Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
у капитана, уже за одно то его полюбив, что он, такой
неудачливый, был не в его дивизии. Да в его дивизии и не мог быть такой.-
Поможем, раз в беду попал!
И оглянулся, уверенный, что кто-то, кто ему нужен, окажется за ого
спиной. И действительно, за спиной его оказался командир проходившего мимо
батальона.
- Так точно, товарищ полковник, поможем,- доложил командир батальона,
на лету смекнув.
До сих пор пехота, видя гневающегося генерала, сама, без команды,
делала "шире шаг!", тем более что Сорокин никому определенно ничего не
приказывал, а кричал сразу на всех. И ни у кого не возникало охоты попасться
ему на глаза. Но теперь тут был командир их дивизии, и он сказал: "Надо
помочь". Направляясь к своей машине, Тройников видел, как солдаты посыпались
под мост, где лежала провалившаяся пушка, и уже раздалось: "Раз, два -
взяли!.. Еще - взяли!.. Сама пойдет! Сама пойдет!.."
Перед утром Тройников вернулся на свой КП. Издали заметя командира
дивизии и весь подобравшись, часовой с трофейным автоматом на груди
приветствовал его. Тройников по своей привычке строго глянул солдату в
глаза, окинул взглядом его всего от носков сапог до звездочки на пилотке.
Часовой был молодой, крепкий парень, давно влегший в солдатскую лямку и
несший ее легко. Он охотно тянулся перед командиром дивизии, но не слишком,
а весело. Вот такие были бойцы его дивизии, на каждого приятно посмотреть.
Ответив на приветствие, Тройников вошел в землянку.
Все то мелкое, что занимало его на дорогах - его ли пушка придет раньше
или пушка другой дивизии, все это отошло сейчас на задний план. Тройников
достал карту из планшетки, расстелил ее на столе - от движения воздуха в
сыром сумраке землянки заколебались желтые огни свечей - и, закурив,
уперевшись в расстеленную карту ладонями, задумался.
Да, он не воевал еще, предстоящий бой будет его первым боем. Но у него
были свои преимущества перед теми, кто перенес разгром, окружение, отступал
от самых границ. Бесследно это не проходит.
Как в большинстве людей живет подспудное ощущение, что вся жизнь,
которая промелькнула до них, была как бы подготовкой к тому главному, что
началось с их появлением, так Тройникову казалось, что основное начинается
только теперь. И перед тем, что начиналось, он был тверд. Стоя над картой,
он думал не о потерянных километрах - не ими измеряется успех. Он думал о
том, как будет изменен ход войны. Чем тяжелей положение, тем крупней должен
быть риск. Он чувствовал в себе силы, верил, что его час придет.
Отвлек Тройникова адъютант, явившийся доложить, что командиры полков,
вызванные на рекогносцировку, прибыли.
С холма видно было поле, реку и деревню за рекой. И весь этот
очерченный тающим горизонтом простор полей, с деревенькой вдали, с блеском
реки и лесом, с желтыми хлебами, зеленым лугом, с высоким летним небом,
вместе с облаками, отраженными в реке, казался остановившимся,
неправдоподобно мирным.
Тройников подозвал первым к стереотрубе командира 205-го стрелкового
полка Матвеева, рукой указал за реку, за луг - на деревню:
- Видишь деревню? Будешь ее брать.
Матвеев, черноволосый, крупный, на последнюю дырочку затянутый по
животу широким ремнем, с мясистыми щеками и странными на этом полнокровном
лице тоскующими глазами, долго смотрел на деревню, потом так же долго
смотрел на карту, придерживая ее на планшетке толстыми пальцами,- ветер
трепал углы.
- Может не даться в лоб,- сказал он наконец, посопев, и потянул себя за
ухо.
Тройников глянул на его яркие тугие губы, медленно произносившие слова.
В этом сильном мужском теле с богатой растительностью была немужская душа.
По необъяснимой причине она досталась Прищемихину, который рядом с Матвеевым
казался подростком. Подросток с морщинистым лицом, узкими глазами, в которых
мелькала быстрая мысль, большими оттопыренными ушами и вздернутым носом, в
ноздри которого было глубоко видно. Был Прищемихин опытен в военном деле, и
хотя задача пока что ставилась не его полку, он, времени не теряя,
прикидывал ее по карте.
- Ну и прав немец, что не дастся в лоб,- сказал Тройников.- Дурак он,
что ли? А поверить, что мы дураки, в это он поверит: не мы его, он нас бьет.
Брать деревню будешь ты. А возьмет ее Прищемихин. Понял? Удар твой ложный.
Немца притянешь на себя, свяжешь его в бою, а Прищемихин тем временем выйдет
в тыл. Иди сюда, Прищемихин.
Река, огибая деревню, текла до леса и там, разлившись широко,
заворачивала на запад в отлогих берегах - от нас на левом фланге, от немцев
- на правом. И но нашему берегу в зеленой осоке кое-где стеклышком на солнце
блестела в низине вода. Это было болото, обмелевшее сейчас и подсыхавшее в
июльскую жару без дождей. Болото, река, а за рекой на том берегу по лугу -
немецкие позиции.
- Разведку посылал? - спросил Тройников.
- Ходила,- сказал Прищемихин, скромно умолчав, что ночью сам лазил с
разведчиками по болоту и далее на той стороне побывал. Он вдруг улыбнулся,
мелкие морщины пошли по всему лицу, верхняя короткая губа поднялась, оголив
крупные зубы.- Начистоту говорить можно?
- Говори, я послушаю.
- Ходила разведка. Ничего, болото перебрести можно. Только днем под
огнем по кочкам осколъзатъся... Так я их до рассвета еще там положил.
- Где там? - Т ройников глядел на него глазами испуганно-радостными.
- В осоке лежат.
- Где? Не вижу! - кричал Тройников, вскинул бинокль к глазам.- А ну,
кто видит? Смотрите все!
Он оттого заставлял сейчас смотреть всех, что гордился Прищемихиным,
отличал его и хотел, чтоб все видели это.
Но во всех биноклях только блестела река и на немецком зеленом луговом
берегу заметно было кое-где шевеление. А на нашем берегу простерлось болото
под солнцем - кочки, трава и вода. И ни души.
- Жить хотят, оттого и не видно никого,- сказал Прищемихин и
усмехнулся.- Это на учениях, бывало, сколько ни гоняй, только отвернулся -
один голову высунул, другой задницу, хоть стреляй их. А тут не ученье -
война. С ночи в осоке лежат, брюхом в воде. Водки каждому двойную норму
выдал, но - не куря! Предупредил строго. Деревню возьмете - закуривай!
Старшинам с ночи приказ дал: "Кухни держать под парами!" И маршрут: как
пехота в деревню войдет, чтоб раньше артиллерии с кухнями там быть.
Командир резервного полка Куропатенко, коротко остриженный и все равно
рыжий, как осеннее солнце, захохотал от души:
- Да ты правду говори, Прищемихин,- может, твои в деревне уже?
- Зачем в деревне,- поскромничал Прищемихин.- Мои в болоте лежат. Я так
мыслю.- Развернув карту на колене, Прищемихин поднял палец у себя над
головой и кому-то погрозился.
Всем в дивизии было известно: Прищемихин не "думает", не
"предполагает", а - "мыслит". Даже к ординарцу своему обращался он так: "Ты
насчет ужина сегодня как мыслишь?" Был он солдатом еще той германской войны
и, выросши до командира полка, пройдя все стадии - и взводного, и ротного,-
остался солдатом по своему нутру. И хотя не раз посылали его на курсы
командного состава, бой он все равно видел по-своему, не сверху, а снизу.
- Я мыслю так: немец на той стороне по лугу редко сидит, так кое-где
порыл окопчики неглубокие. Глубоко нельзя, вода близко подступает. На ночь
он в деревню спать идет, вместо себя ракетки пошвыривает, реку освещает. Тут
нам главное дело не перемудрить. Откуда он меня ждать может? От леса. Лес к
самой воде подступает, там скрытно сосредоточиться можно. Так я в лесу одну
роту оставил. Командир роты - парень молодой, но мыслит правильно. Ударит
оттуда для отвода глаз, но с умом, чтоб людей зря в трату не дать.
Тройников слушал его, улыбаясь. Мельком глядул на Матвеева.
Нахмуренный, тот завистливо сопел. На широкой переносице между бровями
проступил пот.
-- Добро! - сказал Тройников.- Действуй. Одним батальоном выйдешь
деревне в тыл, двумя, не задерживаясь,- вперед. До скрещения дорог. Возьмешь
высоту плюс пять ноль, оседлаешь дороги - и сразу окапывайся. Это твоя
главная задача. Дальше высоты не иди! - Он погрозил Прищемихину.- Понял?
Ужинаю у тебя, раз у тебя кухни в первом эшелоне идут.
ГЛАВА IV
Настал день, и дороги опустели. Все исчезло. Скрылось в землю. Остались
только бесчисленные следы ступавших здесь ночью сапог, перечеркнутые колеями
повозок, вдавленными следами гусениц,- над всем этим, казалось, еще витали
голоса.
Всходило солнце. На траве, на холодных телах танков, укрытых в лесу,
обсыхала роса. Хорошо было сейчас сидеть в свежевыротом окопе. Сверху -
солнце, сухой полевой ветерок по брустверу, а от не прогретой в глубине
земли прохладно спине сквозь гимнастерку. Гудят вытянутые пудовые ноги,
отходя понемногу, а голова легкая, и так сладко сейчас потянуться всем
млеющим телом. Война ничего не отменила, только все чувства стали острей на
войне. И нет слаще утреннего сна в окопе после такой ночи. Сквозь дрему
бухнет орудийный выстрел, а ты сидишь, вытянув ноги, не размыкая век...
Гончаров потянулся, заложа руки за голову, зевнул, глядя на Литвака
маслеными глазами:
- Ну вот, Борька, мы и встретились.
Борька Литвак, тот самый солдат, которого он ночью забрал из чужой
батареи, поднял от котелка лицо, улыбнулся стеснительно и добро. Он был
голоден и ел так, словно домой попал. Слив в ложку последние капли из
котелка, он облизал ее по-солдатски и сунул за голенище.
- Слушай, а за мной не придут?
- Неохота?
- Суп у вас гороховый здорово варят.
- Тем и славимся.
Они были однолетки и года четыре сидели в школе на одной парте. Но
сейчас Гончаров выглядел старше и крупней. С ним произошла та перемена,
которая быстро наступает в армии у молодых людей. Он развился физически,
расширился в груди, в плечах, а сознание ответственности за многих людей - и
равных ему по годам, и годившихся ему в отцы - проложило на лице его ранний
отпечаток мужественности и серьезности. Эту перемену, как незримую грань,
разделявшую их, Литвак смутно чувствовал. И отчего-то неловко было называть
его Юркой.
А Гончаров смотрел на него с суровой ласковостью, как на младшего
старший брат.
- Курить научился?
- Есть, товарищ комбат, тот грех,- сказал Литвак, шуткой обходя
неловкость.
Он взял у Гончарова кисет: "Ого!" Кисет был резиновый, трофейный,
немецкий, и у Литвака даже некоторой завистью и уважением заблестели глаза.
Гончаров расстегнул отложной воротник гимнастерки, подставил ветерку
голую грудь. Дым табака щекотал ему ноздри, но не хотелось стряхивать с себя
дремоту в эти последние короткие минуты, которые он еще мог позволить себе
подремать, пока разведчик устанавливает стереотрубу, а телефонист на
солнышке клюет носом над аппаратом. Борьке же оттого, что он встретился со
школьным другом, и попал к нему в батарею, и поел хорошо, и теперь закурил,
показалось вдруг с легкостью, что война отодвинулась на долгий срок - надо
же в конце концов людям поговорить!
- Старшина батареи у вас кадровый? - спросил Гончаров.
- Угу.
- Сверхсрочник?
- Мало сказать...
- Я вижу.- Гончаров улыбался сонной улыбкой.- Это он для тебя
специально подобрал персональные сапоги. Из бросовых. Чтоб каждому виден был
в них человек умственного труда. Старшины-сверхсрочники вообще любят
студентов. Историков обожают особенно.
- Когда-то ты тоже собирался историю изучать. Помнится мне.
- Был такой факт биографии. Да вовремя сообразил: если все историю
будем изучать, некому ее защищать окажется. А как выяснилось, это тоже
необходимо. Слушай! - спохватился вдруг Гончаров.- Ты как в армии вообще? У
тебя ж что-то вены на ногах и один глаз ни черта не видит.
Литвак скромно опустил глаза:
- Видишь ли, я убедил военкома, что я - снайпер.
- А на меньшее ты не соглашался?
- Нет, почему. Он поверил. Ты же знаешь мою силу убеждения. Только
потом меня почему-то направили в артиллерию.
Гончаров строго смотрел на него смеющимися глазами. И вдруг
расхохотался, не выдержав, окончательно стряхнув с себя сон.
Прошлое, отдаленное не таким уж долгим сроком, было теперь рядом с
ними. И за дымкой времени чем неясней вспоминалось оно, тем казалось милей.
- Помнишь Петьку Москаленко? - спросил Литвак.- Ведь я тебя к нему
ревновал.
- Где он сейчас?
- Не знаю. Знаю только, что поступил на физмат.
Да, Петька Москаленко. Худой, длинный, выше всех в классе, с маленькой
головой, узким лбом и синими-синими глазами. Был Петька сыном уборщицы
студенческого общежития. Обычно перед праздниками она приходила в школу,
робко стояла под дверью учительской, не решаясь войти.
И когда ей говорили, что у сына ее незаурядные способности, она
пугалась, кланялась и только просила учителей:
- Вы уж как-нибудь с ним построже. Отца-то у нас нет, а сама я что
могу?
Эти ее посещения школы для Петьки Москаленко были мучением, он
покрывался красными пятнами, и лучше в это время было на него не смотреть. А
у Гончарова отец был архитектор. На городской площади вокруг памятника
Пушкину стояли старинные чугунные фонари, отлитые по его проекту. И было в
городе здание авиатехникума, построенное Юркиным отцом. Это здание и эти
фонари весь класс бегал смотреть. Они были не то что предметом гордости, но
как бы принадлежали классу, их строил Юркин отец. Гончаров приходил в школу
отглаженный, и начищенных ботинках, отличный спортсмен, кидал в парту
портфель и сидел на уроках со скучающим видом. А Петька Москаленко рядом с
ним грыз карандаш и уставясь в одну точку остро блестящими глазами, решал
дифференциальные уравнения. Или по целым урокам напролет они разговаривали.
И тогда кто-нибудь, из учителей не выдерживал:
- Гончаров, повторите, что я только что рассказывал!
Этой минуты, как представления, ждал весь класс. Гончаров откидывал
парту, вставал, покачивая плечами, шел к доске и там, повернувшись лицом к
классу, слово в слово повторял то, что говорилось на уроке. А потом,
помолчав, глядя в лицо учителя ясными безжалостными глазами, начинал
дополнять его рассказ такими подробностями, от которых класс замирал в
восторге.
Они с Петькой никогда не учили уроков и всегда все знали. Это было
высшим шиком. Им пытались подражать, но эхо кончалось плачевно. Они были не
просто хорошими, они были блестящими учениками, и за это учителя прощали им
многое. И все-таки что мог Петька Москаленко, не мог никто. На его худых
плечах и маленькой голове с узким лбом свободно помещались и логарифмы, и
дифференциальные исчисления, которым никто его не учил, потому что в школе
это не проходят, а мать у него была неграмотной женщиной и больше всего на
свете почитала и боялась учителей. За три месяца на спор он выучил
английский язык и не только читал, но говорил.
Считается, что ревность бывает только в любви. В дружбе тоже кто-то
всегда первый, а кто-то страдает и мучится ревностью, быть может, не меньшей
даже, чем в любви. Ревностью мучился Борька Литвак. И тем она была
безнадежней, что на него вообще не обращали внимания. Гончаров дружил с
Петькой Москаленко, и к ним в дружбу никто кроме него допущен не был.
Кончилась их дружба внезапно. На уроке английского языка. Расшалились ли в
тот раз как-то особенно или терпению учительницы настал предел, но она вдруг
закричала не своим голосом:
- Москаленко!
Петька в этот момент не разговаривал. Обернувшись назад, он играл на
листе бумаги в морской бой. Он с достоинством встал.
- Вам должно быть стыдно! - сказала она ему по-английски. Он был ее
лучший ученик, и ей казалось, она могла рассчитывать на его помощь. И вот
тут Петька с неожиданной жестокостью, так, чтоб слышал весь класс, сказал ей
по-русски:
- Если вы не можете установить дисциплину, так Москаленко тут ни при
чем и нечего на него кричать.
Все видели, как у учительницы задрожали щеки, она как будто хотела
накричать на него, но вдруг бросила журнал и с заблестевшими в глазах
слезами выскочила из класса. Стало тихо. И в тишине Гончаров сказал:
- То, что ты сделал.- подлость.
Он сидел, а Москаленко все еще стоял за партой.
- И ты извинишься перед ней.
Но уже другие законы вступали в силу: на Петьку Москаленко смотрел весь
класс и ждал. Он был герой, как он поступит сейчас? И это чувство оказалось
сильней, у него не хватило мужества, которого требовал от него Гончаров по
праву их дружбы. Тогда Гончаров при всех ударил его по лицу. Они покатились
в проход между партами среди завизжавших девчонок, и тем страшней была эта
драка, что никто не мог их разнять. Сильней их в классе был только Шурик
Хабаров, дважды остававшийся на второй год. Но он ненавидел их обоих всей
силой ненависти, на которую способен бездарный человек. Его тетради,
исписанные четким, каллиграфическим почерком, приводили в восторг
учительницу черчения и в безнадежное уныние повергали всех остальных
учителей.
И он стоял, сложа руки, и смотрел, как они дерутся. Кинулся разнимать
их Борька Литвак. Так всех троих вместе и повели к директору. Борька шел как
герой. Он готов был, хотел пострадать. Но, несмотря на то, что у него была
разбита губа, директор почему-то сразу решил, что он не виноват. И с этой не
принятой во внимание разбитой губой, с великим позором пришлось Борьке
одному выйти из кабинета на глазах всего класса, который дружно дежурил под
дверью.
- Дураки мы были порядочные,- сказал Гончаров и прикурил от зажигалки.-
А в общем - нет. Так и нужно.
Он сидел в окопе, по-хозяйски свободно, спиной к немцам. Сильные плечи
опущены, ремни портупеи ослабли на них. Из-под низко надвинутого козырька
фуражки блестели на огонек папиросы улыбавшиеся воспоминанию глаза. И только
вздрагивающие ресницы, пушистые, длинные, черные - девчачьи ресницы,- были
от прежнего Юрки. Но сейчас они подчеркивали мужскую красоту лица.
А впрочем, того Юрку тоже никто и классе по настоящему не знал. Он был
сын уважаемою человека, архитектора, и то, что он приходил в школу
выглаженный, с детства знал английский язык,- все это было как бы само собою
разумеющимся: он вырос в благополучной семье. Но однажды Литвак пришел звать
Гончарова на каток, и дверь ему открыл робкий, нетрезвого вида человек.
- Вы к Юрочке? - говорил он, почему-то заискивая перед Борькой и смущая
его этим "вы".- А Юрочки дома нет...
При этом он испуганно оглядывался на вышедшую следом молодую здоровую
женщину с грубым лицом, ставшую позади него. Она подозрительно и хмуро
смотрела на Литвака и не уходила. И, стесняясь самого себя, стесняясь своего
припудренного носа, он бестолково суетился, шаркал по полу, стараясь
держаться на отдалении. Но и на отдалении от него пахло водкой.
Это был отец Гончарова. И когда Юрка узнал, что Литвак был у них и
видел отца, он покраснел до слез, и долго еще Борька чувствовал в нем
враждебность к себе. Только позже, когда доверие было восстановлено,
Гончаров показал ему карточку своей матери: молодая-молодая, загорелая, она
босиком стояла на песке, в майке, в сатиновой юбке, держа на плече еще
маленького сына. Вся она, освещенная солнцем, была такая счастливая, что у
Борьки Литвака, смотревшего на фотокарточку, даже сердце сжало: он знал уже,
что ее нет. Она была секретарем заводского комитета комсомола, но на заводе
у них произошел взрыв, и она погибла. С тех пор отец стал потихоньку пить, а
домработница - та самая здоровая женщина с грубым лицом - постепенно весь
дом и отца забрала в руки. И Юрка, жалея отца, опустившегося,