Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
б с маслом, а у кровати стоит хозяйка.
-- Во сне стонали вы, а утро-то какое! Действительно, над геранью,
стоявшей на подоконнике, виднелось, ослепляющее прозрачностью, зимнее небо.
-- Вы юноша, совсем юноша, -- помолчав, вздохнула хозяйка. -- Несмотря
на то, что седеете. Сейчас, когда я уйду, должно быть, опять вскочите,
достанете с полки книжку и начнете восторгаться.
И шмыгнула в дверь, прошуршав платьем, как змея хвостом.
"Глава XXII ЖЕНИТЬБА"
Тептелкин шел по мерзлому тротуару. Прошел мимо ночного трактира.
Услышал музыку.
"Наверно, там сейчас играют авлетриды. -- Он прошел мимо диктериад,
довольно разнузданных, грузнотелых баб, ругающихся крылатыми словами. --
Наречие притонов, -- определил он, -- интересно исследовать, откуда и как
появилось это наречие".
Он унесся во Францию XIII века, когда создавалось арго. Вокруг
Тептелкина кружились и падали ругательства.
По ступенькам вбегал в мутную дверь и выбегал народ, обросший запахом
сапог, папирос "Сафо" и вина. В стороне человек бил тонконогую диктериаду
кулаками, стараясь попасть в рыло, в грудь или в другое чувствительное
место. Диктериада отбивалась, кричала, -- "милиционер, милиционер!" -- но
милиционер показал спину и отошел осматривать свой участок.
Собралась улюлюкающая толпа. Слишком били, слишком шумели. Появились
два конных милиционера на дрессированных лошадях. Врезались в толпу, и
лошади начали танцевать, как в цирке, разгонять подвыпивших.
Тептелкин вошел в дом. Марья Петровна Далматова ждала его. Комнаты были
прибраны, кисейные занавески белели. Старинный образ смотрел темными
глазами. Тептелкин почувствовал трепет, входя в девичью комнату. Муся
стояла. В первый раз заметил он, что у ней волосы пушистые, носик
остренький, губы маленькие.
-- Я пришел вам предложить... заниматься латинским языком, -- сказал
он.
-- Зачем? -- удивилась Муся и засмеялась.
-- Чтобы лучше почувствовать город, в котором мы находимся, -- ответил
Тептелкин.
-- Я и без латинского языка знаю город, -- ответила Муся. -- Но я вам
рада. Вы такой славный, такой славный. Дайте шляпу и палку. Они сели на
старенький диван.
-- Где ваш друг? -- спросила она, чтобы начать разговор.
-- Он очень занят, -- ответил Тептелкин. -- Я его давно не видел. Мне
передавали, что...
-- Нет, нет, я так спросила, -- перебила Муся, -- лучше расскажите, чем
вы занимаетесь.
-- Нет, нет, не будем говорить обо мне, -- ответил Тептелкин. "Как
сказать, -- думал он, -- как сказать о самом главном?"
-- Моя мама скоро придет из церкви, -- сказала Муся. -- Мы напьемся чаю
с вареньем.
"Как же сказать о самом главном, -- сидел Тептелкин, -- сказать такому
невинному и светлому существу?" Он побледнел.
-- Извините, я очень спешу, -- и, почти не попрощавшись, вышел.
-- Живот у него что ли заболел! -- рассердилась Муся. Ей стало скучно.
Она подошла к клетке и, задумавшись, стала тыкать кенаря пальцем. Тот
перелетал с жердочки на жердочку.
"Экая пакость, -- подумала Муся, -- все мои подруги выскочили, а я
остаюсь. Скука-то какая ! "
Она подошла к пианино, стала играть "Экстазы" Скрябина.
Вошла мать.
-- Убери книги со стола, -- сказала она.
-- Какие книги? -- продолжая играть, повернула Муся голову. -- Ах,
должно быть, Тептелкин забыл.
Подошла к столу, стала перелистывать книги.
"Vita Nuova" -- [новая жизнь(ит.)]
прочла вслух.
-- Пустяками человек занимается, -- заметила мамаша.
Из одной книги выпал листок. Муся подняла:
Мой бог гнилой, но юность сохранил.
И мне страшней всего упругий бюст и плечи,
И женское бедро, и кожи женской всхлип,
Впитавшей в муках муку страстной ночи.
И вот теперь брожу, как Ориген,
Смотрю закат холодный и просторный.
Не для меня, Мария, женский плен
И твой вопрос, встающий в зыби черной...
В страшном волнении Тептелкин вернулся домой и тут только заметил, что
забыл книги.
-- Боже мой! -- почти закричал он. -- Марья Петровна прочла. -- Он сел
на постель и запустил пальцы в свои седеющие волосы.
В это время раздался звонок.
-- Это я, -- ответил голос.
В комнату вошел неизвестный поэт.
-- Не отчаивайтесь, -- на прощанье сказал неизвестный поэт, -- все
устроится. Девушек никто не знает.
Муся прочла поднятый листок и задумалась. Быстро выпила чашку чая.
Сказала, что голова болит, легла в постель.
-- Какой славный Тептелкин! Значит, правда, что он девственник. Боже
мой, как интересно! Это удивительный человек в нашем городе. Скотов ведь
сколько угодно. Как грустно жить ему, должно быть... Обязательно выйду за
него замуж. Мы будем жить как брат с сестрой. Удивительной жизнь будет наша.
Утром неизвестный поэт вошел в Мусину комнату.
-- Я пришел за книгами Тептелкина, -- сказал он. -- Тептелкин в ужасе,
что вчера он так неожиданно ушел. Вы просматривали книги? -- спросил
неизвестный поэт.
-- Нет, -- ответила девушка. -- Я итальянскому языку не обучалась.
-- Тептелкин очень любит вас и страшно идеализирует, -- заметил как бы
про себя неизвестный поэт.
-- Я тоже люблю Тептелкина, -- заметила тоже как бы про себя девушка.
-- Вы составили бы счастливую пару, -- отходя к окну, как бы в
пространство, сказал неизвестный поэт.
Увидев, что девушка покраснела, он попрощался и вышел, унося книги.
-- Они самоотверженные существа, -- проговорил неизвестный поэт, входя
в комнату Тептелкина. -- Я сказал, что вы ее любите и просите ее руки.
Пели певчие. На розовом атласе стояли Марья Петровна и Тептелкин. Над
их головами, легкие венцы с поддельными камнями. Марья Петровна в белом
платье, Тептелкин в черном костюме. Позади любопытствующие инвалиды и
папиросницы, старушки от Моссельпрома. Брак совершался тайно.
После свадьбы долго стоял Тептелкин на балконе, смотрел вниз на город,
но не видел пятиэтажных и трехэтажных домов, а видел тонкие аллеи
подстриженных акаций и на дорожке Филострата. Высокий юноша с огромными
глазами, осененными крылами ресниц, шел, фонтаны глотали воду, внизу дрожали
лунные дуги, а наверху дворец простирал свои крылья, а там, за аллеей
фонтанов, море и рядом с юношей, почтительно согнувшись, идет он --
Тептелкин.
"Глава XXIII НОЧНОЕ БЛУЖДАНИЕ КОВАЛЕВА"
Зимой Наташе стало легче. Ей показалось, что Кандалыкин должен полюбить
ее. Она решила, что пора бросить глупости и выйти замуж.
Прошел месяц.
В декабрьский вечер, по мягкому снегу, Кандалыкин пришел. Это был
техник.
-- Мускулы-то, мускулы-то какие, -- говорил он после чая. -- Я
настоящий мужчина, не то что расслабленная интеллигенция. Мой отец швейцар,
а я в люди вышел. Я теперь могу для вас обстановку создать, можно сказать,
золотую клетку. Вам работать не придется; я, можно сказать, человек стал, но
мне нужна жена, о которой заботиться надо. У всех моих товарищей жены -- что
надо, высшие существа.
-- Я не девушка, -- скромно потупила глаза Наташа.
-- Вот удивила, -- ответил Кандалыкин, -- девушки за последние годы в
тираж вышли. Девушек в нашем городе вообще нет. Мне надо дом на хорошую ногу
поставить, с вазочками, с цветами, с портьерами. Я хороший оклад получаю. А
девушка мне на что. А вы и наук понюхали, и платья носить умеете. Мне нужна
образованная жена, чтоб перед товарищами стыдно не было. Вы у меня салон
устроите. Я человек с запросами. Мы за границу попутешествовать поедем. Я
английскому языку обучаюсь. Я энциклопедию купил, я сыну француженку нанял.
У меня две прислуги, я не кто-нибудь, я -- техник.
Миша Ковалев за этот год ничего не добился. Изредка работал на
поденной. В такие дни вставал он в шесть часов утра, застегивал прожженную
шинель, отправлялся носить кирпичи, ломать разрушающиеся здания, возил
щебень на барки. Только к концу года добился он постоянной работы, прошел в
профсоюз, стал старшим рабочим по бетону. Все чаще подумывал он о женитьбе.
Начал копить деньги. Решил в первый пасхальный день просить руки Наташи.
Утром в первый день Пасхи, как всегда в этот день, он вытащил китель с
бомбочками из глубины шкафа, достал из-под половицы погоны с зигзагами и
вензелями, осмотрел китель, покачал головой, осмотрел чарчиры и еще более
задумался. Они были изрядно поедены молью. Достал иголки, нитки; привел свое
достояние, насколько мог, в порядок, оделся, вымыл руки дешевым одеколоном,
качая головой, смотрел на свои поредевшие волосы, застегнул поношенное,
купленное по случаю статское пальто и, махнув рукою, вышел.
Он даже нанял извозчика, ехал и думал: вот опять он взбежит по
лестнице, ему, как всегда в этот день, откроет дверь Наташа, он вскочит в
комнату, похристосуется, "извините", -- скажет он, сбросит пальто, наденет
шпоры. Затем они опять споют вместе "Ах, увяли давно хризантемы", затем он
один споет пупсика, затем он скажет, что получил постоянное место, и
предложит ей руку и сердце.
Извозчик остановился. Михаил Ковалев расплатился и быстро побежал
вверх. Долго стучал он. Наконец ему открыла бывшее ее превосходительство. Он
прошел в переднюю, поцеловал мягкую руку, поздравил, сказал: "Простите,
Евдокия Александровна, я сейчас". Надел шпоры, снял пальто, повесил. Вошел в
комнату. Генеральша тщательно за ним заперла дверь.
-- Какое идиотство, -- вскричал, быстро вставая, генерал Голубец,
вместо приветствия, -- на седьмом году революции щеголять в форме. Вы еще
нас подведете. Не смейте являться ко мне в форме!
Выходя, рассерженно хлопнул дверью.
-- Где Наташа? -- спросил растерянно Ковалев.
-- Наташа вышла замуж, -- ответила рыночная торговка.
"Как же я?-- подумал Миша Ковалев. -- Что же мне теперь делать!"
Постоял, постоял.
-- Вам лучше уйти, -- тихо сказала рыночная торговка. И поднесла платок
к глазам. -- Иван Абрамович сердится.
Протянула руку.
Долго возился Миша в полутемной передней, чуть не позабыл снять шпоры,
застегнул пальто, поднял воротник, надел мягкую летнюю шляпу. -- Что будет,
что будет?
Вспомнил присмотренную комнату для совместной жизни. Вспомнил, как на
прошлой неделе приценялся к столику, двум венским стульям, потрепанному
дивану.
Прислонился к перилам. Летняя шляпа полетела вниз. Он сошел по
ступеням, поднял ее, вышел из дома, остановился, посмотрел на освещенное
окно в верхнем этаже. Никогда, никогда не войдет он больше туда. Никто его
ласково не встретит, и нет у него жены, и нет у него формы, никогда он
больше ее не наденет. "Какая страшная жизнь", -- подумал он.
Всю ночь блуждает Ковалев перед темной массой зданий женской гимназии.
Погасли все огни, забылся тяжелым сном город.
Сквозь тяжелую дрему пришли к Ковалеву кавалеры и дамы. Кавалер-юнкер
крутит усы и танцует мазурку. Как он быстро опускается на одно колено! Как
барышня несется вокруг него!
Фонари маскарадные горят -- все в полумасках, у всех дам бутоньерки. И
взвивается серпантин вокруг люстр и цветной падает.
"Как быстро пала империя, -- думает Ковалев. -- Отреклись от нас отцы
наши. Я не ругал последнего императора, как ругал отец мой, как ругали почти
все оставшиеся в городе штаб-офицеры".
-- Да будет ли он любить ее так, как я? -- прислонился он головой к
женской гимназии. -- Как она несчастна! -- почти плакал он. И все искал по
городу успокоения. И опять возвращался к женской гимназии, и стоял, и
грустно крутил гусарские усики.
Наташа распоряжалась. Стол ломился от закусок. В хрустальных графинах
стояло 30° вино. Мерцали бокалы, купленные по дорогой цене у одного
разорившегося семейства. Огромная пальма осеняла своими листьями
Кандалыкина, сидевшего посредине. Вокруг сидели подвыпившие друзья
Кандалыкина.
После ужина пела знакомая певица из Академического театра.
Длинноволосый поэт читал стихи, в которых повествовалось о цветах нашей
жизни -- детях. Затем он читал о свободе любви, затем зашел разговор о
последних новостях на заводе, об очередной растрате. Затем Н. Н. подрался с
М.Н. и долго и упорно били друг друга по морде. А потом заплакали,
помирились.
Под утро длинноволосый поэт говорил Наташе о необходимости бороться с
порнографией.
-- Подумать только, -- высказывал он новые и оригинальные мысли, --
скоро, чего доброго, у нас появится новая Вербицкая. И чего это цензура
смотрит. У нас должна быть жесткая и неумолимая цензура. Никакой поблажки
порнографам.
-- Но вы ведь пишете о свободной любви, -- задумчиво вращая кольцом с
бриллиантиком, сказала Наташа.
Молодой поэт стал играть носком желтого ботинка.
"Глава XXIV ПОД ТОПОЛЯМИ"
Снова весна. Снова ночные встречи у барочных, неоримских, неогреческих
архитектурных островов (зданий). Толщенные деревья Летнего сада, молодые
деревца на площади Жертв Революции, кустики Екатерининского сквера
напоминают о времени года рассеянному или погруженному в сутолоку жизни.
Пробежит какая-нибудь барышня, посмотрит на деревцо: -- А ведь весна-то...
-- и станет ей грустно. Пробежит какая-нибудь другая барышня, посмотрит на
деревца: -- а ведь весна-то? -- и станет ей весело. Или посидит какой-нибудь
инвалид на скамеечке, бывший полковник, получающий государственную пенсию, и
вспомнит: здесь я ребенком в песок играл, или: там в экипаже ездил. И
вздохнет и задумается, вытащит пыльный платок, издающий целую серию запахов:
черного хлеба, котлет, табаку, супа, и отчаянно высморкается. Спрячет платок
-- и нет в воздухе целой серии запахов.
Или пройдут по аллейке -- ученик трудовой школы, нежно обнявшись с
ученицей трудовой школы, и сядут рядом со старичком, и начнет ученица
щебетать, и длинношеий ученик на ее макушку петушком посматривать и
кукурекать. Или опять появится Миша Котиков, известный биограф, и сядет вот
на ту скамеечку у небольшого кустика и начнет пробивающуюся бородку
пощипывать, раскроет записную книжечку, опустит голубенькие глазки и
примется список оставшихся знакомых Заэвфратского просматривать.
Неизвестный поэт за последние годы привык к опустошенному городу, к
безжизненным улицам, к ясному голубому небу. Он не замечал, что окружающее
изменяется. Он прожил два последних года в оформлении и осознании, как ему
казалось, действительности в гигантских образах, но постепенно беспокойство
накапливалось в его душе.
Однажды он почувствовал, что солгали ему -- и опьянение и сопоставление
слов.
И на берегу Невы, на фоне наполняющегося города, он повернулся и
выронил листки. И вновь закачались высокие пальмы. Неизвестный поэт опустил
лицо, почувствовал, что и город никогда не был таким, каким ему
представлялся, и тихо открыл подсознание.
-- Нет, рано еще, может быть, я ошибаюсь, -- и как тень задвигался по
улице.
-- Я должен сойти с ума, -- размышлял неизвестный поэт, двигаясь под
шелестящими липами по набережной канала Грибоедова.
-- Правда, в безумии для меня теперь уж нет того очарования, -- он
остановился, склонился, поднял лист, -- которое было в ранней юности, я не
вижу в нем высшего бытия, но вся жизнь моя этого требует, и я спокойно сойду
с ума.
Он двинулся дальше.
-- Для этого надо уничтожить волю с помощью воли. Надо уничтожить
границ между сознательным и подсознательным. Впустить подсознательное, дать
ему возможность затопить светящееся сознание.
Он остановился, облокотился на палку с большим аметистом.
-- Придется навсегда расстаться с самим собой, с друзьями, с городом,
со всеми собраниями. В это время к нему подбежал Костя Ротиков. -- Я вас
ищу, -- сказал он. -- Мне про вас сообщили ужасную новость. Мне сказали, что
вы сошли с ума.
-- Это неправда, -- ответил неизвестный поэт, -- вы видите, уме я в
здравом, но я добиваюсь этого. Но не думайте, что я занят своей биографией;
до биографии мне дела нет, это суетное дело. Я исполняю законы природы; если
б я не захотел, я бы не сошел с ума. Я хочу -- значит, я должен. Начинается
страшная ночь для меня.
Оставьте меня одного.
Ибо человек перед раскрывшейся бездной должен стоять один, никто не
должен присутствовать при кончине его сознания, всякое присутствие унижает,
тогда и дружба кажется враждой. Я должен быть один и унестись в свое
детство. Пусть явится мне в последний раз большой дом моего детства, с
многочисленностью своих разностильных комнат, пусть тихо засияет лампа над
письменным столом, пусть город примет маску и наденет ее на свое ужасное
лицо. Пусть моя мать снова играет по вечерам "Молитву Девы", ведь в этом нет
ничего ужасного, это только показывает контраст ее девических мечтаний с
реальной обстановкой, пусть в кабинете моего отца снова находятся только
классики, несносные беллетристы и псевдонаучные книги, -- в конце концов не
все обязаны любить изощренность и напрягать свой мозг.
-- Но что будет с гуманизмом? -- трогая остренькую бородку, прошептал
Костя Ротиков, -- если вы сойдете с ума, если Тептелкин женится, если
философ займется конторским трудом, если Троицын станет писать о Фекле, я
брошу изучать барокко, -- мы последние гуманисты, мы должны донести огни.
Нам нет дела до политики, мы не управляем, мы отставлены от управления, но
мы ведь и при каком угодно режиме все равно были бы заняты или науками или
искусствами. Нам никто не может бросить упрек, что мы от нечего делать
взялись за искусство, за науки. Мы, я уверен, для этого, а не для чего иного
и рождены. Правда, в пятнадцатом, в шестнадцатом веках гуманисты были
государственными людьми, но ведь то время прошло.
И Костя Ротиков повернул свои огромные плечи к каналу.
Тихо качались липы. По Львиному мостику молодые люди прошли на
Подьяческую и принялись блуждать по городу.
"Восемь лет тому назад, -- думал неизвестный поэт, -- я так же блуждал
с Сергеем К."
-- Но теперь пора, -- сказал он, -- я пойду спать.
Но лишь только Костя Ротиков скрылся, лицо у неизвестного поэта
исказилось.
-- О-о... -- сказал он, -- как трудно мне было притворяться спокойным.
Он говорил о гуманизме, а мне надо было побыть одному и собраться с мыслями.
Он был жесток, я должен был пережить снова всю мою жизнь в последний раз, в
ее мельчайших подробностях.
Неизвестный поэт вошел в дом, раскрыл окно:
-- Хоп-хоп, -- подпрыгнул он, -- какая дивная ночь.
-- Хоп-хоп! -- далеко до ближайшей звезды.
Лети в бесконечность,
В земле растворись,
Звездами рассыпься,
В воде растопись.
Чур меня, чур меня, нет меня > -- он подскочил.
Лети, как цветок в безоглядную ночь,
Высокая лира, кружащая песнь.
На лире я, точно цветок восковой,
Сижу и пою над ушедшей толпой.
-- Голос, по-видимому, из-под пола, -- склонился он. -- Дым, дым,
голубой дым. Это ты поешь? -- склонился он над дымом.
Я Филострат, ты часть моя.
Соединиться нам пора.
-- Кто это говорит? -- отскочил он.
Пусть тело ходит, ест и пьет --
Твоя душа ко мне идет.
Ему казалось, что он слышит звуки систр, видит нечто, идущее в белом, в
венке, с туманным, но прекрасным лицом. Затем он почувствовал, что изо рта
его вынимают душу; это было мучительно и сладко. Он приподнял веко и хитро
посмотрел на открывающийся город. Улицы были затопл