Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
или именно о единосущном народе и ставили себя куда-то ниже
его, в зависимость от его воли. Мне же казалось, что именно эти люди
воплощают в себе красоту и силу мысли, в них сосредоточена и горит доб-
рая, человеколюбивая воля к жизни, к свободе строительства ее по ка-
ким-то новым канонам человеколюбия.
Именно человеколюбия не наблюдал я в человечках, среди которых жил до
той поры, а здесь оно звучало в каждом слове, горело в каждом взгляде.
Освежающим дождем падали на сердце мое речи народопоклонников, и
очень помогла мне наивная литература о мрачном житии деревни, о велико-
мученике-мужике. Я почувствовал, что только очень крепко, очень страстно
любя человека, можно почерпнуть в этой любви необходимую силу для того,
чтоб найти и понять смысл жизни. Я перестал думать о себе и начал внима-
тельнее относиться к людям.
Андрей Деренков доверчиво сообщил мне, что скромные доходы его тор-
говли целиком идут на помощь людям, которые верят: "счастье народа -
прежде всего". Он вертелся среди них, точно искренно верующий дьячок за
архиерейской службой, не скрывая восторга пред бойкой мудростью книгоче-
ев; счастливо улыбаясь, засунув сухую руку за пазуху, дергая другою ру-
кой во все стороны мягкую бородку свою, он спрашивал меня:
- Хорошо? То-то же!
И когда против народников еретически возражал ветеринар Лавров, - об-
ладатель странного голоса, подобного гоготу гуся. - Деренков, испуганно
закрывая глаза, шептал:
- Какой смутьян!
Его отношение к народникам было сродно моему, но отношение студен-
чества к Деренкову казалось мне грубоватым и небрежным отношением господ
к работнику, трактирному лакею. Сам он этого не замечал. Часто, проводив
гостей, он оставлял меня ночевать; мы чистили комнату и потом, лежа на
полу, на войлоках, долго дружеским шопотом беседовали во тьме, едва ос-
вещенной огоньком лампады. С тихой радостью верующего он говорил мне:
- Накопятся сотни, тысячи таких хороших людей, займут в России все
видные места и сразу переменят всю жизнь.
Он был лет на десять старше меня, и я видел, что рыжеволосая Настя
очень нравится ему, он старался не смотреть в ее задорные глаза, при лю-
дях говорил с нею суховато, командующим голосом хозяина, но провожал ее
тоскующим взглядом, а говоря наедине с нею, смущенно и робко улыбался,
дергая бородку.
Его маленькая сестренка наблюдала словесные битвы тоже из уголка;
детское лицо ее смешно надувалось напряжением внимания, глаза широко
открывались, а когда звучали особенно резкие слова, - она шумно вздыха-
ла, точно на нее брызнули ледяной водой. Около нее солидным петухом рас-
хаживал рыжеватый медик, он говорил с нею таинственным полушопотом и
внушительно хмурил брови. Все это было удивительно интересно.
Но - наступила осень, жизнь без постоянной работы стала невозможна
для меня. Увлеченный всем, что творилось вокруг, я работал все меньше и
питался чужим хлебом, а он всегда очень туго идет в горло. Нужно было
искать на зиму "место", и я нашел его в крендельной пекарне Василия Се-
менова.
Этот период жизни очерчен мною в рассказах: "Хозяин", "Коновалов",
"Двадцать шесть и одна". Тяжелое время! Однако - поучительное.
Тяжело было физически, еще тяжелее - морально.
Когда я опустился в подвал мастерской, между мною и людьми, видеть и
слушать которых стало уже необходимо для меня, выросла "стена забвения".
Никто из них не ходил ко мне в мастерскую, а я, работая четырнадцать ча-
сов в сутки, не мог ходить к Деренкову в будни, в праздничные же дни или
спал, или же оставался с товарищами по работе. Часть их с первых же дней
стала смотреть на меня как на забавного шута, некоторые отнеслись с на-
ивной любовью детей к человеку, который умеет рассказывать интересные
сказки. Чорт знает, что я говорил этим людям, но, разумеется, все, что
могло внушить им надежду на возможность иной, более легкой и осмысленной
жизни. Иногда это удавалось мне, и, видя как опухшие лица освещаются че-
ловеческой печалью, а глаза вспыхивают обидой и гневом, - я чувствовал
себя празднично и с гордостью думал, что "работаю в народе", "просвещаю"
его.
Но, разумеется, чаще приходилось мне испытывать мое бессилие, недос-
таток знаний, неумение ответить даже на простейшие вопросы жизни, быта.
Тогда я чувствовал себя сброшенным в темную яму, где люди копошатся, как
слепые черви, стремясь только забыть действительность и находя это заб-
вение в кабаках, да в холодных об'ятиях проституток.
Посещение публичных домов было обязательно каждый месяц в день получ-
ки заработка; об этом удовольствии мечтали вслух за неделю до счастливо-
го дня, а прожив его - долго рассказывали друг другу об испытанных нас-
лаждениях. В этих беседах цинически хвастались половой энергией, жестоко
глумились над женщинами, говорили о них брезгливо отплевываясь.
Но - странно! - за всем этим я слышал - мне чудилось - печаль и стыд.
Я видел, что в "домах утешения", где за рубль можно было купить женщину
на всю ночь, мои товарищи вели себя смущенно, виновато, - это казалось
мне естественным. А некоторые из них держались слишком развязно, с
удальством, в котором я чувствовал нарочитость и фальшь. Меня жутко ин-
тересовало отношение полов, и я наблюдал за этим с особенной остротою.
Сам я еще не пользовался ласками женщины, и это ставило меня в неприят-
ную позицию: надо мною зло издевались и женщины, и товарищи. Скоро меня
перестали приглашать в "дома утешения", заявив откровенно:
- Ты, брат, с нами не ходи.
- Почему?
- Так, уж! Не хорошо с тобой.
Я цепко ухватился за эти слова, чувствуя в них что-то важное для ме-
ня, но не получил об'яснения более толкового.
- Экой, ты! Сказано тебе - не ходи. Скушно с тобой...
И только Артем сказал, усмехаясь:
- Вроде, как при попе, али при отце.
Девицы сначала высмеивали мою сдержанность, потом стали спрашивать с
обидой:
- Брезгуешь?
Сорокалетняя "девушка" пышная и красивая полька Тереза Борута "эко-
номка", глядя на меня умными глазами породистой собаки, сказала:
- Оставимте ж его, подруги, - у него обязательно невеста есть - да?
Такой силач обязательно невестой держится, больше ничем.
Алкоголичка, она пила запоем и пьяная была неописуемо отвратительна,
а в трезвом состоянии удивляла меня вдумчивым отношением к людям и спо-
койным исканием смысла в их деяниях.
- Самый же непонятный народ - это обязательно студенты Академии, да!
- рассказывала она моим товарищам. - Они такое делают с девушками: велят
помазать пол мылом, поставят голую девушку на четвереньки, руками - но-
гами на тарелки и толкают ее в зад - далеко ли уедет по полу? Так - од-
ну, так и другую. Вот. Зачем это?
- Ты врешь! - сказал я.
- Ой, нет! - воскликнула Тереза не обижаясь, спокойно, и в спо-
койствии этом было что-то подавляющее.
- Ты выдумала это.
- Как же такое можно выдумать девушке? Разве я - сумасшедшая? - спро-
сила она, вытаращив глаза.
Люди прислушивались к нашему спору с жадным вниманием, а Тереза все
рассказывала об играх гостей бесстрастным тоном человека, которому нужно
только одно: понять - зачем это?
Слушатели с отвращением отплевывались, дико ругали студентов, а я, -
видя, что Тереза возбуждает вражду к людям уже излюбленным мною, - гово-
рил, что студенты любят народ, желают ему добра.
- Так то студенты с Воскресной улицы, штатские, с университета, я ж
говорю о духовных, с Арского поля! Они, духовные, - сироты все, а сирота
растет обязательно вором или озорником, плохим человеком растет, он же
ни к чему не привязан, сирота!
Спокойные рассказы "экономки" и злые жалобы девушек на студентов, чи-
новников, и вообще на "чистую публику", вызывали в товарищах моих не
только отвращение и вражду, но почти радость, она выражалась словами:
- Значит, образованные-то хуже нас!
Мне тяжело и горько было слышать эти слова. Я видел, что в полутем-
ные, маленькие комнаты стекается, точно в ямы, грязь города; вскипает на
чадном огне и, насыщенная враждою, злобой, снова изливается в город. Я
наблюдал, как в этих щелях, куда инстинкт и скука жизни забивают людей,
создаются из нелепых слов трогательные песни о тревогах и муках любви,
как возникают уродливые легенды о жизни "образованных людей", зарождает-
ся насмешливое и враждебное отношение к непонятному, - и видел, что "до-
ма утешения" являются университетами, откуда мои товарищи выносят знания
весьма ядовитого характера.
Смотрел я, как по грязному полу двигаются, лениво шаркая ногами, "де-
вушки для радости", как отвратительно трясутся их дряблые тела под на-
зойливый визг гармоники, или под раздражающий треск струн разбитого пиа-
нино, смотрел - и у меня зарождались какие-то неясные, но тревожные мыс-
ли. От всего вокруг истекала скука, отравляя душу бессильным желанием
куда-то уйти, где-то спрятаться.
Когда в мастерской я начинал рассказывать о том, что есть люди, кото-
рые бескорыстно ищут путей к свободе, к счастью народа, - мне возражали:
- А, вот, девки не то говорят про них!
И нещадно, с цинической злостью высмеивали меня, а я был задорным ку-
тенком, чувствовал себя не глупее и смелее взрослых собак, - я тоже
злился. Начиная понимать, что думы о жизни - не менее тяжелы, чем сама
жизнь, я, порою, ощущал в душе вспышки ненависти к упрямо терпеливым лю-
дям, с которыми работал. Меня особенно возмущала их способность терпеть,
покорная безнадежность, с которой они подчинялись полубезумным издева-
тельствам пьяного хозяина.
И - как нарочно - именно в эти тяжелые дни мне довелось познакомиться
с идеей совершенно новой и хотя органически враждебной мне, но все-таки
очень смутившей меня.
В одну из тех вьюжных ночей, когда кажется, что злобно воющий ветер
изорвал серое небо в мельчайшие клочья и они сыплются на землю, хороня
ее под сугробами ледяной пыли, и кажется, что кончилась жизнь земли,
солнце погашено, не взойдет больше, - в такую ночь, на Масленой неделе я
возвращался в мастерскую от Деренковых. Шагал, закрыв глаза, против вет-
ра, сквозь мутное кипение серого хаоса и вдруг - упал, наскочив на чело-
века, лежавшего поперек панели. Мы оба выругались, я - по-русски, он -
на французском языке:
- О, дьявол...
Это возбудило мое любопытство, я поднял его, поставил на ноги, - он
был маленького роста, легкий. Толкая меня, он гневно кричал:
- Моя шапка, чорт вас возьми! Отдайте шапку! Я - замерзну!
Найдя в снегу шапку, я встряхнул ее, надел на его ершистую голову, но
он сорвал шапку и, махая ею на меня, ругался на двух языках, гнал меня:
- Прочь!
Вдруг бросился вперед и утонул в кипящей кашице. Идя дальше, я снова
увидал его - он стоял, обняв руками деревянный столб погашенного фонаря,
и убедительно говорил:
- Лена, я погибаю... о, Лена...
Видимо, он был пьян и, пожалуй, замерз бы, оставь я его на улице. Я
спросил, где он живет.
- Какая это улица? - закричал он со слезами в голосе. - Я не знаю,
куда итти.
Я обнял его за талию и повел, допрашивая, где он живет.
- На Булаке, - бормотал он, вздрагивая. - На Булаке... там - бани, -
дом...
Шагал он неверно, сбивчиво и мешал мне итти; я слышал, как стучали
его зубы:
- Си тю савэ, - бормотал он, толкая меня.
- Что вы говорите?
Он остановился, поднял руку и сказал внятно, - с гордостью, как пока-
залось мне:
- Си тю савэ у же те мен...
И сунул пальцы руки в рот себе, качаясь, почти падая. Присев, я взял
его на спину себе и понес, а он, упираясь подбородком в череп мой, вор-
чал:
- Си тю савэ у... Но я замерзаю, о, боже...
На Балаке я с трудом добился у него - в каком доме он бивет; наконец,
мы влезли в сени маленького флигеля, спрятанного в глубине двора и вих-
рях снега. Он нащупал дверь, осторожно постучал и зашипел:
- Шш! Тише...
Дверь открыла женщина в красном капоте, с зажженой свечей в руке; ус-
тупив нам дорогу, она молча отошла в сторону и, вынув откуда-то лорнет,
стала рассматривать меня.
Я сказал ей, что у человека, кажется, застыли руки и его необходимо
раздеть, уложить в постель.
- Да? - спросила она звучно и молодо.
- Руки нужно опустить в холодную воду...
Она молча указала лорнетом в угол, там, на мольберте стояла картина,
- река, деревья. Я удивленно взглянул в лицо женщины странно неподвиж-
ное, а она отошла в угол комнаты, к столу, на котором горела лампа под
розовым абажуром, села там и, взяв со стола валета червей, стала расс-
матривать его.
- У вас нет водки? - громко спросил я. Она не ответила, раскладывая
по столу карты. Человек, которого я привел, сидел на стуле, низко накло-
нив голову, свесив вдоль туловища красные руки. Я положил его на диван и
стал раздевать, ничего не понимая, живя как во сне. Стена предо мною,
над диваном была сплошь покрыта фотографиями, среди них тускло светился
золотой венок в белых бантах ленты, на конце ее золотыми буквами было
напечатано:
"Несравненной Джильде".
- Чорт побери - тише! - застонал человек, когда я начал растирать его
руки.
Женщина озабоченно и молча раскладывала карты. Лицо у нее остроносое,
птичье, его освещают большие, неподвижные глаза. Вот она руками девоч-
ки-подростка взбила седые свои волосы, пышные, точно парик, и спросила
тихо, но звучно:
- Ты видел Мишу, Жорж?
Жорж оттолкнул меня, быстро сел и торопливо сказал:
- Но, ведь, он уехал в Киев...
- Да, в Киев, - повторила женщина, не отводя глаз от карт, и я заме-
тил, что голос ее звучит однотонно, не выразительно.
- Он скоро приедет...
- Да?
- О, да! Скоро.
- Да? - повторила женщина.
Полураздетый Жорж соскочил на пол и в два прыжка встал на колено у
ног женщины, говоря ей что-то по-французски.
- Я спокойна, - по-русски ответила она.
- Я - заплутался, знаешь? Метель, страшный ветер, я думал замерзну.
Мы немного пили, - торопливо рассказывал Жорж, гладя ее руку, лежавшую
на колене. Ему было лет сорок, красное толстогубое лицо его с черными
усами казалось испуганным, тревожным, он крепко потирал седую щетину во-
лос на своем круглом черепе и говорил все более трезво.
- Мы завтра едем в Киев, - сказала женщина, не то - спрашивая, не то
- утверждая.
- Да, завтра! И тебе нужно отдохнуть. Почему ты не ляжешь? Уже очень
поздно...
- Он не приедет сегодня - Миша?
- О, нет! Такая метель... Идем, ляг...
Он увел ее в маленькую дверь за шкафом книг, взяв лампу со стола. Я
долго сидел один, ни о чем не думая, слушая его тихий, сиповатый голос.
Мохнатые лапы шаркали по стеклам окна. В луже растаявшего снега робко
отражалось пламя свечи. Комната была тесно заставлена вещами, теплый
странный запах наполнял ее, усыпляя мысль.
Вот Жорж явился, пошатываясь, держа в руках лампу, абажур ее дробно
стучал о стекло.
- Легла.
Поставил лампу на стол, задумчиво остановился среди комнаты и загово-
рил, не глядя на меня:
- Ну, что же? Без тебя, вероятно, я бы погиб... Спасибо! Ты кто?
Он склонил голову на-бок, прислушиваясь к шороху в соседней комнате и
вздрагивая.
- Это ваша жена? - тихонько спросил я.
- Жена. Все. Вся жизнь! - раздельно, не громко, глядя в пол, сказал
этот человек и снова начал крепко растирать голову ладонями.
- Чаю выпить, - а?
Он рассеянно пошел к двери, но остановился, вспомнив, что прислуга
об'елась рыбой и ее отправили в больницу.
Я предложил поставить самовар, он согласно кивнул головой и, видимо,
забыв, что полураздет, шлепая босыми ногами по мокрому полу, отвел меня
в маленькую кухню. Там, прислонясь спиной к печке, он повторил:
- Без тебя я бы замерз, - спасибо!
И вдруг, вздрогнув, уставился на меня испуганно расширенными глазами.
- Что же было бы с нею тогда? О, господи...
Быстро, шопотом, глядя в темную дыру двери, он сказал:
- Ты видишь, - она больная. У нее застрелился сын, музыкант, в Моск-
ве, а она все ждет его, вот уже два года, почти...
Потом, когда мы пили чай, он бессвязно, не обычными словами расска-
зал, что женщина - помещица, он - учитель истории, был репетитором ее
сына, влюбился в нее, она ушла от мужа-немца, барона, - пела в опере,
они жили очень хорошо, хотя первый муж ее всячески старался испортить ей
жизнь.
Рассказывал он, как будто читая неясно написанное, прищурив глаза,
напряженно присматриваясь к чему-то в полутьме грязной кухни, с прогнив-
шим у печки полом. Обжигался, прихлебывая чай, лицо его морщилось, круг-
лые глаза пугливо мигали.
- Ты - кто? - еще раз спросил он. - Да, - крендельщик, рабочий. -
Странно, не похоже. Что это значит?
Слова его звучали беспокойно, он смотрел на меня недоверчиво, взгля-
дом затравленного.
Я кратко рассказал о себе.
- Вот как? - тихо воскликнул он. - Да, вот как...
И вдруг оживился, спрашивая:
- Ты знаешь сказку о "Гадком утенке"? Читал?
Лицо его исказилось, он начал говорить с гневом, изумляя меня неес-
тественными - до визга - повышениями сиповатого голоса.
- Эта сказка - соблазняет! В твои годы я тоже подумал - не лебедь ли
я? И - вот... Должен был итти в академию - пошел в университет. Отец -
священник - отказался от меня. Изучал - в Париже - историю несчастий че-
ловечества, историю прогресса. Писал, да. О, как все это...
Он подскочил на стуле, прислушался и затем сказал мне:
- Прогресс - это выдумано для самоутешения! Жизнь - неразумна, лишена
смысла. Без рабства - нет прогресса, без подчинения большинства
меньшинству - человечество остановится на путях своих. Желая облегчить
нашу жизнь, наш труд, мы только усложняем ее, увеличиваем труд. Фабрики
и машины для того, чтобы делать еще и еще машины, это - глупо. Все
больше становится рабочих, а необходим только крестьянин, производитель
хлеба. Хлеб - это все, что надо взять трудом у природы. Чем меньше нужно
человеку - тем более он счастлив, чем больше желаний - тем меньше свобо-
ды.
Быть может - не в этих словах, но именно эти оглушающие мысли впервые
слышал я, да еще в такой резкой, оголенной форме. Человек, взвизгнув от
возбуждения, боязливо останавливал взгляд на двери, открытой во внутрен-
ние комнаты, минуту слушал тишину и снова шептал почти с яростью.
- Пойми, - каждому нужно немного: кусок хлеба и женщину...
Заговорив о женщине таинственным шопотом, словами, которых я не знал,
стихами, которых не читал, - он вдруг стал похож на вора Башкина.
- Беатриче, Фиаметта, Лаура, Нинон, - шептал он имена незнакомые мне
и рассказывал о каких-то влюбленных королях, поэтах, читал французские
стихи, отсекая ритмы тонкой, голой до локтя рукою.
- Любовь и голод правят миром, - слышал я горячий шопот и вспомнил,
что эти слова напечатаны под заголовком революционной брошюры "Царь-го-
лод", - это придавало им в моих мыслях - особенно веское значение.
- Люди ищут забвения, утешения, а не - знания!
Эта мысль окончательно поразила меня.
Я ушел из кухни утром, - маленькие часы на стене показывали шесть с
минутами. Шагал в серой мгле по сугробам, слушая вой метели и вспоминая
яростные взвизгивания разбитого человека; чувствовал, что его слова ос-
тановились где-то в горле у меня, душат. Не хотелось итти в мастерскую
видеть людей, - и, таская на себе кучу снега, я шатался по улицам Та-
тарской слободы до поры, когда стало светло и среди волн снега начали
нырять фигуры жителей города.
Больше я никогда не встречал учителя и не хотел встретить его. Но
впоследствии я неоднократно слышал речи о бессмыслии жизни и бесполез-
ности труда, - их говорили безграмотные странники, бездомные бродяги,
"толстовцы" и высоко-культурные люди. Говорил об этом иеромонах, магистр
богословия, химик, работавший по взрывчатым веществам, биолог, - неови-
талист и многие еще. Н