Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
аконного недоверия, - сказал
старший. - А без наших людей нигде не обходится. И они представили свои
рекомендации. Потому и настаиваем на разоружении.
Генерал закрыл глаза на несколько мгновений, ощутил себя как бы в
одиночестве, где можно было принять верное решение, и сказал:
- Оружие сдать отказываюсь. Противник от меня в опасной близости.
Оставить людей на фронте безоружными хоть на час - это гибель. Этого я не
прикажу. Можете в меня стрелять. Можете убить, но тогда уже вам самим
придется объявить моим людям, чтоб сложили оружие. Жалко, я не увижу, что
они с вами сделают.
Все трое переглянулись. Такой поворот беседы, очевидно, был у них
предвиден. Тот, который не назвался, еле заметно кивнул.
- Тогда так, - сказал старший, - по одному полку, в походном строю,
оружие - тоже по-походному, на ремне за спиной. Орудия, минометы зачехлены,
снаряды и мины, если они есть, отдельно.
- В общем, шаг вправо, шаг влево - считается побег?
- Считается - сопротивление. Выходить в строго указанные время и место.
В других местах, при попытке прорваться, будете расстреляны артиллерией и
танками.
- А у вас они есть?
- Будете расстреляны всеми огневыми средствами обороны, какие имеются в
наличии.
- Блефуете вы, никаких сил и средств нет у вас. Разве что ополчение. А
это я знаю, что такое. Я с ополчением в Гражданскую навоевался.
Их молчание сказало ему, что он угадал. Он, впрочем, возражал только
чтобы выгадать время и все как следует обдумать. Он знал, что и полчаса
взять на размышление не может. Эти полчаса ему зачтутся потом в трибунале.
Но ему, даже к удивлению его, хватило и минуты. Оказалось, он давно все это
обдумал.
Никуда не уйти было - ни от тех перспектив, какие обещал Кирнос, ни от
тех требований, что сейчас были ему предъявлены. Всюду неизбежность.
Еще частичку времени он выгадал себе, спросив:
- А кто же полки поведет? Мои командиры или вы своих назначите?
- Второе, - ответил старший. - Вам же нужны провожатые. Кто вашим людям
укажет проходы в минных полях?
- Да как-то находили мои люди проходы, ухитрялись... А я с комиссаром -
в какой роли выступим?
- За вами придет машина.
- Закрытая? С провожатыми?
Старший, поглядев на того, кто не назвался, ответил холодно:
- Можно и в открытой.
- Так, - сказал генерал. - И найдутся такие, кто мою армию возьмет?
- Хоть отбавляй, - сказал старший, усмехаясь все еще напряженно.
Генерал тоже усмехнулся и, заложив руки за спину, прошелся по комнате.
- В июне что-то не много было охотников. А тут нашлись...
- Так уж два месяца прошло, пора и в чувство прийти.
Ординарец, ворвавшийся с грохотом, всех заставил вздрогнуть.
Парашютисты, повернувшие головы к двери, не привскочили, но в руках у всех
троих оказались пистолеты.
- Товарищ генерал! - кричал ординарец с порога, не замечая наведенных
на него стволов. Этот предшественник Шестерикова и поступал, и выражался
своеобычно и несколько невпопад. - С Евгением Натановичем - беда!
- Что за беда? Припадок сердечный?
- Хуже.
- Арестовали, выручать надо?
- Хуже. И сказать вам не смею. Беда, и все тут!
Генерал, поняв, что он не врет, кинулся со всех ног, даже подумать не
успев, что незваные гости его догонят и скрутят.
В отведенной Кирносу хате бросились в ноздри генералу запахи жженой
бумаги и порохового дыма. Кирнос, в странном белом тюрбане, полусидел в
углу, куда свалился с лавки после выстрела. Пистолет лежал рядом на полу.
Перед тем, как выстрелить, он обвязал голову полотенцем, чтобы не
разнесло череп. И все равно было видно, что в этом комке собраны
разрозненные части. Никакой записки он не оставил, лишь аккуратная высокая
стопка партбилетов была на столе и несколько страниц из школьной тетрадки в
косую линейку, исписанных карандашом, - политдонесение, начинавшееся отчетом
о Каунасе. Командирская сумка его была пуста, в перевернутой каске - пепел и
клочья разорванных и полусгоревших бумаг. Это были его письма, фотографии,
давние конспекты, испещренные поздними карандашными пометками.
"Что же ты сделал, Евгений Натанович? - спросил генерал. - Побоялся,
что я твои мысли несоответствующие перескажу кому следует? За кого ж ты меня
держал?"
Но дело было не в этом, совсем не в этом.
Как многие самоубийцы, он сохранил на лице выражение, с каким убивал
себя, - и это было выражение муки, непосильного для души страдания и тяжкой
своей вины. Не перед кем-нибудь, перед самим собою. Точно бы он себя казнил
за свое святотатство. Так оно, верно, и было.
Парашютисты стояли за спиной генерала, он затылком чувствовал их
дыхание. И не назвавший себя разомкнул наконец уста:
-- Интересно, чего это он боялся?
Генерал, вспомнив, что Кирнос говорил ему о жене и сыне, сказал:
- Ничего он не боялся. Контузия у него была.
...Куда девались потом эти парашютисты, генерал не мог бы вспомнить.
Они как будто испарились - бесследно и стремительно, как и те части НКВД,
заполнившие передний край. Похоже, произошло это при первых же залпах
немецкой артподготовки, слишком массированной, чтоб остались сомнения насчет
неминуемого удара. И уже ни о какой проверке окруженцев не могло быть речи,
вся забота была - как развернуть в краткие часы громоздкое тело армии для
удара упреждающего. Спешно формировались несколько батальонов, куда входили
на равных и вчерашние окруженцы, и те, кто их встретил близ Владимирского
Тупика, неподалеку от истока Днепра.
В закатный час генерал вышел на крыльцо проводить их. Он их провожал на
запад и сам смотрел туда же, где небо цвело тревожным оранжевым цветом, все
больше густеющим, переходящим в темно-свинцовый. Батальоны уходили в ночь,
чтобы на несколько часов, пока развернется армия в боевые порядки, заслонить
ее своими телами. Артиллеристы катили пушки на конной тяге, пехота - с
тяжелыми скатками через плечо, в ботинках с обмотками - пылила следом по
улице села и пела про них - голосами, соответственно уставу, бодрыми и
молодцеватыми:
Час пробил,
Труба зовет.
Батарея, стройся!
Гром гремит.
Война идет.
Заряжай,
Не бойся!
За плечами этих солдат - за километрами, окопами, батареями, бетонными
надолбами и рельсовыми "ежами", и все же за плечами этих солдат - лежала
великая столица, погруженная во мрак и тревожное ожидание. Войска готовились
к легендарной обороне.
И дико было представить генералу Кобрисову, как бы он взламывал эту
оборону, покуда еще такую жиденькую, как подавлял бы сопротивление этих
людей, ничего не подозревавших и которые так тепло, с чистыми сердцами,
приняли его людей, накормили их, поделились "наркомовской нормой" и
махоркой.
Но не так же ли дико - плечом к плечу с ними, локоть к локтю, кровью и
плотью своими оборонить истязателей и палачей, которые не имели обыкновения
ходить в штыковые атаки и выставляли перед собою заслон из своих же
вчерашних жертв?
А может статься, и завтрашних?..
Глава шестая. ПОКЛОННАЯ ГОРА
Кажется, трудно отрадней картину
Нарисовать, генерал ?
Н. А. Некрасов, "Железная дорога"
1
Чем ближе к Москве, тем чаще возникали на пути контрольно-пропускные
"рогатки", где вместо шлагбаумов перегораживали шоссе грузовики, стоявшие
впритык радиаторами друг к другу, нагруженные мешками с песком, и лишь по
предъявлении документов дежурному и по его команде раздвигались, давая
пройти "виллису". Документы предъявлял адъютант, всякий раз извлекая их из
целлофановой обертки - как из платка или онучи. Генерал молчал, старался
глядеть в сторону, с видом брезгливым и настороженным, мучительно ожидая
каких-нибудь расспросов. Но дежурные ни о чем не спрашивали, только быстро и
косо оглядывали машину и, почему-то вздохнув, козыряли на прощанье. Адъютант
вновь, не спеша, заворачивал документы в целлофан. Но, кажется, они успели
все-таки отсыреть.
Впрочем, все меньше генерала Кобрисова раздражали эти мелочи, все реже
вспоминал он свои споры с Ватутиным, с Жуковым и уже уставал переигрывать то
совещание в Спасо-Песковцах, которое постепенно приходило к одному варианту
- тому, какой и был в действительности, - а все чаще задумывался, что
ожидает его в Москве. В общих чертах он представлял себе разговор в Ставке,
после которого и в самом деле месяца на полтора, на два отпустят отдохнуть -
скорее всего в Архангельское, благо зима на носу, походит на лыжах,
проделает эти ихние дурацкие "процедуры". После чего, вероятно, позовут
формировать новую армию - не для себя уже, разумеется, для чужого дяди. Или
дадут училище - выпекать шестимесячных лейтенантов. А то - засадят в
каком-нибудь управлении Генштаба бумажки перебирать до конца войны. Дальше -
за тот барьер, который назывался "конец войны", - он не заглядывал, там ему
как будто и места уже не было. И все чаще звучали в нем чьи-то, невесть где
подхваченные, слова: "Жизнь сделана". Оказавшаяся такой короткой, вот она и
подошла к своему пределу.
А в самом деле, куда ему теперь вкладывать силы, чем увлечь себя? Дачей
в Апрелевке? Неужели дойдет он до того, что жизнь заполнится радостным
созерцанием муравья, переползающего тропинку в саду, или дрожью крыл
стрекозы над прудом - после того как ее наполняли карты и планы сражений,
конский топот и лязганье гусениц, сладкий воздух вокруг грохочущих батарей?
Всякое созерцание пугало его, оно было началом угасания всех желаний, кроме
желания покоя. День ото дня будет все безобразнее - погружение в непременный
послеобеденный сон, потом - сон при гостях, покуда последняя дрема не смежит
веки навсегда. Чем привязать себя к жизни, чтоб подольше выдержать
одолевающее притяжение небытия?
Что скажет жена, он тоже представлял себе - огорчится, конечно, а в
глубине души все же и обрадуется, что он, слава Те, Господи, отвоевался,
жив, с нею рядом. Вот с дочками будет потруднее: не раненый, не контуженный,
как он им все объяснит? Разве втемяшишь им в головы, в которых сейчас кисель
вместо мозгов, что бывают, хотя и редко, такие случаи, когда снимают именно
за успех? Нет же, навсегда он будет для них - незадавшийся полководец,
несправившийся командарм. Где "не справившийся"? Да под несчастным
Мырятином! А сколько он стоит, этот Мырятин? Десять тысяч? Пятнадцать? Легко
считать, если ты пришел на готовую армию, не тобой сформированную. А если ты
сам ее собирал - с бору по сосенке, из маршевых необстрелянных рот, из
частей, раздробленных в окружениях, сохранивших свои знамена и потерявших
свои знамена?
Почему-то он спорил с дочками, будто они и в самом деле его корили, и
чувствовал к ним неприязнь, и к жене ее чувствовал - за то, что не родила
сына. Вторую-то, собственно, и затеяли, потому что хотелось парня. И добро
бы они пошли в нее, она хороша была молодая, но каково было узнавать в них
свою "корпулентность", мясистость лица, и каково еще будет с ними потом, на
выданье. Лошади, думал он, вот бы о чем побеспокоились, а то все с
расспросами, с упреками!.. Ах, как сейчас недоставало сына, который бы все
принял к сердцу, как если бы сам прошел с отцом от рубежа к рубежу, и понял
бы его без долгих слов, и не осудил. Сыну-то можно было бы объяснить, что
жить им довелось в стране, где орденов и всяких иных наград выдается больше,
чем в какой бы то ни было другой, и где никакие заслуги не имеют цены, стоит
тебе лишь пошатнуться.
Уже замелькали подмосковные названия, он узнавал знакомые места, или
ему казалось, что узнает, и сердце сжималось от робости и тоски. Он уже рад
был, что день кончается и к своему дому на улице Горького он подъедет совсем
к ночи. Дочки уже будут спать, а жена выйдет встречать в халате и в косынке,
низко надвинутой на лоб, - простоволосая она давно уже не ходила, а все в
косынках, стянутых спереди узлом, - она повиснет на нем, заплачет от
радости, и он скажет ей только: "Покорми нас, мать, да и спать уложи, завтра
наговоримся". В хлопотах ей и гадать будет некогда, почему вдруг приехали, а
утром он уже явится в Ставку, и после того гадать будет не о чем.
Но прежде, чем кончился день, кончился бензин в баке, и покуда искали,
где заправиться, ходили туда с канистрой, быстро, неумолимо стемнело. А
ехать без света, с одними синими подфарниками, не хотелось, все-таки не
фронт, зачем зря себя мучить. Заночевали в дежурке, возле "рогатки", и была
грустна и бессонна для генерала последняя эта ночь перед Москвой, все он
кряхтел и ворочался на скрипучей койке в жарко натопленной комнатке. Он зло
завидовал своим спутникам, мигом провалившимся в сон, и чувствовал себя уже
безнадежно состарившимся, изношенным, едва не больным.
И что-то тревожило его, дергало, вырывало из сна - всегдашнее его
беспокойство, что он чего-то не сделал, не успел. Девушке Нефедова так и не
написал он, как обещал. Читая Вольтера, отвлекался от всех своих забот, а о
той, не виденной, все-таки помнил. Но так быстро все отошло от него вместе с
армией, он сразу оказался не у дел. И написать ей - тоже не было его делом.
И куда-то непременно он должен был вернуться, где давно ждали его, - это, он
уже знал, началось засыпание, это пришел сон, который несколько раз ему
снился, так что уже не помнилось, сон это или воспоминание о яви. Было
мглистое утро поздней осени, и вокруг были товарищи его, юнкера Петергофской
школы прапорщиков с ними он шел к вокзалу, где предстояло им разделиться:
одни уезжали в Петроград, другие их провожали. Еще, значит, не распалось их
мужское содружество, а выпили они перед тем не на прощанье, а оттого, что
настроение было молодое и приподнятое. Но, странное дело, это однокашников
своих он видел молодыми, тогдашними, а себя - нынешним, пожилым, с ноющими
суставами, и от этого ныло сердце: может быть, это он среди мертвых? А
значит, и среди убитых им?
В те дни на улицах Петергофа много появилось революционной матросни,
братишек из Кронштадта и Ораниенбаума, с пулеметными лентами крест-накрест и
маузерами, свисавшими только что не до земли, они задирали офицеров и
юнкеров, приставали с вопросами: за кого ты и против кого, - и если ты
говорил, что не за и не против кого бы то ни было, то они решали, что ты за
того, против кого они, и затевали драку. Ходить по Петергофу надо было
втроем, вчетвером. Кобрисова, рослого и на вид опасного, да при солдатском
Георгии на груди, не трогали и одного, но вслед выкрикивали оскорбления и
угрозы "будущему золотопогоннику". А накануне они устроили митинг на площади
перед вокзалом и призывали не оказывать никакой поддержки гнилому продажному
контрреволюционному буржуазному правительству, засевшему в Зимнем дворце.
Между тем едва не половина юнкеров школы для того и спешила в Питер, чтоб
заступить на охрану этого правительства, а другая половина не видела в том
нужды или вовсе была против, но не заодно с братишками. В этом и была
сложность: и те, кто уезжал, и кто оставался, и сами эти полосатые братишки
- все были сплошь революционеры. И все люто враждовали с революционерами,
которые были также и контрреволюционерами. К революции призывал главарь
большевиков Ленин, но и генерал от кавалерии Корнилов был спаситель
революции, он ее спасал от революции Ленина, а министр-председатель
Керенский спасал революцию от революций их обоих. Получалось, что у каждого
своя революция, а у противника она была - контрреволюция, и, кажется, один
Кобрисов не имел ни того, ни другого, поэтому и не знал, ехать ему в Питер
или остаться, и этого было не решить на коротком пути к вокзалу.
Петергофский вокзал имел две платформы, выходившие из-под высокой
остекленной арки и далее крытые легким навесом на чугунных, фасонного литья,
опорах ближняя сейчас пустовала, и юнкера спрыгивали с нее на рельсы и шли
ко второй платформе, где стоял поезд, карабкались на высокие трехступенчатые
подножки, колотились в запертые с этой стороны тамбуры. За пыльными стеклами
вагонов мелькали фуражки и лица отъезжавших. Решиться надо было в
какие-нибудь секунды, потому что уже пробил второй звонок и вскоре было бы
не успеть перебежать через рельсы: приближался встречный из Питера. В этом
месте своего сна чувствовал Кобрисов неодолимое оцепенение, сковавшее и
ноги, и все его большое тело, чувствовал страшную, изнурительную
раздвоенность - ему хотелось и опередить встречный поезд, и чтобы он скорее
налетел и не пришлось бы уже перебегать. Вот уже последние, кто хотел того,
перебежали, вцепились в поручни, повисли гроздьями, и тут поезд тронулся
медленно, как бы в раздумье, и они оглядывались на тех, кто оставался, и так
до самой последней секунды, когда встречный налетел с грохотом и заслонил
их. Вспоминал об этом Кобрисов с грустью и теснением сердца, оказалось это
не простым расставанием, но великим русским разломом. Он это смутно
чувствовал и тогда, хотя отъехавшим надлежало всего несколько дней отстоять
в карауле у Зимнего и вернуться. Не вернулся никто.
А уже через год так сложилось, к тому привело Кобрисова его оцепенение,
что где-нибудь в Сальской степи он летел на своем чалом Буяне, с оттянутой
назад шашкой, распяливая рот криком: "Даешь Котлубань!" - а встречно летели
с оттянутыми шашками и с криком бывшие дружки, Мишка и Колька, теперь
смертельные враги ему - только из-за того, что они перебежали через рельсы,
а он нет... Он не знал, как все это объяснить своим дочкам, и надо ли
объяснять, имея на погоне две генеральские звезды. Но почему-то опять он
злился и доказывал им, что выбор уехавших оказался не лучшим - было
повальное бегство из Крыма, чужбина, голод, позор нищеты посреди чужого
богатства и роскоши. Хотели бы они, что их папка зарабатывал им на жизнь,
играя на гармони в ресторанах? Или бы в цирке показывал вольтижировку? Да
пошли они прочь, не о чем ему с ними разговаривать!
Но понемногу приходило к нему смирение, и прежде всего он примирился с
женою, зная, что в споре его с дочками она, конечно, примет его сторону и
пресечет неуместные расспросы. Она примет его сторону в споре с целым светом
и найдет слова самые убедительные и выскажет их не сразу и не впрямую, но
исподволь, в час по чайной ложке, и выйдет само собою, что все кругом
карьеристы и шкурники, один ее Фотя - талант и храбрец, которого ценить не
умеют. Это у нее так славно получалось!
У нее много чего получалось хорошо, а ведь, кажется, и не так умна
была. Однако ж ума этого хватило, чтоб заставить его когда-то, притом
издали, споткнуться об ее лицо. Кажется, впервые он задумался всерьез, что
за таинственное существо связало с его жизнью маленькую свою жизнь.
Таинственное это существо, Маша Наличникова, произрастало в деревне близ
Вышнего Волочка, верстах этак в тридцати, а по другую сторону того же
Волочка, и на таком же почти расстоянии, дислоцировался тогда его полк.
Каким таким чудом они могли бы встретиться? Но все дело в том, что деревня
ее была не просто глушь, но глушь с обидою на железную дорогу, проходившую
вблизи, на магистраль Москва - Ленинград, глушь с завистью к поездам,
проносившимся мимо их полустанка, на котором не всякий-то местный поезд
останавливался, к спальным вагонам, освещенным то вечерним оранжевым, то
ночным синим светом, из которых вылетали душистые окурки и дерьмо из
уборных. Развлечением было прогуляться до полустанка, там в буфете посидеть
с пивом, закусить бутербродами с заветренной черной икрой, а Вышний Волочок
был уже просто праздником, о котором вспоминалось неделями. И таинственное
существо задумалось