Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
росила она, как чужая, как в гостях. Так
она не говорила даже тогда, когда мы пили южноафриканский херес.
-- Да, конечно.
-- Последняя мне не очень понравилась.
-- Трудно было писать. Война кончалась... Надо бы сказать "начиналась".
-- Я все боялась, что вы приметесь за тот замысел. Многие так бы и
сделали.
-- Книгу я пишу целый год. Слишком тяжкий труд для мести.
--- Если бы вы знали, что и мстить-то не за что...
-- Конечно, я шучу. Нам было хорошо вместе, мы оба взрослые, мы знали,
что это когда-нибудь кончится. А теперь вот можем сидеть, говорить про
Генри.
Я заплатил, мы вышли, через двадцать ярдов была решетка.
-- Вы к Стрэнду? -- спросил я.
-- Нет, мне на Лестер-сквер.
-- А мне на Стрэнд.
Она стояла у двери, на улице никого не было.
-- До свиданья,-- сказал я.-- Рад был повидаться.
-- Да.
-- Позвоните как-нибудь.
Я чувствовал ногой решетку. Я сделал шаг и сказал:
-- Сара...
Она быстро отвернулась, словно смотрела, не идет ли кто, успеем ли
мы... но тут снова закашлялась. Кашляла и кашляла, согнувшись, глаза у нее
покраснели. В своей меховой шубке она была похожа на загнанного зверька.
-- Простите.
-- Надо бы полечиться,-- сказал я с горечью, словно у меня что-то
украли.
-- Ничего, я просто кашляю,-- она протянула мне руку и прибавила: -- До
свиданья... Морис.
Услышав свое имя, я обиделся и не взял протянутой руки. Я ушел быстро,
не оборачиваясь, чтобы она подумала, что я занят и рад освободиться, а когда
снова раздался кашель, пожалел, что не могу засвистеть что-нибудь
веселенькое, бойкое, наглое. У меня плохой слух.
Когда в молодости создаешь свои рабочие привычки, кажется, что они
продержатся всю жизнь и выдержат любую беду. Больше двадцати лет я писал по
пятьсот слов в день, пять дней в неделю. Роман я пишу за год, остается время
все перечитать и выправить после машинки. Норму я выполнял всегда, а
выполнив -- кончал работу, хоть бы и на половине сцены. Иногда я
останавливаюсь, подсчитываю и отмечаю на рукописи, сколько сделал.
Типографии ничего подсчитывать не надо, я пишу на первой странице цифры --
скажем, 83764. В молодости даже свидания мне не мешали, я не назначал их
раньше часу и, как бы поздно ни лег (если спал у себя, конечно), перечитывал
то, что сделал утром. Не помешала мне и война. На фронт меня не послали, я
хромой, а товарищи по гражданской обороне только радовались, что меня не
привлекают спокойные утренние дежурства. В конце концов стали считать, что я
-- убежденный, серьезный человек, тогда как серьезно я относился только к
письменному столу, к листу бумаги, к отмеренному числу слов, стекающих с
пера. Одна лишь Сара смогла разрушить мое самодельное правило. И первые
бомбежки, и "фау-1" 1944 года бывали ночью. Сара могла прийти только утром,
позже к ней ходили люди -- отоварившись, они почти всегда хотели поболтать
до вечерней сирены. Иногда она забегала между двумя очередями, и мы любили
друг друга, скажем, между бакалеей и мясом.
Но я и тогда мог потом сесть за работу. Пока ты счастлив, ты выдержишь
любой распорядок, это горе сломало мои рабочие правила. Когда я заметил, как
часто мы ссоримся, как часто я мучаю Сару своей раздражительностью, я понял,
что наша любовь обречена -- она превратилась в любовную связь, у которой
есть начало, есть и конец. Я мог сказать, в какой миг она началась, и понял
однажды, что могу сказать, в какой час она кончится. Расставшись с Сарой, я
не начинал работать, я вспоминал, что мы говорили друг другу, и сердился или
каялся, но всегда знал, что ускоряю ход событий, гоню и выталкиваю из моей
жизни единственное, что люблю. Пока я верил, что любовь жива, я был
счастлив, я не раздражался, вот она и тянулась. Если же ей суждено умереть,
я хотел, чтобы она умерла побыстрее. Все было так, словно любовь -- какой-то
зверек, попавший в ловушку: ему очень плохо, он истекает кровью, надо
закрыть глаза и его убить.
Работать я не мог. Я уже говорил, что работа наша свершается
в подсознании, последнее слово написано там прежде, чем первое появится
на бумаге. Мы вспоминаем, а не сочиняем. Война не тревожила этих глубин, но
конец любви был намного важнее и войны, и книги. Я творил этот конец: слово,
из-за которого Сара плакала, казалось бы -- такое внезапное, рождалось в
подводных пещерах. Книга не ладилась, любовь спешила к концу, гонимая
вдохновением.
Ничуть не удивляюсь, что Саре книга не понравилась. Я писал ее без
музы, без помощи, без всякой причины -- просто так, чтобы жить дальше.
Критики говорили, что это -- работа мастера; да, только мастерство и
осталось от былой страсти. Я надеялся, что страсть вернется, когда я стану
писать другую книгу,-- разволнуюсь и вспомню то, чего и не знал. Но целую
неделю после встречи с Сарой я вообще не мог работать. Вот, опять "я" да
"я", словно речь обо мне, а не о Саре, о Генри и, конечно, о том, кого я
ненавидел, не зная, даже в него не веря.
Я попробовал писать с утра, ничего не вышло. За обедом я слишком много
выпил, до вечера работать не мог. Когда стемнело, я стал у окна, не зажигая
света, и смотрел на освещенные окна по ту сторону. Было очень холодно, я мог
согреться только у самой печки, а там сильно припекало. Редкие хлопья снега
медленно проплыли мимо фонарей и коснулись стекла мокрыми пальцами. Я не
услышал, что внизу звонят. Хозяйка постучалась и сказала: "К вам какой-то
Паркис", подчеркивая самим словом невысокий ранг посетителя. Я не знал, кто
это такой, но сказал, чтобы она его впустила.
Когда он вошел, я подумал, где же я видел этот кроткий, виноватый
взгляд, эти старомодные усы, мокрые от снега. Я зажег настольную лампу, он
подошел к ней и, близоруко щурясь, пытался разглядеть меня в полумгле.
-- Мистер Бендрикс? -- спросил он.
-- Да.
-- А я Паркис,-- сказал он, словно это что-то для меня значило, и
прибавил: -- От мистера Сэвиджа, сэр.
-- А, конечно,-- сказал я.-- Садитесь. Вот сигареты.
-- Нет, что вы,-- сказал он.-- На службе не курю. Разве что для виду.
-- Вы сейчас на службе?
-- Ну, все-таки. Меня только отпустили на полчаса, для отчета. Мистер
Сэвидж сказал, вы хотите каждую неделю.
-- Есть новости?
Я толком не знал, рад я или разочарован.
-- Кое-что есть,-- с удовольствием сказал он и вытащил из кармана
немыслимое количество бумажек и конвертов.
-- Присядьте,-- сказал я.-- А то неудобно как-то.
-- Как хотите, сэр,-- сказал он, сел и, видимо, разглядел меня лучше.--
Простите, мы с вами не встречались?
И вынул из конверта листок. Там были записаны расходы четким,
аккуратным, как у школьника, почерком.
-- У вас прекрасный почерк,-- сказал я.
-- Это не я, это сын,-- сказал Паркис.-- Учу его, готовлю.-- И тут же
быстро прибавил: -- Он ничего не знает, сэр, только дежурит, как вот сейчас.
-- Он сейчас дежурит?
-- Пока я у вас, сэр.
-- Сколько ему лет?
-- Начало двенадцатого,-- сказал он, словно я спросил, который час.--
Он пользу приносит, а расходов никаких, разве что комикс ему купишь. Его
никто не замечает. Мальчики прямо созданы для нашего дела.
-- Странная работа для ребенка.
-- Ну, сэр, он ведь не понимает. Если надо будет в спальню войти, я его
не возьму. Я прочитал:
"18 января.
Две вечерних газеты 2 п. Домой на метро 1/8 п. Кофе 2/-" Он смотрел на
меня, пока я читал.
-- Кафе оказалось дорогое,-- сказал он.-- Пришлось хоть это спросить, а
то бы обратили внимание. "19 января.
Метро 2/4 п.
Пиво (бутылка) 3/-
Коктейль 2/6 п.
Пиво 1/6 п." Он снова заговорил:
-- С пивом я виноват, сэр. Разбил, понимаете, кружку. Разволновался,
был материал. Знаете, иногда неделями ждешь, а тут на второй день.
Конечно, я вспомнил и его, и смущенного мальчика. (Я сразу увидел, что
за 18 января какие-то незначительные записи.) Под "19 янв." я прочитал:
"Особа N отправилась автобусом на Пиккадилли-серкус. По-видимому,
взволнована. Прошла по Эйр-стрит до кафе "Ройял", где ее ожидал мужчина. Мы
с мальчиком..."
Он не давал мне читать.
-- Видите, сэр, почерк другой. Мальчик никогда не пишет, если данные
частного характера.
-- Бережете его,-- сказал я и прочитал:
"Мы с мальчиком сели поближе. Особа N и мужчина сидели рядом,
обращались друг с другом попросту. Возможно -- один раз он взял ее за руку
под столом. Это неточно, но левая рука N и правая рука мужчины исчезли, что
обычно свидетельствует о таких действиях. После недолгой интимной беседы
прошли пешком в небольшой ресторан, где сели не за столик, а в кабинку и
заказали отбивные".
-- Про отбивные тоже важно?
-- Бывает важно, сэр, чтобы опознать человека, если он их часто
заказывает.
-- Значит, вы его не опознали?
-- Читайте, сэр, сами увидите.
"Когда я услышал про отбивные, я подошел к стойке и спросил коктейль,
но ни от официантов, ни от буфетчицы ничего не узнал про мужчину. Хотя я
спрашивал небрежно, они насторожились, и я решил замолчать. Однако, завязав
знакомство со швейцаром театра "Водевиль", я мог наблюдать за рестораном".
-- Как же вы завязали знакомство? -- спросил я.
-- В баре, сэр, когда я увидел, что они заказывают отбивные. Потом я
проводил его до театра, там служебный вход...
-- Я это место знаю.
-- Понимаете, сэр, я старался писать только самое важное.
-- Правильно.
Я читал дальше: "После завтрака прошли по Мейден-лейн, простились у
бакалейной. Видимо, очень волновались, и мне пришло в голову, что они
прощаются навсегда. Конечно, тогда кончится и само дело".
Он снова прервал меня:
-- Простите, я скажу о себе?
-- Пожалуйста.
-- Дело есть дело, а чувства, сэр,-- это чувства. Мне очень понравилась
дама, то есть особа N .
"Сперва я не знал, за кем из них идти, но решил, что слежу я все же за
ней. Она направилась к Черинг-кросс, очень волновалась. Потом зашла в
Национальную портретную галерею, но пробыла там минут пять..."
-- Больше ничего важного нет?
-- Нет, сэр. Я думаю, она хотела тихо посидеть, потому что потом она
зашла в церковь.
-- В церковь?
-- В католическую, сэр, на Мейден-лейн. Она не молилась. Просто сидела.
-- Откуда вы знаете?
-- Я тоже туда зашел, сэр. Стал на колени, чтобы все было как следует.
Она не молилась, это точно. Она не из католиков, сэр?
-- Нет.
-- Просто посидела в темноте, пока не успокоилась.
-- Может, она кого-то ждала?
-- Нет, сэр, она минут пять посидела, ни с кем не разговаривала.
По-моему, она хотела поплакать.
-- Все может быть. А насчет рук вы ошиблись.
-- Насчет рук, сэр? Я придвинулся к свету.
-- Мы не держали друг друга за руки.
И тут же я пожалел об этой шутке -- пожалел, что еще больше пугаю
такого робкого человека. Он глядел на меня, приоткрыв рот, словно ему стало
больно и он ждет следующего приступа.
-- Наверное, так часто бывает,-- сказал я.-- Мистер Сэвидж должен был
нас познакомить.
-- Нет, сэр,-- растерянно сказал он,-- это я виноват. Он наклонил
голову и сидел, глядя на свою шляпу. Мне захотелось его подбодрить.
-- Ничего,-- сказал я.-- Даже забавно, если взглянуть со стороны.
-- Я-то внутри, сэр,-- сказал он, крутя на коленях шляпу. Голос его был
печален, как вид за окном.-- Мистер Сэвидж не рассердится, он поймет... Я
из-за мальчика.-- Он виновато, запуганно улыбнулся.-- Знаете, какие они
книжки читают. Ник Картер там, то да се...
-- А вы ему не говорите.
-- С детьми надо честно, сэр. Он всегда спрашивает. Он захочет узнать,
как и что, он ведь учится делу.
-- Скажите, что я этого человека знаю и он меня не интересует.
-- Спасибо, что предложили, сэр, но вы посудите сами. А вдруг он вас
встретит, пока мы с ним работаем?
-- Может, и не встретит.
-- А может, и встретит, сэр.
-- Оставьте его дома, не берите с собой.
-- Так будет хуже, сэр. У него матери нет, а сейчас каникулы. Мы всегда
на каникулах учимся, мистер Сэвидж разрешил. Нет. Свалял дурака -- плати.
Если бы он не был такой серьезный! Очень он горюет, когда я промажу. Как-то
мистер Прентис, это мистера Сэвиджа помощник, крутой человек,-- так вот,
сказал он: "Опять вы промазали. Паркие", а мальчик-то услышал. Тогда он и
понял про меня;
Он встал, очень смело (кто мы, чтобы измерять чужую храбрость?), и
сказал:
-- Простите, сэр, я все о своем.
-- Мне было очень приятно, мистер Паркие,-- сказал я и не солгал.-- Не
беспокойтесь. Мальчик, наверное, похож на вас.
-- Он умный, в мать,-- печально сказал Паркие.-- Пойду, задержался.
Холодно ему там, хотя я приискал хорошее местечко, где посуше. Только он
очень бойкий, обязательно вылезет. Вы не подпишете счетик, если все так?
Я смотрел в окно, как он идет, подняв воротник, опустив поля шляпы.
Снег стал гуще, и под третьим фонарем Паркие уже походил на маленького
грязноватого снеговика. Вдруг я с удивлением понял, что минут десять не
думаю ни о Саре, ни о ревности. Я стал таким человечным, что думал о чужих
бедах.
Ревность, так думал я, возникает лишь там, где есть любовь. Авторы
Ветхого Завета часто говорили о ревности Божьей -- может БЫТЬ, они пытались,
грубо и косвенно, выразить веру в то, что Бог человека любит.
6 "ИЛ" No 5-6
Но любовь бывает разная. Теперь я скорее ненавидел, чем любил, а Сара
давно сказала мне, что Генри не испытывает к ней вожделенья, и все же сейчас
он ревновал не меньше моего. Он хотел не страсти, а дружбы. Почувствовав
впервые, что Сара с ним не делится, он заволновался и пал духом, гадая, что
же происходит или произойдет. Неуверенность мучила его, и в этом смысле ему
было хуже, чем мне,-- я твердо знал, что у меня ничего нет. Я все потерял, у
него многое осталось: она обедала вместе с ним, целовала его в щеку, он
слышал ее шаги на лестнице, стук двери -- вот и все, наверное, но если ты
умираешь от голода, это очень много. Да, ему хуже, чем мне, я никогда ни в
чем уверен не был, он -- был. Что там, когда Паркие шел к их дому, Генри
вообще не знал, что мы любили друг друга. Я написал эти слова, и, против
воли, разум мой вернулся обратно, к тому мигу, с которого началась боль.
После того, как я поцеловал Сару на Мейден-лейн, я не звонил ей целую
неделю. Еще за обедом она сказала, что Генри не любит кино, они туда редко
ходят. Как раз шел фильм по одной моей книге, и я пригласил Сару к Уорнеру
-- отчасти из тщеславия, отчасти из вежливости, отчасти же потому, что меня
по-прежнему занимала жизнь крупного чиновника.
-- Генри звать не стоит? -- спросил я.
-- Конечно нет.
-- Может, он потом с нами пообедает?
-- Он берет домой очень много работы. Какой-то чертов либерал сделал
запрос о вдовах, на той неделе ждет ответа.
Можно сказать, что либерал (кажется, депутат от Уэльса, по фамилии
Льюис) постелил нашу первую постель.
Картина была плохая, иногда я просто не мог смотреть, как сцены, такие
живые для меня, превращались в киношные клише, и жалел, что не пригласил
Сару еще куда-нибудь. Сперва я сказал ей: "Понимаете, я совсем не то
писал",-- но нельзя же повторять это все время. Сара ласково тронула мою
руку, и мы сидели потом, взявшись за руки, словно дети или влюбленные. Вдруг
неожиданно, всего на несколько минут, фильм ожил. Я забыл, что это я сам и
выдумал, создал эти фразы,-- так умилила меня сцена в ресторанчике. "Он"
заказал мясо с луком, "она" боялась есть лук, потому что муж не любит этого
запаха, "он" обиделся, догадавшись, почему она не решается, и представив
себе, как муж поцелует ее, когда она вернется домой. Да, хорошая была сцена
-- я хотел изобразить страсть без пылких слов, без жестов, и это мне
удалось. Несколько секунд я был счастлив, ни о чем не помнил, кроме своей
удачи. Мне хотелось пойти домой, перечитать это место, написать еще
что-нибудь -- и я очень, очень жалел, что пригласил Сару Майлз в ресторан.
Позже, в ресторане, когда нам подали мясо, Сара сказала:
-- Вот одна сцена точно ваша.
-- Где лук?
-- Да.
И в эту минуту нам подали лук. Мне и в голову ничего не пришло, я
просто спросил:
-- Генри не рассердится?
-- Он лук терпеть не может. А вы?
-- Я очень люблю.
Она положила луку и мне, и себе.
Можно влюбиться над блюдом лука? Вроде бы нет, но, честное слово, со
мной было именно так. Конечно, дело не только в луке -- я увидел Сару как
она есть, увидел ту искренность, которая позже так радовала и так терзала
меня. Незаметно, под столиком, я положил ей руку на колено, она мою руку
удержала. Я сказал:
-- Хороший бифштекс. И услышал, словно стихи:
-- Никогда таких не ела!
Я не ухаживал за ней, не соблазнял ее. Мы не доели мясо, не допили
вино и вышли на улицу, думая об одном и том же. Точно гам, где в первый
раз, мы поцеловались, и я сказал:
-- Я влюбился.
-- И я,-- сказала Сара.
-- Домой не пойдем.
--Да.
У метро "Черинг-кросс" мы взяли такси, и я велел шоферу ехать на Арбакл
авеню. Так окрестили сами шоферы несколько гостиниц у Паддинг-тонского
вокзала с шикарными названиями -- "Ритц", "Карлтон" и прочее. Двери там не
закрывались, и вы могли взять номер в любое время -- на час, на два. Недавно
я там был. Половины гостиниц нет, одни развалины, а на том самом месте, где
мы любили друг друга,-- дырка, пустота. Называлась гостиница "Бристоль", в
холле стоял вазон с папоротником, хозяйка (волосы у нее были голубые) отвела
нам лучший номер, в стиле начала века, с золоченой двуспальной кроватью,
красными бархатными портьерами и огромным зеркалом. (Те, кто приходил в эти
гостиницы, никогда не требовали двух кроватей.) Я прекрасно помню ничтожные
подробности -- хозяйка спросила, останемся ли мы на ночь, номер стоил
пятнадцать шиллингов, электрический счетчик брал только шиллинги, а у нас их
не было -- и не помню, какой была Сара, что мы делали. Знаю только, что мы
очень волновались. Главное было в том, что мы начали, перед нами лежала вся
жизнь. У дверей нашей комнаты ("нашей", через полчаса!) я снова ее поцеловал
и сказал, что подумать о Генри не могу, а она ответила:
-- Не волнуйся, он занят вдовами.
-- Какой ужас,-- сказал я,-- что он тебя поцелует!
-- Не поцелует,-- сказала она.-- Он ненавидит лук. Я проводил ее домой.
У Генри в кабинете горел свет, мы с ней пошли наверх, в гостиную. Мы никак
не могли расстаться.
-- Он сюда придет,-- сказал я.
----Мы услышим,-- сказала Сара и прибавила страшно и просто: -- Одна
ступенька всегда скрипит.
Я так и не снял пальто. Мы целовались, когда услышали скрип. Генри
вошел, и я с болью увидел, как спокойно ее лицо. Она сказала:
-- Мы думали, ты нам предложишь чего-нибудь выпить. -- Конечно,--
сказал Генри.-- Что вам налить, Бендрикс? Я сказал, что пить не буду,
собираюсь поработать.
-- А я думал,-- сказал он,-- что вы по вечерам не работаете.
-- Так, ерунда, -- сказал я.-- Рецензия.
-- На интересную книгу?
-- Нет, не особенно.
-- Хотел бы я... Ну, писать, как вы.
Сара проводила меня до дверей, и мы опять поцеловались. В ту минуту я
любил не ее, а Генри. Мне казалось, что все мужчины, какие были, и все,
какие будут, бросают на нас тени.
-