Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
елось пытать его силу, она опустила руки. Он понял это
по-своему и заторопился, засуетился, как мальчишка, - тогда она осторожно,
чтобы не обидеть, удержала его:
- Тише, Андрей, не гони, не надо. Любовь-то моя сколько без корма, как
худая кобыла, жила. Не надорви ее, не понужай.
Он послушался и, как никогда раньше, в первый раз, сколько она его
знала, обошелся с ней ласково и внимательно, подлаживаясь под нее и угадывая
каждое ее маленькое желание.
Отдыхая, Настена испытала неловкое и забавное чувство, будто она была
не со своим, а с чьим-то чужим мужиком, на которого не имела права. Но
чувство это скоро прошло. Она стала уже забываться, когда на мгновение ей
показалось, что только что каким-то чудом ей удалось подглядеть себя далеко
вперед нынешнего дня; что-то там было иное, чем здесь, но и там она тоже
мелькнула не одна, хотя он в ее глазах почему-то не удержался, и она не
знала, Андрей это был или кто-то другой. Наверное, Андрей, ни о ком больше
она не помышляла.
Ей захотелось что-нибудь сказать ему, что-нибудь хорошее, свое, но, не
найдя больше, с чего начать, она попросила:
- Покажи, где ранило-то тебя...
Он расстегнул рубаху и открыл на груди красноватые рубцы. Настена
осторожно погладила их.
- Бедненький... убить хотели... совсем зажило, не болит?
- Сейчас, уж лучше, только ноет. Особенно в непогоду. А так - будто
мешает все время, будто торчит что-то, не притерпелся еще.
Только что, час назад, она не могла взять в толк, как и почему
очутилась здесь, а теперь ей уже представлялось, что она и не знает ничего
другого, что она находилась в этих стенах всегда. Все, что можно было
припомнить из какой-то иной жизни, смутно виделось позади беспорядочными
обрывками растерянных снов. Неужели где-то там есть еще люди, война, смерть
и беды? Когда это было, и было ли это когда-нибудь вообще? Воздух в
зимовейке горчил, густая, неземная тишина убаюкивала, укрывала от всяких
забот и хлопот, пьянила свободным и одиноким существованием. Успокоившееся
тело раскинулось во всю сласть, лежало молча и забывчиво, не напоминая о
себе ни одним желанием.
- Ты не рассердишься, если я усну? - слабым и счастливым голосом
спросила она.
- Спи, спи.
Он приподнялся на локте, чтобы видеть ее, - она уже спала. Красное от
зимнего загара, круглое лицо обмякло и светилось сквозь сон вольной улыбкой.
Оно за эти годы чуть поддубело, огрубло, с него исчезли совсем, а исчезать
стали еще при нем, девическое нетерпение и удивление, которые вечно были на
виду: ой, как интересно, а что дальше? Сказка скоро кончилась, все тайны
были открыты, а если и выпадало иной раз что-то еще удивительное, то оно
догоняло, казалось, из прошлого, из того, что в спешке было пропущено по
пути.
На грудь, где расстегнулась кофта, Настена положила руки, и они
вздымались вместе с грудью, чуть пошевеливаясь в пальцах. Андрей заметил,
что руки тоже набрякли и потяжелели - это от работы.. От глубокого и ровного
дыхания исходил теплый и сладкий, парной запах.
Он придвинулся к Настене вплотную, осторожно обняв, и услышал, как
бьется ее сердце. Оно стучало отчетливо и близко, с каждым тукающим ударом
наполняя его неясной, болезненной тревогой. Она, тревога эта, все прибывала
и прибывала, и оттого, что он не знал, к чему она относилась и что
предвещала, было еще неспокойней. Лежать больше он не мог и поднялся,
тихонько сполз с нар и воровато, из-за спины, оглянулся на спящую Настену.
"Спи, спи", - зачем-то шепнул он, но больше всего он хотел, чтобы она
проснулась. Быть рядом с ней и не слышать ее, пропустить все, что она могла
бы сказать и сделать, становилось невмочь, в груди быстро выстыло и
опустело, сжалось, требуя движения и тепла.
Он вышел на воздух и зажмурился - так неожиданно ярко и резко ударил в
глаза свет. Казалось, все солнце, стоящее как раз над горой, скатывалось с
горы сюда. Снег пыхал, искрился, а в легких тенях отливало мякотной синью.
Тепло было весеннее, с запахом. На углу крыши у зимовейки наплавлялась
сосулька, на мелких от снега, проплешистых местах распрямлялся голубичник.
Андрей дышал с придыхом, словно давясь воздухом, Он сходил напоить
коня, затем спустился к Ангаре, чтобы посмотреть, не видать ли чего
постороннего. Но беспокойство не исчезало. Андрею казалось, будто сейчас,
как раз в эти минуты он по своей глупости теряет что-то важное,
невозвратное, донельзя необходимое ему, чего потом не найти.
Он вернулся в зимовейку - Настена все еще спала. Не находя места, он
опять приткнулся к ней, прильнул головой к ее груди, но, задыхаясь от
близости, отстранился. Настена во сне нашла рукой его голову, провела по
волосам, и от этого прикосновения ему вдруг стало легче. Он закрыл глаза и,
чувствуя на плече спасительную руку Настены и представляя, как он, медленно
кружась, вворачивается в какую-то мягкую и просторную пустоту - это всегда
помогало ему уснуть, - скоро забылся.
Они проснулись одновременно. Настена открыла глаза, взглянула на него,
и он, вздрогнув, очнулся. Она улыбнулась ему.
Солнечное пятно из окна сместилось далеко к двери: день пошел под
уклон.
- Так сладко поспала, - сказала Настена. - Уж и не помню, когда еще так
доводилось - на самом дне. А все потому, что рядом с тобой. Гляжу на тебя и
не верю, что это ты. А во сне, вот видишь, поверила, растаяла до последней
капельки. Спокойно-спокойно было...
После сна они встретились словно бы заново и смотрели друг на друга с
удивлением и ожиданием. Настена хотела подняться, но он удержал, и она,
обрадованная этим, засмеялась.
Они все оттягивали и оттягивали разговор, хоть и понимали, что никуда
от него все равно не деться.
"7 "
- Возвернись я туда, я бы там и остался - это точно. Сколько держался,
воевал и воевал, не прятался, не хитрил, а тут нашло. Нашло-наехало так - не
продохнуть. Зря это не бывает. Зря не зря - теперь уж дело сделано,
переделывать поздно.
Он лежал с закрытыми глазами - так легче было говорить - и говорил с
той рвущейся, прыгающей злостью, какая бывает, когда ее не к кому обратить.
- Но как, как ты насмелился? - вырвалось у Настены. - Это ж непросто:
Как у тебя духу хватило?!
- Не знаю, - не сразу ответил он, и Настена почувствовала, что он не
прикидывается, не выдумывает: - Невмоготу стало. Дышать нечем было - до того
захотелось увидеть вас. Оттуда, с фронта, конечно, не побежал бы. Тут
показалось вроде рядом. А где ж рядом? Ехал, ехал... до части скорей
доехать. Я ж не с целью побежал. Потом вижу: куда ж ворочаться? На смерть.
Лучше здесь помереть. Что теперь говорить! Свинья грязи найдет.
- Война кончится, - может, простят, - неуверенно сказала Настена.
- Нет, за это не прощают. За это, если бы можно было расстреливать, а
после сызнова поднимать, расстреливали бы по три раза. Чтоб другим неповадно
было. Моя судьба известная, и нечего теперь о ней хлопотать. Я шел и думал:
приду, погляжу на Настену, попрошу прощенья, что сломал ей жизнь, что гнул
без нужды да изголялся, когда можно было жить. И правда - чего не жилось?
Молодые, здоровые, всем, как нарочно, друг под друга подогнанные. Живи да
радуйся. Нет, надо было каприз показывать, власть держать. Вот дурость-то. И
сам же понимал, что дурость, не совсем ведь остолоп, понятье какое-то есть,
а остановиться не мог. Казалось как: успеем, наживемся, налюбимся - век
большой. Вот и успели. Думаю, приду, покажусь Настене на глаза, покаюсь,
чтоб извергом в памяти не остался, погляжу со сторонки на отца, на мать, и
головой в сугроб. Зверушки постараются: приберут, почистят. А уж чтоб вот
так с тобой быть - и не надеялся, не смел. Это-то за что мне привалило? За
одно за это, если б жить не вспохват, я должен тебя на руках носить.
- Ну что ты, что ты, - начала Настена, но он перебил ее:
- Погоди. Начал, так докончу, потом, может, не придется. Мне теперь про
себя оставлять ни к чему, не пригодится. Что есть, то и выкладывай. Вот.
Пришел, думал, ненадолго, думал, до прощенья да до прощанья, а сейчас уж
охота до лета дотянуть. Посмотреть напоследок, какое лето. Охота, и все -
хоть убей. А тут ты сегодня обогрела - в пору скулить от радости. - Он
поперхнулся, сглатывая комок в горле, и помолчал. - Мне от тебя много не
надо, Настена. Ты и так сколько сделала. Потерпи еще эти месяцы, потаись, а
там, придет пора, я сгину. Но потерпи. Немало ты от меня вынесла, вынеси еще
и это.
Настена подумала, что надо бы вскинуться, обидеться, но двигаться
почему-то не хотелось, слова не отделялись из одной общей тяжести, и она
промолчала. Он помедлил, подождав, и продолжал:
- На людях нам больше не жить. Ни дня. Когда захочешь, когда жалко меня
станет, приходи. А я молиться буду, чтоб пришла. На люди мне показываться
нельзя, даже перед смертным часом нельзя. Уж что-что, а это я постараюсь
довести до конца. Я не хочу, чтоб в тебя, в отца, в мать потом пальцем
тыкали, чтоб гадали, как я прятался, следы мои нюхали. Чтоб больше того
придумывали, косточки мои перемывали. Не хочу. - Он приподнялся и сел на
нарах, лицо его заострилось и побледнело. - И ты - слышишь, Настена? - и ты
никогда никому, ни сейчас, ни после, никогда не выдашь, что я приходил.
Никому. Или я и мертвый тебе язык вырву.
- Ты что, Андрей?! Ты что?! - испугалась Настена и тоже приподнялась,
теперь они сидели рядом, касаясь локтями друг друга, и она слышала его
тяжелое, гудящее, как в полости, дыхание.
- Я тебя не пугаю. Тебя ли пугать, Настена?! Ты для меня весь свет в
окошке. Но помни, всегда помни, живой я буду или неживой, где для меня
горячо и где холодно. Потом, когда все это кончится, ты еще поправишь свою
жизнь. Должна поправить, у тебя время есть. И может статься, когда-нибудь
тебе будет так хорошо, что захочется за свое счастье выпростать себя до
конца, сказать все, что в тебе есть. Это не трогай. Ты единственный человек,
кто знает про меня правду, остальные пускай думают что хотят. Ты им не
помощница.
- Чем же я, Андрей, заслужила, что ты так со мной разговариваешь? -
спросила Настена. Она растерялась и не знала, что говорить, этот чисто бабий
расхожий вопрос, в котором не столько обиды, сколько мольбы, сорвался у нее
сам собой и прозвучал жалобно, но Андрей, казалось, даже обрадовался ему,
чтоб под его смирением успокоиться совсем.
- Ничем не заслужила. Не сердись, не надо. Я знаю, ты поймешь. Поймешь
все, как есть. В другой раз я бы, наверно, не стал такое говорить, а теперь
приходится. Я теперь и сам не соображаю, что делаю, зачем делаю. Будто не я
живу, а кто-то чужой в мою шкуру влез и мной помыкает. Я бы повернул вправо,
а он нет - тянет влево! Ну ничего, уж немножко осталось.
- Ты как-то страшно все время говоришь...
- Не бойся. Я не тебя пугаю - себя. Да оно и себя тоже ни к чему
пугать: страшней не будет. Это я при тебе слабину дал. Зато все, что надо,
сказал, обо всем предупредил. Легче стало. Теперь ты говори.
- Что мне говорить...
- Как там мать - ходит?
- Последний год с печки почти не слазит. Только когда стряпня. К квашне
меня не подпускает - сама. Так и не научусь, поди, никогда хлебы печь.
- Отец все в конюховке?
- Ага. Если бы не он, давно бы всех коней порешили. Он один только и
смотрит. Тоже сдал. Кряхтит все, устает сильно. А тут еще я его позавчера
оглоушила.
- Что такое?
- Подписка была на заем. Я сдуру и бухнула: две тыщи. Куда как проста:
не пожалела, чего нет. А он сном-слыхом не чуял - ну и обрадовался, конечно,
похвалил меня.
Настена виновато хохотнула и взглянула на Андрея.
- Стариков пока не бросай, - сказал он и опять затмился, задумался. -
Мать, поди, долго и не протянет. Надо как-то скараулить их, поглядеть.
- А как же, Андрей, дальше-то? - несмело, замирая сама от своего
вопроса, спросила Настена. - Они ведь ждут, надеются: вот-вот ты скажешься,
напишешь, где ты есть. Кончится война - что им потом думать? У них вся
надежа на тебя.
- Надежа, надежа... - он вскочил и заходил по зимовейке. - Нет у них
никакой надежи. Все. Нет. Я только что об этом толковал. А насчет того, где
я, я тебе вот что скажу. В нашем госпитале капитан лежал. Подлечили его,
документы в руки - и так же в часть. На другой день те документы в почтовом
ящике подброшенные обнаружились. А капитана поминай как звали. Где он? Да
сам господь бог не знает, где он. Или позарились на форму, на деньги, на
паек да прихлопнули. Или сам замел следы. Был - и сплыл. С кого спрашивать?
Что там капитан - тыщи людей не могут найти. Кто в воздухе, кто в земле, кто
мается по белу свету, кто прячется, кто не помнит себя - все перемешалось
всмятку, концов не сыскать. Вот и я тоже: то ли есть, то ли нет. Как хочешь,
так и думай. Моим старикам ждать уж немного осталось. Там встретимся,
поговорим. Может, там войны нет. А здесь хоть у слабого, хоть у сильного
одна надежа - сам ты, больше никто. ,
Настена. не решалась возражать, и он, помолчав, заговорил спокойней:
- Еще неизвестно, что лучше: точно знать - твой сын или твой мужик
убитый лежит, или не знать ничего. Для жены, наверно, надо знать - чтоб
устраивать свою судьбу. Тут дело понятное: сам не выжил, дай ей пожить. Не
мешай. А для матери? Сколько их согласится не знать, жить с завязанными
глазами. Она и похоронку получит - не хочет верить. Ей и место укажут, где
зарыт, товарищ, который зарывал, напишет - все ей мало. Так пусть и моим
старикам хоть никакой, хоть мертвый огонек, да маячит. Раз уж я другого не
могу им показать. - Он повернулся к Настене и, отрубая, сказал: - Ладно,
хватит об этом. Слезай, будем чай пить. Скоро тебе ехать. Поедешь или,
может, останешься?
- Как же я останусь?
- Еще-то приедешь?
- Приеду, Андрей, приеду. А то прибегу. Дорогу теперь знаю.
- Неохота будет, не ходи, тут неволить себя нельзя. А я выдюжу, мне
этого дня надолго хватит. Настена вспомнила:
- Ой, я ведь тебе провианту привезла. Чуть обратно с ним не уехала. -
Она легко соскочила с нар и выгребла из кучи в угол два холщовых мешочка - с
порохом и дробью. - Половину отсыпь, а половину я отцу увезу, это он
заказывал.
- Мне и половины за глаза достанет, - обрадованно засуетился над
мешочками Андрей. - Теперь живу. Теперь мне и сам черт не страшен. Вот
одарила ты меня. Всем одарила. Ну, Настена, золотая ты моя баба! - Он
сграбастал ее и приподнял, она завизжала, отбрыкиваясь, но он тут же
осторожно опустил ее и с жесткой тоской самому себе сказал: - С этой бабой в
миру бы жить, а не по норам прятаться.
- Ну тебя! - не слыша, разволновалась Настена. - Прямо сердце зашлось -
до чего напугал! Я уж отвыкла, чтоб так хватали.
- Прибегай, я приучу.
- Да я-то бы каждый день прибегала.
- За чем же дело?
Пора было подбирать концы этого долгого, на весь день, и все же
урывистого свидания. Смеркалось, из углов сильнее потянуло гнилью, ближе и
опасней нависла прогнувшаяся в потолке доска, ненадежно, скользко, тревожно
стало вокруг. Разговор остыл.
Они наспех попили чаю. Андрей заставил Настену поесть, и она без
удовольствия пожевала сала с хлебом. Она уже оделась, когда он молча
протянул ей что-то круглое и блестящее, со светлеющими, как глазки, точками.
Настена тихонько ахнула:
- Ой, что за чудовина такая?
- Возьми, Настена. Часы. Я сам их с немецкого офицера снял. С живого -
не с мертвого. Мне они больше ни к чему, а тебе пригодятся. Будешь
продавать, не продешеви: это хорошие часы, в Швейцарии делали. Меньше чем за
две тыщи не соглашайся.
- Господи, да их в руки брать боязно.
- Бери. Больше дать тебе нечего.
Он проводил ее до дороги через Ангару, обнял в кошевке, замер на минуту
и, стеганув Карьку, спрыгнул в снег. И долго-долго, пока видно было
удалявшееся темное пятно, стоял неподвижно, с неподвижным же лицом и
остановившейся, оборванной мыслью: вот так...
...Настена ехала и плакала - до того схватило и сжало душу, а почему
так сильно схватило, сразу не понять, не разобраться. Ни одна боль в ней не
вызрела, не дала знать, что с ней делать, - все сплошь обметало каким-то
сквозным, сосущим беспокойством. Намешайте в чай пополам с сахаром соли и
залпом выпейте - так же захолонет и запнется внутри: для сладкого там свое
место, для горького свое. Чуть отдастся маленькой каплей сладкого и тут же
перешибет соленым, и потечет горечь по всему телу, прохватывая до костей.
Сколько годов была привязана Настена к деревне, к дому, к работе, знала
свое место, берегла себя, потому что и ею тоже что-то крепилось, стягивалось
в одно целое. И вдруг разом веревки ослабли - не снялись совсем, но ослабли.
Делай, насколько хватит свободы и силы, что хочешь, ступай, куда знаешь. А
куда ступать? Что делать? Уж и привыкла к своей лямке, притерлась, и не
уйдешь далеко, даже если решишься, и идти некуда. Как тут не растеряться?
Нет, видно, из веревок не выпрячься, надо их подтягивать и ждать, что будет
дальше. Убежать от судьбы она не сможет. Теперь и толочься-то придется по
тому же кругу, но словно бы в сторонке. Подглядывать, как живут другие, и
жить наособь, под секретом. Смотреть в оба глаза и говорить в полязыка.
Работать вдвое больше и спать вдвое меньше. Хитрить, изворачиваться, врать и
знать наперед, чем это кончится.
А все потому, что до поры сберег себя мужик.
Человек должен быть с грехом, иначе он не человек. Но с таким ли? Не
вынести Андрею этой вины, ясно, что не вынести, не зажить, не заживить
никакими днями. Она ему не по силам. Так что теперь - отступиться от него?
Плюнуть на него? А может, она тоже повинна в том, что он здесь, - без вины,
а повинна? Не из-за нее ли больше всего его потянуло домой? Не ее ли он
боялся никогда не увидеть, не сказать последнего слова? Он перед отцом и
матерью не открылся, а перед ней открылся. И может, смерть оттянул, чтоб
только побыть с ней. Так как же теперь от него отказаться? Это совсем надо
не иметь сердца, вместо сердца держать безмен, отвешивающий, что выгодно и
что невыгодно. Тут от чужого, будь он трижды нечистый, просто не
отмахнешься, а он свой, родной... Их если не бог, то сама жизнь соединила,
чтобы держаться им вместе, что бы ни случилось, какая бы беда ни стряслась.
Живые там, он - здесь. Господи, научи, что делать!
Тяжко, смутно и в то же время просторно, оглядно было на душе у Настены
как в доме, из которого вынесли вещи. Теперь можно распорядиться и так, и
этак. И знобила, и заманивала, тянула эта пустота, обнажившая все углы, где
каждая мысль отдавалась гулким вопросительным эхом.
"8 "
Днем Андрей Гуськов старался не оставаться в зимовейке. Едва ли кого
могло сюда занести, но он все же решил быть осторожным. Заталкивал под нары
свои немудрящие пожитки, сгребал в кучу лапник на лежанке, всякий раз
тщательно прибирая за собой следы, забрасывал за плечо ружье и уходил на
лыжах по наледи вверх по речке. Правую, ближнюю к Рыбной, сторону он обычно
не трогал и сворачивал влево, где на добрые тридцать верст не было обжитого
угла.
В лесу не разбежишься, снег держал плохо, но на полянах Гуськов
скользил по насту, как по льду, радуясь быстрому и свободному, припод