы, миновав пролив
Нарроус, вышли в открытое море, и в долгие, праздные часы плавания в
солнечную погоду! Наконец в один прекрасный день астрономические наблюдения
и вычисления показали, что в ночи мы подойдем к берегам Ирландии. Весь этот
вечер я стоял вахту на палубе, чтобы посмотреть, как мы будем подходить к
берегам Ирландии.
Ночь очень темная, и море ярко сверкает фосфорическим блеском. На судне
царит большое волнение, принимаются особые меры предосторожности. Бдительный
капитан - на мостике, бдительный первый офицер ведет наблюдение по левому
борту, бдительный второй офицер стоит рядом с рулевым возле компаса,
бдительный третий офицер - с фонарем на корме. На тихих палубах не видно
пассажиров, но тем не менее всюду чувствуется ожидание. Два матроса, стоящие
у рулевого колеса, спокойны, серьезны и проворно выполняют приказания. Время
от времени резко звучит команда, как эхо отдающаяся обратно; а в остальном
ночь тянется медленно и молчаливо, без всяких перемен.
Ровно в два часа утра все, кто несет напряженную вахту, внезапно делают
едва заметные жесты облегчения; фонарь в руках третьего офицера звякает,
офицер пускает ракету, за нею еще одну. Мне показывают одинокий огонек,
горящий вдали в темном небе. С огоньком должна произойти какая-то перемена,
но никакой перемены нет. "Мистер Бдительный, пустите-ка для них еще пару
ракет". Взвиваются еще две ракеты, зажигается голубой свет. Все глаза снова
устремлены на маяк. Наконец с него взлетает маленькая игрушечная ракета; и в
ту минуту, когда эта крохотная полоска света гаснет во мраке, о нас уже
сообщено по телеграфу в Квинстаун, Ливерпуль и Лондон, а по подводному
кабелю также и в Америку.
Теперь на палубе появляется с полдюжины пассажиров, высаживающихся в
Квинстауне, почтовый агент и матросы, отряженные для погрузки мешков с
почтой в баркас, который придет из порта. То тут, то там на палубе
поблескивают лампы и фонари; лежащий на дороге груз оттаскивают в сторону
ганшпугами; и на левом фальшборте, еще мгновение назад пустовавшем, сейчас
вырос обильный урожай голов, принадлежащих матросам, стюардам и машинистам.
Вот мы достигаем маяка, вот он сбоку от нас, вот остается за кормой.
Взвиваются новые ракеты: это между нами и берегом на всех парах с изяществом
проходиг Инмэновский пароход * "Город Париж", направляющийся в Нью-Йорк. Мы
самодовольно отмечаем, что ветер дует ему прямо навстречу (ведь для нас он
попутный) и что пароход сильно качает. (Наибольшее удовольствие вызывает это
обстоятельство у тех пассажиров, которые больше всего страдали от морской
болезни!) Мы стремительно мчимся, а вместе с нами мчится и время; вот мы уже
видим огни Квинстаунского порта, а потом и огни приближающегося к нам
почтового баркаса. Каких только коленцев не выкидывает он на своем пути,
бросаясь во все стороны, особенно туда, где ему нечего делать, и одному лишь
небу известно, зачем он все это проделывает! Наконец он подскакивает на
расстояние в один кабельтов к нашему левому борту, и с парохода ему кричат в
рупор, чтобы он делал то-то, не делал того-то и занимался еще чем-то, словно
сам он ровно ничего не смыслит. Когда, под оглушительный рев парового гудка,
мы сбавляем ход и вконец сбитый с толку баркас прикреплен к пароходу
канатами, стоящие наготове матросы начинают переносить на борт баркаса мешки
с почтой, сгибаясь под их тяжестью и напоминая нетвердо стоящие на ногах
картонные фигурки мельника и его работников, которых мы видели в театре в
годы нашего детства. Все это время несчастный баркас мечется вверх и вниз,
то и дело выслушивая окрики. После непрестанных метаний и окриков на борт к
нему сажают пассажиров, едущих до Квинстауна, а потом волна подбрасывает
баркас так высоко, что едва не опрокидывает его к нам на палубу. На прощанье
злополучному, беспрерывно осыпаемому бранью баркасу бросают последнее
страшное ругательство, затем его отпускают, и он начинает кружиться у нас за
кормой.
Когда небо окрасилось зарей, голос совести снова обрел свою власть над
нами и терзал нас, пассажиров, до самого порта; терзал, когда мы проходили
мимо других маяков и опасных островов вблизи побережья, где в туманную
погоду офицеры, с которыми я стоял вахту, ходили в парусной шлюпке на берег
(о чем они, кажется, хранят весьма нежные воспоминания), мимо Уэльского и
Чеширского побережья и мимо всего того, что располагалось вдоль пути нашего
парохода к его постоянному доку на Мерсее. Там, в один прекрасный майский
вечер, в девять часов, мы, наконец, остановились, и вот тогда-то голос
затих. И вслед за наступлением тишины я испытал прелюбопытнейшее ощущение:
казалось, что кто-то заткнул мне уши; с не менее любопытным ощущением я,
покинув борт славного кьюнардовского парохода "Россия" (да будут
благополучны все его странствия!), осмотрел снаружи это доброе чудовище, в
чьем теле обитал голос. Так, вероятно, и все мы когда-нибудь осмотрим
мысленно остов, приютивший еще более беспокойный голос, у которого мое
непоседливое воображение и заимствовало этот образ.
XXXII
^TЗвездочка на Востоке^U
Вчера вечером я просматривал знаменитую "Пляску смерти" *, а сегодня
мрачные старые гравюры с новой силой возникли в моем воображении с ужасающим
однообразием, которого нет в оригинале. Зловещий скелет шествовал передо
мною по улицам, громко стуча костями и вовсе не пытаясь замаскироваться. Он
не играл здесь на цимбалах, не украшал себя цветами, не помахивал плюмажем,
не путался ногами в ниспадающей до земли мантии или шлейфе, не поднимал
бокала с вином, не восседал на пиру, не играл в кости, не пересчитывал
золота. Это был просто нагой, мрачный, изголодавшийся скелет, который шел
своей дорогой.
Фоном для этой неприглядной пляски смерти служили выходящие к
загрязненной реке окраины Рэтклифа и Степни, в восточной части Лондона, в
дождливый ноябрьский день. Здесь - лабиринт убогих улиц, дворов и переулков
с жалкими домами, которые сдаются внаем покомнатно. Здесь всюду нечистоты,
лохмотья, голод. Здесь - грязная пустыня, населенная преимущественно людьми,
лишившимися работы или получающими ее лишь изредка и на короткое время. Они
не знают никакого ремесла. Они выполняют черную работу в доках, в порту,
грузят уголь и балласт, рубят дрова и возят воду. Но так или иначе, а они
существуют и продолжают свой злосчастный род.
Мне показалось, что скелет сыграл здесь злую шутку. Он оклеил стены
домов предвыборными плакатами, которые ветер и дождь превратили в настоящие
лохмотья. Он даже подвел мелом итоги голосования на ставнях одного ветхого
дома. Он заклинал свободную и независимую голытьбу голосовать и за Того и за
Этого; не отдавать предпочтения лишь одному из них, а поскольку она дорожит
положением партий и процветанием страны (ведь и то и другое, по-моему, для
нее чрезвычайно важно), избрать Того и Этого, ибо каждый из них без другого
ничто, и создать, таким образом, славное и бессмертное целое. Решительно
нигде скелет не мог бы более жестоко высмеять старинную религиозную идею!
Я размышлял над дальновидными планами Того и Этого и благодетельного
общественного учреждения, именуемого Партией, - как приостановить физическое
и нравственное вырождение многих (кто скажет, сколь многих?) тысяч
английских граждан; как изыскать полезную для общества работу для тех, кто
хочет трудом добывать себе средства к жизни; как уравнять налоги, возделать
пустоши, облегчить эмиграцию и, прежде всего, спасти и использовать грядущие
поколения, обратив, таким образом, непрерывно растущую слабость страны в ее
силу. И, размышляя над этими обнадеживающими посулами, я свернул в узкую
улицу, чтобы заглянуть в некоторые дома.
Улица была темная, огражденная с одной стороны глухою стеной. Наружные
двери почти во всех домах оставались незаперты. Я зашел в первый попавшийся
подъезд и постучался в дверь комнаты. Могу ли я войти? Пожалуйста, если сэру
угодно.
Хозяйка комнаты, ирландка, подобрав где-то на пристани или на барже
несколько длинных жердей, только что сунула их в пустой камин, чтобы сварить
обед в двух чугунных котелках. В одном варилась какая-то рыба, в другом -
несколько картофелин. Вспышка пламени позволила мне разглядеть стол,
один-два сломанных стула и стоящие на каминной полке ветхие, неказистые
безделушки из фаянса. И лишь поговорив с хозяйкой в течение нескольких
минут, я увидел в самом углу отвратительную груду грязного тряпья, в которой
никогда не заподозрил бы "постели", не будь у меня в этом отношении
предыдущего печального опыта. На ней что-то валялось. Я спросил, что это
такое.
- Там несчастное созданье, сэр; она очень плоха, и, к сожалению, она
давно уже такая, а лучше ей уж никогда не будет, она только и знает, что
спать день-деньской, а по ночам без сна, и все это из-за свинца, сэр!
- Из-за чего?
- Из-за свинца, сэр! Одним словом, из-за свинцового завода, там женщин
нанимают по восемнадцати пенсов в день, сэр, если они придут пораньше, и
притом если им повезет, да еще если в них есть нужда. Она отравлена свинцом,
сэр, одни отравляются свинцом быстро, другие позже, а некоторые никогда, но
таких немного. И все это зависит от организма, сэр, у одних он крепкий, а у
других - слабый. А у нее организм отравлен свинцом так, что хуже некуда,
сэр! У нее через ухо мозги выходят, и от этого ей очень больно. Вот что это
такое, ни больше и ни меньше, сэр!
Тут больная молодая женщина застонала; хозяйка нагнулась над нею, сняла
с головы у нее повязку и распахнула заднюю дверь, чтобы на голову падал
дневной свет с заднего дворика, самого крохотного и самого жалкого из всех
виденных мною.
- Вот что выходит из нее, сэр, оттого, что она отравлена свинцом. И
выходит это из больной бедняжки и днем и ночью. И от этого у нее ужасные
боли. Скажу, как перед богом, муж мой вот уже четыре дня как ищет работу, он
- докер, и сейчас тоже ищет, и готов взяться за любую работу, а ее нет, и ни
дров, ни пищи, только самая малость, что в котелке, а у нас на две недели
было меньше десяти шиллингов. Боже, сжалься над нами! Мы бедняки, у нас
темно и холодно, да еще как!
Зная, что позже смогу, если сочту это необходимым, вознаградить себя за
свою сдержанность, я решил, что во время таких визитов ничего давать не
буду. Я пошел на это, чтобы испытать людей. И могу сразу же заявить: даже
при самом внимательном наблюдении я не обнаружил никаких признаков того, что
от меня ждут денег; эти люди были благодарны уже за одно то, что с ними
беседуют об их злосчастной жизни, и сочувствие явно служило им утешением;
они никогда не клянчили денег, и когда я ничего не давал, не выказывали ни
малейшего удивления, разочарования или досады.
Тем временем из комнаты на втором этаже спустилась замужняя дочь
хозяйки, чтобы также принять участие в разговоре. Сегодня спозаранку она и
сама ходила на завод свинцовых белил, чтобы наняться на работу, но
безуспешно. У нее четверо детей; ее муж, тоже докер и тоже занятый поисками
работы, имел, кажется, не больше шансов, чем ее отец. Это была англичанка,
которую природа наделила пышной фигурой и веселым нравом. Ее жалкое платье,
как и платье матери, выдавало старание сохранять хотя бы видимость
опрятности. Ей было хорошо известно о страданиях несчастной калеки, об
отравлении свинцом, и о том, в каких симптомах оно проявляется и как они
усиливаются, - ведь она часто их наблюдала. Стоит лишь подойти к заводу, как
уже один только запах может сбить с ног, сказала она; тем не менее она
собиралась опять пойти туда наниматься. А что ей оставалось делать? Лучше уж
самой чахнуть и гибнуть за восемнадцать пенсов в день, пока их платят, чем
смотреть, как умирают от голода дети.
Убогий буфет темного цвета, прислоненный к задней двери комнаты и
употреблявшийся для всевозможных надобностей, одно время служил и ложем для
больной молодой женщины. Но теперь, когда ночи стали холодные, а одеяла и
покрывала "пошли в заклад", она днем и ночью лежит там же, где сейчас. На
груде грязного тряпья спят все вместе, чтобы было теплее, хозяйка, ее муж,
эта несчастная больная и еще двое.
- Благослови вас господь, сэр, спасибо! - с признательностью сказали
мне эти люди на прощанье, после чего я покинул их.
На одной из следующих улиц я постучал в дверь другой квартиры на первом
этаже. Заглянув в комнату, я увидел там мужчину, его жену и четырех детей,
которые сидели возле камина вокруг подставки для умывальника, служившей им
столом, и поедали обед, состоявший из хлеба и заваренного чая. В камине
дотлевала горстка углей, уже покрывшихся пеплом; в комнате стояла кровать
под пологом, с постелью и покрывалом. Мужчина не поднялся с места ни тогда,
когда я вошел, ни в продолжение всего времени, пока я был там, а лишь
вежливо поклонился, когда я снял шляпу, и в ответ на мои слова, могу ли я
задать ему один-два вопроса, сказал: "Конечно". Окна на передней и задней
стенах позволяли проветривать комнату; но эти окна были плотно закрыты,
чтобы не впустить холод, и поэтому воздух здесь был спертый.
Жена - смышленая, находчивая женщина - поднялась с места и встала рядом
с мужем; он взглянул на нее, как бы ожидая помощи. Вскоре выяснилось, что
мужчина изрядно глуховат. Это был медлительный, простодушный человек лет
тридцати.
- Чем он занимается?
- Джентльмен спрашивает, чем ты занимаешься, Джон?
- Я - котельщик. - Он оглянулся с чрезвычайно смущенным видом, словно
отыскивая котел, необъяснимым образом исчезнувший.
- Он не механик, сэр, вы понимаете, - вставила жена, - он простой
рабочий.
- Есть у вас работа?
Он снова посмотрел на жену.
- Джентльмен спрашивает, есть ли у тебя работа, Джон?
- Работа! - вскричал обездоленный котельщик, растерянно уставившись на
жену и затем с крайней медлительностью переведя взор на меня. - Видит бог,
нет!
- Конечно нет! - сказала бедная женщина, покачав головой и оглядев
сначала четверых детей, одного за другим, затем мужа.
- Работа! - сказал котельщик, все еще разыскивая этот испарившийся
котел сначала у меня на лице, затем в воздухе и, наконец, в чертах своего
второго сына, сидевшего у него на коленях. - Ничего мне так не хочется, как
получить работу! За последние три недели я работал всего лишь один день.
- Как же вы живете?
Слабый проблеск восхищения осветил лицо человека, желавшего быть
котельщиком, когда он, вытягивая короткий рукав своей поношенной холщовой
куртки, указал на жену:
- На ее заработки.
Я не запомнил, что именно стряслось с котельным делом или что он думал
на этот счет; дополнительно он сообщил кое-какие неутешительные сведения и
высказал мнение, что котельное дело никогда уж больше не возродится.
Изворотливость его жизнерадостной жены была просто замечательна. Она
шила матросские куртки и другую дешевую одежду. Достав незаконченную куртку,
она разложила ее на кровати - единственном предмете комнатной обстановки, на
котором это можно было сделать, и показала, что уже сделано и что позднее
будет доделано на швейной машине. По ее подсчетам, тут же произведенным, за
пошив куртки, после вычета расходов на отделку, она получала десять с
половиной пенсов, а уходило у нее на каждую куртку немного менее двух дней.
Но, видите ли, работу она получает из вторых рук, и уж конечно
посредник не станет давать ее задаром. А при чем тут вообще посредник? А
дело вот в чем. Посредник, видите ли, берет на себя риск за раздаваемые им
материалы. Если б у нее хватило денег, чтобы внести залог, - скажем, два
фунта стерлингов, - она могла бы получать работу из первых рук, и тогда не
требовалось бы платить посреднику. Но так как у нее совсем нет денег, то
приходится прибегать к помощи посредника, получающего за это свою долю, а
остающаяся сумма снижается до десяти с половиной пенсов. Разъяснив мне все
это весьма толково, и даже с некоторой гордостью, без всякого нытья или
ропота, она снова сложила свою работу, присела рядом с мужем к подставке
умывальника и опять принялась за обед из черствого хлеба. Как ни жалка была
эта трапеза на голой доске, с чаем в щербатых глиняных кружках и со
всевозможной иной убогой утварью, как ни бедно была одета эта женщина, чья
кожа от недостаточного питания и умывания своим цветом напоминала краски
босджесмена *, в ней ясно чувствовалось достоинство от сознания, что она -
тот семейный якорь, на котором держится потерпевшее крушение судно
котельщика. Когда я выходил из комнаты, взор котельщика медленно обратился к
жене, словно где-то возле нее обитала его последняя надежда когда-нибудь
снова увидеть исчезнувший котел.
Эти люди только однажды обращались в приход за помощью, да и то лишь
тогда, когда несчастный случай на работе сделал мужа нетрудоспособным.
Миновав несколько дверей, я зашел в комнату на втором этаже. Хозяйка ее
извинилась за то, что в комнате "страшный беспорядок". День был субботний, и
она кипятила детское бельишко в кастрюле на очаге. Ей было не во что больше
положить его. Здесь не водилось ни фаянсовой, ни жестяной посуды, ни кадки,
ни ведра. Вся утварь состояла лишь из одной-двух потрескавшихся глиняных
кружек, разбитой бутылки или чего-то в этом роде и нескольких поломанных
ящиков, заменявших стулья. В одном углу были сметены в кучку последние
крохотные кусочки угля. В раскрытом буфете и на полу виднелись какие-то
лохмотья. Другой угол комнаты занимала шаткая старая кровать, на которой
лежал мужчина в рваной лоцманской куртке и грубой клеенчатой зюйдвестке.
Стены комнаты совершенно почернели от покрывавшей их копоти, и вначале
казалось, что их нарочно окрасили в черный цвет.
Встав напротив женщины, кипятившей детское белье (у нее не было даже
куска мыла, чтобы выстирать его) и извинявшейся за это свое занятие, я смог
незаметно охватить взглядом все окружающее и даже дополнить свой инвентарный
список. При первом беглом взгляде я не приметил, что на пустой полке буфета
лежит кусок хлеба, весом в полфунта, что на ручке двери, в которую я вошел,
висит кусок ветхой, изодранной юбки красного цвета, что по полу разбросаны
какие-то обломки ржавого железа, напоминающие негодные инструменты, и кусок
железной дымовой трубы. Рядом стоял ребенок. На ближайшем к камину ящике
сидели двое маленьких детей; время от времени один из них целовал другого -
хрупкую, прелестную крошку.
Вид у этой женщины, как и у предыдущей, б