Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Наука. Техника. Медицина
   Документальная
      Генис Александр. Последнее советское поколение -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  -
о трудно понять принципы отбора. Думаю, что Сергей лучше знал, из чего делается литература. Как-то зимой Довлатов собирался за границу и расспрашивал, где ему получить нужные бумаги. Я нудно объяснял. Раздраженный перспективой Сергей с претензией говорит: - Ну и как же я найду в толпе просителей чиновника? - В американской конторе, где нет гардеробов, он один будет без пальто, - сказал я и удостоился довлатовского одобрения. Другой раз это случилось летом. Закуривая /тогда мы еще оба курили/, я пожаловался, что в жару карманов мало - спички некуда деть, а зимой карамнов так много, что спичек и не найдешь. Я сам не знаю, что Довлатов нашел в этих незатейливых репликах, но Сергей умел пускать в дело то, что другие считали шлаком. Он сторожил слово, которое себя не слышит. Его интересовало не то, что люди говорят, а то, о чем они проговариваются. Бергсон, чуть ли не единственный философ, сказавший что-то дельное о юморе, писал, что смешным нам кажется человек, который ведет себя, как машина. У Довлатова это - говорящая машина. Он подслушивал своих героев в те минуты, когда они говорят механически, не думая. В мире омертвевшего, клишированного языка не важно, что говорить. Речь выполняет ритуальную роль, смысл которой не в том, что говорится, а в том, кем и когда произносятся обрядовые формулы. Сейчас меняются части этих формул, но не их магическая функция. Вот недавний пример. Московский телекомментатор говорит: "Вывод войск должен проходить цивилизованным путем, то есть позже, чем предусмотрено договором". Комическое противоречие в содержании не замечается, потому что соблюдена форма, требующая употребить волшебное слово "цивилизованный". Язык работает вхолостую. Никто не слышит того, что говорится, потому что никто и не слушает. Кроме Довлатова, который хватал нас за руку, чтобы поделиться подслушанным. У одного писателя он нашел "ангела в натуральную величину" и "кричащую нечеловеческим голосом козу". У другого - "локоны, выбивающиеся из-под кружевного фартука". А вот, что говорит его майор Афанасьев: "Такое ощущение, что коммунизм для него уже построен. Не понравится чья-то физиономия - бей в рожу!". На этом же приеме построен лучший рассказ "Зоны" - "Представление". Довлатов заставил читателя - скорее всего, впервые в жизни - вслушаться в слова исполняющегося перед зэками "Интернационала": "Вставай проклятьем заклейменный весь мир голодных и рабов". Как-то я сдуру попал в нью-йоркский ночный клуб "Туннель". Много чего там было странного: мохнатый бар с поросшими синей шерстью стенами, манекенщицы в водолазных костюмах, стойка с напитками вокруг писсуара. Но больше всего меня поразила оптическая оргия. В полной темноте на долю секунды вспыхивает ослепительная лампа. С каждой вспышкой картина менянется, но никакого движения в зале не происходит - оно скрыто от нас периодами темноты. Создается тревожный эффект. Привычный нам слитный мир распадается на фрагменты - как в вынутой из проектора киноленте. Мигающий свет делает танцующих неподвижными, придавая им выразительность восковых фигур. Живое притворяется неживым - застывшие гримасы, обрубки жестов. Вот такую технику стоп-кадра и применял Довлатов. Перегораживая поток дурного подсознания, он останавливал мгновение. Не потому что оно прекрасное, а потому что смешное В театре не принято душить Дездемону на глазах у зрителей. У Довлатова кулисы скрывают скучную, банальную, а главное - несмешную жизнь. По его рассказам персонажи передвигаются урывками. Мы видим их только тогда, когда они говорят или делают что-нибудь смешное. Однако, отнюдь не этим ограничивается их роль. В одной заметке Сергей приписал нам с Вайлем собственную теорию смешного. Он пишет: "Юмор, пересказывая якобы наши, а на самом деле свои мысли, - инструмент познания жизниЙ если ты исследуешь какое-то явление, то найди - что в нем смешного, и явление раскроется тебе во всей полноте. Ничего общего с профессиональной юмористикой и желанием развлечь читающую публику все это не имеет". Сергей верил, что юмор, как галогенная вспышка, вырывает нас из обычного течения жизни в те мгновения, когда мы больше всего похожи на себя. Я не верил в эту теорию, не узнавая себя в "Записных книжках" Довлатова, пока не сообразил: я не похож, но другие-то - вылитая копия. Сергей учил меня расходовать юмор экономно. Пишет он, скажем, скрипт для радио - зарисовка эмигрантского быта страницы на две. Аккуратно, но вяло, зато в самом конце, под занавес, идет диалог, под который подстраивался весь текст. - Моня, - спрашивает Сергей у хозяина русского гастронома, - почему у вас лещ с мягким знаком? - Какой завезли, таким и торгуем. Сначала я думал, что Довлатов просто жадничает. Однако, не экономия, а философия заставляла Довлатова прореживать в своей прозе шутки, которые он размещал в стратегически важных, но отнюдь не самых эффектных местах. Сергей, например, никогда не начинал и не заканчивал рассказ смешной фразой. Довлатов приберегал юмор для тех ситуаций, когда он неуместен. Смех у него паразитирует на насилии: он питается страхом и жестокостью. Товарищ и соперник Довлатова, Валерий Попов, в одном рассказе заметил, что нигде так не смеются, как в реанимационном отделении. Вот и у Довлатова смешное обычно связано со страшным. Автор, например, узнает, что его брат, ведя пьяным машину, сбил прохожего. Дальше идет телефонный разговор: - Ты, наверное, в жутком состоянии?! Ты ведь убил человека! Убил человека! - Не кричи. Офицеры созданы, чтобы погибать. . . Смех у Довлатова, как в "Бульварном чтиве" Тарантино, не уничтожает, а нейтрализует насилие. Вот так банан снимает остроту перца, а молоко - запах чеснока. Юмор и страх внеположны друг другу, но, соединяясь, они образуют динамичную гармонию, составные части которой примеряются, не теряя своего лица. Смешав ярко-красный с темно-синим, художник получит серую краску. От разведенной сажи или испачканных белил этот цвет отличает чрезвычайная интенсивность. Рожденная из кричащего противоречия серость хранит память о своем необычном происхождении. Соседство смешного и страшного у Довлатова заменяет черно-белую картину мира серой. Будни в его рассказах окрашенны серостью преодоленного ужаса и подавленного смеха. Среди тех, кто умеет смешить, редко встречаются весельчаки. Над своими шутками им не позволяет смеяться этикет, а над чужими - гордость. Довлатов же, обожая веселить других, любил и сам посмеяться, делая это необычайно лестным для собеседника образом - ухая и растирая кулаком слезы. Однажды, собрав смешные казусы из газетной жизни, мы сочинили "Преждевременные мемуары". Показали их Довлатову. Уханье из-за стены доносилось настолько часто, что мы уже заранее порозовели от предстоящих похвал. Но приговор Сергея был суровым: не найдя тексту ни формы, ни смысла, мы, - сказал он, - разбазарили смешной материал. В прозе юмор должен не копиться, а работать. В те годы я был уверен, что юмор не средство, а цель. Одержимый идеей мастерства, я заменял все другие оценки словом "смешно", потому что в нем слышались лаконизм и точность. Анекдот убивают длинноты и отсебятина. Смешное, как стихи или музыку, нельзя пересказать - только процитировать. Поскольку юмор - это то, что остается, когда убирают лишнее, то смешное - первичная стихия литературы, в которой словесность живет в неразбавленном виде. Довлатов такой взгляд на вещи не разделял и делал все, чтобы от него нас отучить. В его письмах я обнаружил суровую отповедь: "Отсутствие чувства юмора - трагедия для литератора, но отсутствие чувства драмы /случай Вайля и Гениса/ тоже плохо." Нам он этот тезис излагал проще: хоть бы зубы у вас заболели. Иногда Сергей с надеждой спрашивал: "Ну, признайся, вы с Петей хоть раз подрались?" В себе Сергей чувство драмы лелеял и холил. Никогда не забываясь, он прерывал слишком бурное веселье приступом хандры. Обнаружить то, что ее вызвало, было не проще, чем объяснить сплин Онегина. Сергея могло задеть неловкое слово, небрежная интонация, бесцеремонный жест. И тогда он мрачнел и уходил, оставляя нас размышлять о причинах обиды. Мнительность была его органической чертой. Плохие новости Сергей встречал стойко, но хорошие - выводили из себя. Он ждал неудачу, подстерегал и предвидел ее. Отстаивая свое право переживать, в том числе и впустую, Довлатов бесился из-за нашей полупринципиальной-полубездумной беззаботности. Как-то в ответ на его очередную скорбь, я механически бросил - "а ты не волнуйся". В ответ Сергей, не признававший ничего не значащих реплик, взорвался: "Ты еще скажи мне: стань блондином". Довлатов считал себя человеком мрачным. "Главное, - писал он в одном письме, - не подумай, что я веселый, и тем более счастливый человек". И вторил себе в другом: "Тоска эта, как свойство характера, не зависит от обстоятельств". Я ему не верил до тех пор, пока сам с ней не познакомился. Мне кажется, это напрямую связано с возрастом. Только доживя до того времени, когда следующее поколение повторяет твои ошибки, ты убеждаешься в неуникальности своего существования. Тоска - это осознание того предела, о существование которого в юности только знаешь, а в зрелости убеждаешься. Источник тоски - в безнадежной ограниченности твоего опыта, которая саркастически контрастирует с неисчерпаемостью бытия. От трагедии тоску отличает беспросветность, потому что она не кончается смертью. Довлатов пишет: "Печаль и страх, реакация на время. Тоска и ужас - реакция на вечность". Дело ведь не в том, что жизнь коротка - она скорее слишком длинна, ибо позволяет себе повторяться. Желая продемонстрировать истинные размеры бездны, Камю взял в герои бессмертного Сизифа, показывая, что вечная жизнь ничуть не лучше обыкновенной. Когда доходит до главных вопросов, вечность нема, как мгновенье. Бродский называл это чувство скукой и советовал доверять ей больше, чем всему остальному. Соглашаясь с ним, Довлатов писал: "Мещане - это люди, которые уверены, что им должно быть хорошо." Для художника прелесть тоски в том, что она просвечивает сквозь жизнь, как грунт сквозь краски. Тоска - дно мира, поэтому и идти отсюда можно только вверх. Тот, кто поднялся, не похож на того, кто не опускался. Раньше в довлатовском смехе меня огорчал привкус ипохондрии. Но теперь я понимаю, что без нее юмор, как выдохшееся шампанское: градусы те же, но праздника нет. Довлатов не преодолевает тоску - это невозможно, а учитывает и использует. Именно поэтому так хорош его могильный юмор. Ввиду смерти смех становится значительным, ибо она ставит предел инерции. Не умея повторяться, смерть возвращает моменту уникальность. Смерть заставляет вслушаться в самих себя. Человек перестает быть говорящей машиной на пути к кладбищу. Такое путешествие Довлатов описывает в рассказе "Чья-то смерть и другие заботы": "Быковер всю дорогу молчал. А когда подъезжали, философски заметил: - Жил, жил человек и умер. - А чего бы ты хотел, - говорю." "Метафизика ошибки" И мать, и жена Довлатова служили корректорами. Не удивительно, что он был одержим опечатками. В его семье все постоянно сражались с ошибками. Не делалось скидок и на устную речь. Уязвленные довлатовским красноречием собеседники не раз попрекали его тем, что он говорит, как пишет. В его речи действительно не было обмолвок, несогласований, брошенных, абортированных предложений. Что касается ударений, то ими он способен был довести окружающих до немоты. Я, например, заранее репетировал сложные слова. Но и это не помогало: в его присутствии я делал то идиотские, то утонченные ошибки. Ну, кто, кроме Довлатова, знал, что в слове "послушник" ударение падает на первый слог? На письме опечатки Довлатову казались уже трагедией. Найдя в привезенной из типографии книги ошибку, вроде той, из-за которой Сергей Вольф назван не дедушкой, а "девушкой русской словесности", Довлатов исправлял опечатку во всех авторских экземплярах. Теперь я и сам так делаю, но раньше относился к ошибкам куда снисходительней. Особенно к своим - в университете я был известен тем, что написал "матрос" через два "с". "Это еще что! Шкловский, говорят, писал "иССкуство". Тем более, что опечатки - не всегда зло. Только они, как писал Чапек, и развлекают читателей газет. Что касается советской прессы, то ее ради них и читали. Одни злорадно говорили, что в "Правде" правдивы только опечатки, вроде любимого Довлатовым "говнокомандующего"; другие - садисты из отставников - изводили редакции скрупулезным перечнем огрехов; третие - собирали опечатки для застольных бесед. Дело в том, что опечатка обладает самым загадочным свойством анекдота: у нее нет автора. Сознательно сделанная ошибка редко бывает смешной. Нас веселит именно непреднамеренность конфуза. Ошибка осмеивает не только исковерканное слово, но и речь, как таковую. Опечатка демонстрирует уязвимость письма, несовершенство речи, беззащитность языка перед хаосом, который шутя и играя взламывает мертвенную серьезность печатной страницы. Смех - это наши аплодисменты свободной случайности, сумевшей пробиться к смыслу. Так, в телевизионной программе, которую я редактировал в молодости, выпал мягкий знак в названии фильма. Получилась историко-партийная клубничка - "Семя Ульянова". Теперь, может быть, такое еще поставят. Сергей, как и все, любил байки про смешные ошибки. Про то, как Алешковский выпустил книгу, посвященную "дорогим дрязьям", про то, как Глезер издал мемуары с полуукраинским названием: "Чоловек с двоиным дном". Но хуже всего был собственный промах Сергея. Готовясь к сороколетию Бродского, Довлатов взял у него стихотворение для "Нового американца". Никому не доверяя, Сергей заперся наедине с набранным текстом. Сидел с ним чуть ли не всю ночь, но ничего не помогло. В стихотворении оказалась пропущенной одна буква - получилась "могила неизвестного солата". Юбилейный номер с этим самым "салатом" Довлатов в великом ужасе понес Бродскому, но тот только хмыкнул и сказал, что так, может, и лучше. В своем пуризме Сергей охотно доходил до занудства. Оценивая на планерках "Нового американца" статьи коллег, он всегда оговаривал, что судит не содержание наших материалов, а лишь чистоту языка. При этом Сергей - единственный недипломированный сотрудник газеты - обнаруживал неожиданные знания. Когда темпераментный Гриша Рыскин написал о "бездомных в грубой чесуче", один Довлатов знал, что чесуча делается из шелка. Впрочем, и невежество его было столь же неождиданным. Как-то он пытался исправить Ветхий завет на Старый. У Довлатова было, как он говорил, "этическое чувство правописания". Характерно, что и в российских делах сильную реакцию Сергея вызывали не политические, а грамматические безобразия. С чувством близким гражданскому негодованию он, например, писал, что в книге Веллера обнаружил "пах духами, вместо пахнул и продляет вместо продлевает". Отношения самого Сергея с русским языком были торжественны и интимны. В его выкрике - "какое счастье! я знаю русский алфавит!" - нет никакой рисовки. Писатель, годами мучающийся с каждым предложением, привыкает любить и уважать сопротивление материала. Путешествие от заглавной буквы к точке напоминает головоломку. Долгие манипуляции вознаграждаются беззвучным щелчком, подсказывающим, что решение найдено: та же упругая неуступчивость языка, что мешала автору, теперь держит страницу, распирая ее невидимыми силовыми полями. Надо сказать, что ненавидел Довлатов лишь чужие ошибки. Свои он не просто терпел - он их пестовал. И опечатки он ненавидел потому, что хотел сам быть автором своих ошибок. Однажды мы исправили описку в довлатовской рукописи. Сергей рассвирепел и никакие словари не могли его успокоить. В конце концов он перепечатал - из-за одной ошибки! - всю страницу, заставив сделать в газете сноску: "Опечатка допущена с ведома автора". Такие примечания есть и в довлатовских книгах. Сделав сознательную ошибку, Довлатов хвастливо призывает любоваться ею читателя. Так, приводя пышную цитату из Гете, он дает сноску: "Фантазия автора. Гете этого не писал". Другой его рассказ открывается предупреждением: "Здесь и в дальнейшем явные стилистические погрешности". Интриговали Сергея и ошибки классиков. "Почему Гоголь отказался исправлять "щекатурку", а Достоевский - "круглый стол овальной формы"? Почему Достоевский не захотел ликивидировать явную говорку? Почему Алексаандр Дюма назвал свой роман "Три мушкетера", хотя их безусловно четыре? Таких примеров сотни. Видимо, ошибки, неточности - чем-то дороги писателю. А значит, и читателю. как можно исправить у Розанова: "Мы ничего такого не плакали?. . Я бы даже исправлял лишь с ведома автора." У Довлатова ошибка окружена ореолом истинности. Ошибка - след жизни в литературе. Она соединяет вымысел с реальностью, как частное с целым. Ошибка приносит ветер свободы в зону, огороженную повествовательной логикой. Она - знак естественного, тогда как безошибочность - заведомо искусственное, а значит безжизненное образование. Мир без ошибок - опасная, как всякая утопия, тоталитарная фантазия. Исправляя, мы улучшаем. Улучшая, разрушаем. Брехт говорил, что любят только счастливых. Довлатов любил исключительно несчастных. Всякую ущербность он принимал с радостью, даже торжеством. Недостаток - моральный, физический - играл роль ошибки, без которой человек как персонаж судьбы и природы выходил ненастоящим, фальшивым. Несовершенство венчало личность. Ошибка делала ее годной для сюжета. Вот так китайцы оставляли незаписанным угол пейзажа. Через отверстия в броне - пороки, преступления или хотя бы дурные привычки - человек соединялся с а-моральным миром, из которого он вышел. Страсть Довлатова к человеческим слабостям была лишена злорадства и потому в сущности бескорыстна. Сергей был одержим не грехом, а прощением. Что тоже не сахар, ибо слабым он прощал все, а сильным ничего. Встретив сильного, он не унимался до тех пор, пока не представлял его слабым. Проще всего этого было достичь при помощи денег. У всех окружающих Сергей подстерегал мельчайшие проявления скаредности, а если охота была неудачной, то провоцировал или придумывал их. Щедрость Довлатова была обременительной. В рестораны ходить с ним было сплошным мучением. За счет он дрался бешено, но горе тому, кто уступал право расплатиться. Дело в том, что ничто не уродует так легко, как жадность. Скупость - сродни кожной болезни. Поскольку от нее не умирают, она вызывает не сочувствие, а брезгливость. Будучи не вполне полноценным пороком, она не рассчитанна и на прощение - только на насмешку. Довлатова завораживала магия денег. Сергей говорил о них постоянно, да и писал немало - как Достоевский. Он и разбогатеть хотел, как мечтали герои Федора Михайловича: трах - и разбогател. Довлатова поражала связь - конечно, окольная, а не прямая - денег с любовью. Он удивлялся привязанности денег к своим хозяевам: Сергей свято верил, что одни рождены для богатства, другие - для бедности, и никакие внешние обстоятельства не в силах изменить изначальную расстановку. Но главным для него была способность денег всякого человека сделать смешным. У самого Сергея отношение к деньгам было сложным. Как ни крути, они - самый прямой эквивалент успеха. Между тем, все герои Довлатова - неудачники. Я хотел было исправить "героев" на "любимых героев", но сообразил, что других у Довлатова и нету. Как раз жизненный провал и превращает отрицательных персонажей если не в положительных, то в терпимых. Аура неуспеха мирит автора со всеми. С функционером-редактором, у которого лопнули штаны, с майором КГБ, который пьет теплую водку, со стукачом-однокурсником, которого не любят девицы, ну и конечно с бесчисленными алкашами, людьми "ослепительного благородства". Что все это значит? Милосердие? Не уверен. Тут, по-моему другое: Довлатов смаковал провал. За довлато

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору