Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
вента существовали в те
времена, когда люди говорили друг Другу "ты" и "гражданин"! Не человек, а
чудовище. Он не голосовал за смерть короля, но был близок к этому. Он чуть
что не цареубийца. Страшный человек. Каким образом по возвращении законных
государей его не предали особому уголовному суду? Может быть, ему бы и не
отрубили голову - надо все же проявлять милосердие, - но пожизненная ссылка
ему бы не помешала. Чтобы хоть другим было неповадно! И т. д. и т. д. Тем
более, что он безбожник, как и все эти люди... Пересуды гусей о ястребе.
Однако был ли Ж. ястребом? Да, был, если судить о нем по непримиримой
строгости его уединения. Он не голосовал за смерть короля, поэтому не попал
в проскрипционные списки и мог остаться во Франции.
Он жил в сорока пяти минутах ходьбы от города, вдали от людского жилья,
вдали от дороги, в забытом всеми уголке дикой горной долины. По слухам, у
него был там клочок земли, была какая-то лачуга, какое-то логово. Никого
вокруг: ни соседей, ни даже прохожих. С тех пор как он поселился в этой
долине, тропинка к ней заросла травой. Об этом месте говорили с таким же
чувством, с каким говорят о жилье палача.
Но епископ помнил о нем и, время от времени поглядывая в ту сторону,
где купа деревьев на горизонте обозначала долину старого члена Конвента,
думал: "Там живет одинокая душа".
А внутренний голос говорил ему: "Ты должен навестить этого человека".
Все же надо сознаться, что мысль об этом, казавшаяся столь естественной
вначале, после минутного размышления уже представлялась епископу нелепой и
невозможной, почти невыносимой. В сущности говоря, он разделял общее мнение,
и член Конвента внушал ему, хотя он и не отдавал себе в этом ясного отчета,
то чувство, которое граничит с ненавистью и которое так хорошо выражается
словом "неприязнь".
Однако разве пастырь имеет право отшатнуться от зачумленной овцы? Нет.
Но овца овце рознь!
Добрый епископ был в большом затруднении. Он несколько раз направлялся
в ту сторону и с полдороги возвращался обратно.
Но вот однажды в городе распространился слух, что пастушонок, который
прислуживал члену Конвента в его норе, приходил за врачом, что старый
нечестивец умирает, что его разбил паралич и он вряд ли переживет эту ночь.
"И слава богу!" -добавляли при этом некоторые.
Епископ взял свой посох, надел мантию - его сутана, как мы уже
говорили, была изношена, а кроме того, по вечерам обычно поднимался холодный
ветер, - и отправился в путь.
Солнце садилось и почти касалось горизонта, когда епископ достиг места,
проклятого людьми. С легким замиранием сердца он убедился, что подошел почти
к самой берлоге. Он перешагнул через канаву, проник сквозь живую изгородь,
поднял жердь, закрывавшую вход, оказался в запущенном огороде, довольно
храбро сделал несколько шагов вперед, и вдруг в глубине этой пустоши, за
высоким густым кустарником, увидел логовище зверя.
Это была очень низкая, бедная, маленькая и чистая хижина; виноградная
лоза обвивала ее фасад.
Перед дверью, в старом кресле на колесах, простом крестьянском кресле,
сидел человек с седыми волосами и улыбался солнцу.
Возле старика стоял мальчик-подросток, пастушок. Он протягивал старику
чашку с молоком.
Епископ молча смотрел на эту сцену. Тут старик заговорил.
- Благодарю, - сказал он, - больше мне ничего не нужно.
Оторвавшись от солнца, его ласковый взгляд остановился на ребенке.
Епископ подошел ближе. Услышав шаги, старик повернул голову, и на его
лице выразилось самое глубокое изумление, на какое еще может быть способен
человек, проживший долгую жизнь.
- За все время, что я здесь, ко мне приходят впервые, - сказал он, -
Кто вы, сударь?
Епископ ответил:
- Меня зовут Бьенвеню Мириэль.
- Бьенвеню Мириэль! Я слышал это имя. Не вас ли народ называет
преосвященным Бьенвеню?
- Да, меня.
- В таком случае, вы мой епископ, -улыбаясь, сказал старик.
- До некоторой степени.
- Милости просим.
Член Конвента протянул епископу руку, но епископ не пожал ее. Он только
сказал:
- Я рад убедиться, что меня обманули. Вы вовсе не кажетесь мне больным.
- Сударь, - ответил старик, - скоро я буду здоров.
Помолчав немного, он добавил:
- Через три часа я умру.
И продолжал:
- Я кое-что смыслю в медицине и знаю, как наступает последний час.
Вчера у меня похолодели только ступни; сегодня холод поднялся до колен;
сейчас он уже доходит до пояса, я это чувствую; когда он достигнет сердца,
оно остановится. А как прекрасно солнце! Я попросил выкатить сюда мое
кресло, чтобы в последний раз взглянуть на мир. Можете говорить со мной, это
меня нисколько не утомляет. Вы хорошо сделали, что пришли посмотреть на
умирающего. Такая минута должна иметь свидетеля. У каждого есть свои
причуды: мне вот хотелось бы дожить до рассвета. Однако я знаю, что меня
едва хватит и на три часа. Будет еще темно. Впрочем, не все ли равно!
Кончить жизнь -простое дело. Для этого вовсе не требуется утро. Пусть будет
так. Я умру при свете звезд.
Старик обернулся к пастушку:
- Иди ложись. Ты просидел возле меня всю ночь. Ты устал.
Мальчик ушел в хижину.
Старик проводил его взглядом и добавил, как бы про себя:
- Пока он будет спать, я умру. Сон и смерть- добрые соседи.
Епископа все это тронуло меньше, чем можно было бы ожидать. В подобном
расставании с жизнью он не ощущал присутствия бога. Скажем прямо - ибо и
мелкие противоречия великих душ должны быть отмечены так же, как все
остальное, -епископ, который при случае так любил подшутить над своим
"высокопреосвященством", был слегка задет чем, что здесь его не называли
"монсеньером", и ему хотелось ответить на это обращением: "гражданин". Он
вдруг почувствовал, что склонен к грубоватой бесцеремонности, довольно
обычной для врачей и священников, но ему совсем несвойственной. В конце
концов этот человек, этот член Конвента, этот представитель народа, был
когда-то одним из сильных мира, и, пожалуй, впервые в жизни епископ ощутил
прилив суровости.
Между тем член Конвента взирал на него со скромным радушием, в котором,
пожалуй, можно было уловить оттенок смирения, вполне уместного в человеке,
стоящем на краю могилы.
Епископ обычно воздерживался от любопытства, ибо в его понимании оно
граничило с оскорблением, но теперь он внимательно разглядывал члена
Конвента, хотя такое внимание, проистекавшее не из сочувствия, наверное,
вызвало бы в нем угрызения совести, будь оно направлено на любого другого
человека. Член Конвента представлялся ему как бы существом вне закона, даже
вне закона милосердия.
Ж., державшийся почти совершенно прямо и говоривший спокойным, звучным
голосом, был одним из тех восьмидесятилетних старцев, которые у физиологов
возбуждают удивление. Революция видела немало таких людей, созданных по
образу и подобию своей эпохи. В этом старике чувствовался человек,
выдержавший все испытания. Близкий к кончине, он сохранил все движения,
присущие здоровью. Его ясный взгляд, твердый голос, могучий разворот плеч
могли бы привести в замешательство самое смерть. Магометанский ангел смерти
Азраил отлетел бы от него, решив, что ошибся дверью. Казалось, что Ж.
умирает потому, что он сам этого хочет. В его агонии чувствовалась свободная
воля. Только ноги его были неподвижны. Отсюда начиналась крепкая хватка
смерти. Ноги были мертвы и холодны, в то время как голова жила со всей мощью
жизни и, видимо, сохранила полную ясность. В эту торжественную минуту Ж.
походил на того царя из восточной сказки, у которого верхняя половина тела
была плотью, а нижняя мрамором.
Неподалеку от кресла лежал камень. Епископ сел на него. Вступление было
ex abrupto {Внезапно; без предисловий (лат.).}.
- Я рад за вас, - сказал епископ тоном, в котором чувствовалось
осуждение. - Вы все же не голосовали за смерть короля.
Член Конвента, казалось, не заметил оттенка горечи, скрывавшегося в
словах "все же". Однако улыбка исчезла с его лица, когда он ответил:
- Не радуйтесь за меня, сударь, я голосовал за уничтожение тирана.
Его суровый тон явился ответом на тон строгий.
- Что вы хотите этим сказать? - спросил епископ.
- Я хочу сказать, что у человека есть только один тиран - невежество.
Вот за уничтожение этого тирана я и голосовал. Этот тиран породил
королевскую власть, то есть власть, источник которой - ложь, тогда как
знание - это власть, источник которой - истина. Управлять человеком может
одно лишь знание.
- И совесть, - добавил епископ.
- Это одно и то же. Совесть - это та сумма знаний, которая заложена в
нас от природы.
Монсеньор Бьенвеню с некоторым удивлением слушал эти речи, совершенно
новые для него.
Член Конвента продолжал:
- Что касается Людовика Шестнадцатого, то я сказал: "Нет". Я не считаю
себя вправе убивать человека, но чувствую себя обязанным искоренять зло. Я
голосовал за уничтожение тирана, то есть за уничтожение продажности женщины,
рабства мужчины, невежества ребенка. Голосуя за Республику, я голосовал за
все это. Я голосовал за братство, за мир, за утреннюю зарю! Я помогал
искоренять предрассудки и заблуждения. Крушение предрассудков и заблуждений
порождает свет. Мы низвергли старый мир, и старый мир, этот сосуд страданий,
пролившись на человеческий род, превратился в чашу радости.
- Радости замутненной, - сказал епископ.
- Вы могли бы сказать - радости потревоженной, а теперь, после этого
рокового возврата к прошлому, имя которому тысяча восемьсот четырнадцатый
год, - радости исчезнувшей. Увы, наше дело не было завершено, я это признаю;
мы разрушили старый порядок в его внешних проявлениях, но не могли совсем
устранить его из мира идей. Недостаточно уничтожить злоупотребления, надо
изменить нравы. Мельницы уже нет, но ветер остался.
- Вы разрушили. Разрушение может оказаться полезным, но я боюсь
разрушения, когда оно сопровождается гневом.
- У справедливости тоже есть свой гнев, ваше преосвященство, и этот
гнев справедливости является элементом прогресса. Как бы то ни было и что бы
ни говорили, Французская революция - это самое могучее движение человечества
со времен пришествия Христа. Несовершенное, - пусть так, - но
благороднейшее. Она вынесла за скобку все неизвестные в социальном
уравнении; она смягчила умы; она успокоила, умиротворила, просветила; она
пролила на землю потоки цивилизации. Она была исполнена доброты. Французская
революция - это помазание на царство самой человечности.
Епископ не мог удержаться и прошептал:
- Да? А девяносто третий год?
С какой-то зловещей торжественностью умирающий приподнялся в своем
кресле и, напрягая последние силы, вскричал:
- А! Вот оно что! Девяносто третий год! Я ждал этих слов. Тучи
сгущались в течение тысячи пятисот лет. Прошло пятнадцать веков, и они,
наконец, разразились грозой. Вы предъявляете иск к удару грома.
Епископ, быть может, сам себе в этом не признаваясь, почувствовал
легкое смущение. Однако он не показал виду и ответил:
- Судья выступает от имени правосудия, священник выступает от имени
сострадания, которое является тем же правосудием, но только более высоким.
Удару грома не подобает ошибаться.
В упор глядя на члена Конвента, он добавил:
- А Людовик Семнадцатый? Член Конвента протянул руку и схватил епископа
за плечо.
- Людовик Семнадцатый! Послушайте! Кого вы оплакиваете? Невинное дитя?
Если так, я плачу вместе с вами. Королевское дитя? В таком случае дайте мне
подумать. В моих глазах брат Картуша, невинное дитя, которое повесили на
Гревской площади и которое висело там, охваченное веревкой под мышками, до
тех пор, пока не наступила смерть, дитя, чье единственное преступление
состояло в том, что он был братом Картуша, не менее достоин сожаления,
нежели внук Людовика Пятнадцатого - другое невинное дитя, заточенное в
Тампль единственно по той причине, что он был внуком Людовика Пятнадцатого.
- Сударь, - прервал его епископ, - мне не нравится сопоставление этих
имен.
- Картуша? Людовика Пятнадцатого? За которого из них вы желаете
вступиться?
Воцарилось молчание. Епископ почти жалел о том, что пришел, и в то же
время он смутно ощутил, как что-то поколебалось в его душе.
- Ах, господин священнослужитель, - продолжал член Конвента, - вы не
любите грубой правды! А ведь Христос любил ее. Он брал плеть и выгонял
торговцев из храма. Его карающий бич был отличным вещателем суровых истин.
Когда он вскричал Sinite parvu-los {Пустите детей (лат.).}, то не делал
различия между детьми. Он не постеснялся бы поставить рядом наследника
Вараввы и наследника Ирода. Невинность, сударь, сама по себе есть венец.
Невинность не нуждается в том, чтобы быть "высочеством". В рубище она столь
же царственна, как и в геральдических лилиях.
- Это правда, - тихо проговорил епископ.
- Я настаиваю на своей мысли, - продолжал член Конвента. - Вы назвали
имя Людовика Семнадцатого. Давайте же условимся. Скажите, кого мы будем
оплакивать: всех невинных, всех страдающих, всех детей - и тех, которые
внизу, и тех, которые наверху? Если так, я согласен. Но в таком случае,
повторяю, надо вернуться к временам, предшествующим девяносто третьему году,
и начать лить наши слезы не о Людовике Семнадцатом, а о людях, погибших
задолго до него. Я буду оплакивать вместе с вами королевских детей, если вы
будете вместе со мной оплакивать малышей из народа.
- Я оплакиваю всех, - сказал епископ.
- В равной мере! - вскричал Ж.- Но если чаши весов будут колебаться,
пусть перетянет чаша страданий народа. Народ страдает дольше.
Снова наступило молчание. Его нарушил член Конвента. Он приподнялся на
локте и, слегка ущемив щеку между указательным и большим пальцем, -
машинальный жест, присущий человеку, когда он вопрошает и когда он судит, -
вперил в епископа взгляд, исполненный необычайной, предсмертной силы. Он
заговорил. Это было похоже на взрыв.
- Да, сударь, народ страдает давно... Но постойте, все это не то. Зачем
вы пришли расспрашивать меня и говорить о Людовике Семнадцатом? Я вас не
знаю. С тех пор как я поселился в этих краях, я живу один, не делая ни шагу
за пределы этой ограды, не видя никого, кроме этого мальчугана, который мне
помогает. Правда, ваше имя смутно доходило до меня, и, должен сознаться, о
вас отзывались не слишком плохо, но это еще ничего не значит. У ловких людей
так много способов обойти народ - этого славного простака. Между прочим, я
почему-то не слышал стука колес вашей кареты. Очевидно, вы оставили ее там,
за рощей, у поворота дороги. Итак - я вас не знаю. Вы сказали, что вы
епископ, но это ничего не говорит мне о вашем нравственном облике. Я
повторяю свой вопрос: кто вы такой? Вы епископ, то есть князь церкви, один
из тех парченосцев и гербоносцев, которые обеспечены ежегодной рентой и
имеют огромные доходы с должности. Диньская епархия - это содержание в
пятнадцать тысяч франков да десять тысяч франков побочных доходов, всего
двадцать пять тысяч в год. Вы один из тех, у кого отличные повара и
ливрейные лакеи, из тех, кто любит хорошо покушать и ест по пятницам водяных
курочек, кто выставляет себя напоказ, развалясь в парадной карете, с лакеями
на передке и с лакеями на запятках, кто живет во дворцах и разъезжает в
экипажах во имя Иисуса Христа, ходившего босиком! Вы сановник! Ренты,
дворцы, лошади, слуги, хороший стол, все чувственные радости жизни - вы
обладаете ими, как и ваши собратья, и, подобно им, вы наслаждаетесь всем
этим. Да, это так, но этим сказано слишком много или слишком мало. Это
ничего не гово?ит мне о вашей внутренней ценности и сущности, о человеке,
который пришел с очевидным намерением преподать мне урок мудрости. С кем я
говорю? Кто вы?
Епископ опустил голову и ответил:
- Vermis sum {Я червь (лат.).}.
- Земляной червь, разъезжающий в карете! - - проворчал член Конвента.
Роли переменились: теперь член Конвента держался высокомерно, а епископ
смиренно.
- Пусть будет так, сударь, - кротко сказал он. - Но объясните мне, в
какой мере моя карета, которая стоит там, за кустами, в двух шагах отсюда,
мой хороший стол и водяные курочки, которых я ем по пятницам, в какой мере
мои двадцать пять тысяч годового дохода, мой дворец и мои лакеи доказывают,
что сострадание - не добродетель, что милосердие - не долг и что девяносто
третий год не был безжалостен?
Член Конвента провел рукой по лбу, словно отгоняя какую-то тень.
- Прежде чем вам ответить, - сказал он, - я прошу вас извинить меня...
Я виноват перед вами. Вы пришли ко мне, вы мой гость. Мне надлежит быть
любезным. Вы оспариваете мои взгляды, - я должен ограничиться возражениями
на ваши доводы. Ваши богатства и наслаждения - это мои преимущества в нашем
споре, но было бы учтивее, если бы я не воспользовался ими. Обещаю вам
больше их не касаться.
- Благодарю вас, - молвил епископ.
- Вернемся к объяснению, которого вы у меня просили, - продолжал Ж.На
чем мы остановились? Что вы мне сказали? Что девяносто третий год был
безжалостен?
- Да, безжалостен, - подтвердил епископ. - Что вы думаете о Марате,
рукоплескавшем гильотине?
- А что вы думаете о Боссюэ, распевавшем Те Deum по поводу драгонад?
Ответ был суров, но он попал прямо в цель с неумолимостью стального
клинка. Епископ вздрогнул: он не нашел возражения, но такого рода ссылка на
Боссюэ оскорбила его. У самых великих умов есть свои кумиры, и недостаток
уважения к ним со стороны логики вызывает порой смутное ощущение боли.
Между тем член Конвента стал задыхаться, голос его прерывался от
предсмертного удушья, обычного спутника последних минут жизни, но в глазах
отражалась еще полная ясность духа. Он продолжал:
- Я хочу сказать вам еще несколько слов. Если рассматривать девяносто
третий год вне революции, которая в целом является великим утверждением
человечности, то этот год -увы! -покажется ее опровержением. Вы считаете его
безжалостным, но что такое, по-вашему, монархия? Карье - разбойник, но как
вы назовете Монревеля? Фукье -Тенвиль - негодяй, но каково ваше мнение о
Ламуаньон-Бавиле? Майьяр ужасен, но не угодно ли вам взглянуть на Со-Тавана?
Отец Дюшен кровожаден, но какой эпитет подобрали бы вы для отца Летелье?
Журдаи -Головорез чудовище, но все же не такое чудовище, как маркиз де
Лувуа. О сударь, сударь, мне жаль Марию-Антуанетту, эрцгерцогиню и королеву,
но мне не менее жаль и ту несчастную гугенотку, которую в 1685 году, при
Людовике Великом, сударь, привязали к столбу, обнаженную до пояса, причем ее
грудного ребенка держали неподалеку. Грудь женщины была переполнена молоком,
а сердце полно мучительной тревоги. Изголодавшийся и бледный малютка видел
эту грудь и надрывался от крика. А палач говорил женщине-матери и кормилице;
"Отрекись!", предоставляя ей выбор между гибелью ее ребенка и гибелью души.
Что вы скажете об этой пытке Тантала, примененной к матери? Запомните,
сударь, Французская революция имела свои причины. Будущее оправдает ее гнев.
Мир, сделавшийся лучше, - вот ее последствия. Из самых страшных ее ударов
рождается ласка для всего человечества. Довольно. Я умолкаю. У меня на руках
слишком хорошие