Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Стихи
      Ахмадулина Б.. Сборник стихов -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  -
озлюбленным тобою не к добру вседобрым африканцем небывалым, который созерцает детвору. И детворою. И Тверским бульваром. Твоим печальным отдыхом в раю, где нет тебе ни ремесла, ни муки. Клянусь убить Елабугу твою, Елабугой твоей, чтоб спали внуки. Старухи будут их стращать в ночи, что нет ее, что нет ее, не зная: "Спи, мальчик или девочка, молчи, ужо придет Елабуга слепая". О, как она всей путаницей ног. припустится ползти, так скоро, скоро. Я опущу подкованный сапог на щупальцы ее без приговора. Утяжелив собой каблук, носок, в затылок ей - и продержать подольше. Детенышей ее зеленый сок мне острым ядом опалит подошвы. В хвосте ее созревшее яйцо я брошу в землю, раз земля бездонна, ни словом не обмолвясь про крыльцо Марининого смертного бездомья. И в этом я клянусь. Пока во тьме, зловоньем ила, жабами колодца, примеривая желтый глаз ко мне, убить меня Елабуга клянется. УРОКИ МУЗЫКИ Люблю, Марина, что тебя, как всех, что, - как меня, - озябшею гортанью не говорю: тебя - как свет! как снег! - усильем шеи, будто лед глотаю, стараюсь вымолвить: тебя, как всех, учили музыке. (О крах ученья! Как если бы, под богов плач и смех, свече внушали правила свеченья.) Не ладили две равных темноты: рояль и ты - два совершенных круга, в тоске взаимной глухонемоты терпя иноязычие друг друга. Два мрачных исподлобья сведены в неразрешимой и враждебной встрече: рояль и ты - две сильных тишины, два слабых горла музыки и речи. Но твоего сиротства перевес решает дело. Что рояль? Он узник безгласности, покуда в до-диез мизинец свой не окунет союзник. А ты - одна. Тебе - подмоги нет. И музыке трудна твоя наука - не утруждая ранящий предмет, открыть в себе кровотеченье звука. Марина, до! До - детства, до - судьбы, до - ре, до - речи, до - всего, что после, равно, как вместе мы склоняли лбы в той общедетской предрояльной позе, как ты, как ты, вцепившись в табурет, - о карусель и Гедике ненужность! - раскручивать сорвавшую берет, свистящую вкруг головы окружность. Марина, это все - для красоты придумано, в расчете на удачу раз накричаться: я - как ты, как ты! И с радостью бы крикнула, да - плачу. x x x Четверть века, Марина, тому, как Елабуга ластится раем к отдохнувшему лбу твоему, но и рай ему мал и неравен. Неужели к всеведенью мук, что тебе удалось как удача, я добавлю бесформенный звук дважды мною пропетого плача. Две бессмыслицы - мертв и мертва, две пустынности, два ударенья - царскосельских садов дерева, переделкинских рощиц деревья. И усильем двух этих кончин так исчерпана будущность слова. Не осталось ни уст, ни причин, чтобы нам затевать его снова. Впрочем, в этой утрате суда есть свобода и есть безмятежность: перед кем пламенеть от стыда, оскорбляя страниц белоснежность? Как любила! Возможно ли злей? Без прощения, без обещанья имена их любовью твоей были сосланы в даль обожанья. Среди всех твоих бед и - плетей только два тебе есть утешенья: что не знала двух этих смертей и воспела два этих рожденья. СВЕЧА Всего-то - чтоб была свеча, свеча простая, восковая, и старомодность вековая так станет в памяти свежа. И поспешит твое перо к той грамоте витиеватой, разумной и замысловатой, и ляжет на душу добро. Уже ты мыслишь о друзьях все чаще, способом старинным, и сталактитом стеаринным займешься с нежностью в глазах. И Пушкин ласково глядит, и ночь прошла, и гаснут свечи, и нежный вкус родимой речи так чисто губы холодит. СНЕГОПАД Снегопад свое действие начал и еще до свершения тьмы Переделкино переиначил в безымянную прелесть зимы. Дома творчества дикую кличку он отринул и вытер с доски и возвысил в полях электричку до всемирного звука тоски. Обманувши сады, огороды, их ничтожный размер одолев, возымела значенье природы невеликая сумма дерев. На горе, в тишине совершенной, голос древнего пенья возник, и уже не села, а вселенной ты участник и бедный должник. Вдалеке, меж звездой и дорогой, сам дивясь, что он здесь и таков, пролетел лучезарно здоровый и ликующий лыжник снегов. Вездесущая сила движенья, этот лыжник, земля и луна - лишь причина для стихосложенья, для мгновенной удачи ума. Но, пока в снегопаданье строгом ясен разум и воля свежа, в промежутке меж звуком и словом опрометчиво медлит душа. МЕТЕЛЬ Февраль - любовь и гнев погоды. И, странно воссияв окрест, великим севером природы очнулась скудость дачных мест. И улица в четыре дома, открыв длину и ширину, берет себе непринужденно весь снег вселенной, всю луну. Как сильно вьюжит! Не иначе - метель посвящена тому, кто эти дерева и дачи так близко принимал к уму. Ручья невзрачное теченье, сосну, понурившую ствол, в иное он вовлек значенье и в драгоценность перевел. Не потому ль, в красе и тайне, пространство, загрустив о нем, той речи бред и бормотанье имеет в голосе своем. И в снегопаде, долго бывшем, вдруг, на мгновенье, прервалась меж домом тем и тем кладбищем печали пристальная связь. СИМОНУ ЧИКОВАНИ Явиться утром в чистый север сада, в глубокий день зимы и снегопада, когда душа свободна и проста, снегов успокоителен избыток и пресной льдинки маленький напиток так развлекает и смешит уста. Все нужное тебе - в тебе самом, - подумать, и увидеть, что Симон идет один к заснеженной ограде. О, нет, зимой мой ум не так умен, чтобы поверить и спросить: - Симон, как это может быть при снегопаде? И разве ты не вовсе одинаков с твоей землею, где, навек заплакав от нежности, все плачет тень моя, где над Курой, в объятой богом Мцхете, в садах зимы берут фиалки дети, их называя именем "Иа"? И, коль ты здесь, кому теперь видна пустая площадь в три больших окна и цирка детский круг кому заметен? О, дома твоего беспечный храм, прилив вина и лепета к губам и пение, что следует за этим! Меж тем все просто: рядом то и это, и в наше время от зимы до лета полгода жизни, лета два часа. И приникаю я лицом к Симону все тем же летом, того же зимою, когда цветам и снегу нет числа. Пускай же все само собой идет: сам прилетел по небу самолет, сам самовар нам чай нальет в стаканы. - Не будем звать, но сам придет сосед для добрых восклицаний и бесед, и голос сам заговорит стихами. Я говорю себе: твой гость с тобою, любуйся его милой худобою, возьми себе, не отпускай домой. Но уж звонит во мне звонок испуга: опять нам долго не видать друг друга в честь разницы меж летом и зимой. Простились, ничего не говоря. Я предалась заботам января, вздохнув во сне легко и сокровенно. И снова я тоскую поутру. И в сад иду, и веточку беру, и на снегу пишу я: Сакартвело. ГОСТИТЬ У ХУДОЖНИКА Юрию Васильеву Итог увяданья подводит октябрь. Природа вокруг тяжела, серьезна. В час осени крайний - так скучно локтям опять ушибаться об угол сиротства. Соседской четы непомерный визит все длится, и я, всей душой утомляясь, ни слова не вымолвлю - в горле висит какая-то глухонемая туманность. В час осени крайний - огонь погасить и вдруг, засыпая, воспрянуть догадкой, что некогда звали тебя погостить в дому у художника, там, за Таганкой. И вот, аспирином задобрив недуг, напялив калоши, - скорее, скорее туда, где, румяные щеки надув, художник умеет играть на свирели. О милое зрелище этих затей! Средь кистей, торчащих из банок и ведер, играет свирель и двух малых детей печальный топочет вокруг хороводик. Два детские личика умудрены улыбкой такою усталой и вечной, как будто они в мирозданье должны нестись и описывать круг бесконечный. Как будто творится века напролет все это: заоблачный лепет свирели и маленьких тел одинокий полет над прочностью мира, во мгле акварели. И я, притаившись в тени голубой, застыв перед тем невесомым весельем, смотрю на суровый их танец, на бой младенческих мышц с тяготеньем вселенным - Слабею, впадаю в смятенье невежд, когда, воссияв над трубою подзорной, их в обморок вводит избыток небес, терзая рассудок тоской тошнотворной. Но полно! И я появляюсь в дверях, недаром сюда я брела и спешила. О счастье, что кто-то так радостно рад, рад так беспредельно и так беспричинно! Явленью моих одичавших локтей художник так рад, и свирель его рада, и щедрые ясные лица детей даруют мне синее солнышко взгляда. И входит, подходит та, милая, та, простая, как холст, не насыщенный грунтом. Но кроткого, смирного лба простота пугает предчувствием сложным и грустным. О скромность холста, пока срок не пришел, невинность курка, пока пальцем не тронешь,. звериный, до времени спящий прыжок, нацеленный в близь, где играет звереныш. Как мускулы в ней высоко взведены, когда первобытным следит исподлобьем три тени родные, во тьму глубины запущенные виражом бесподобным. О девочка цирка, хранящая дом! Все ж выдаст болезненно - звездная бледность - во что ей обходится маленький вздох над бездной внизу, означающей бедность. Какие клинки покидают ножны, какая неисповедимая доблесть улыбкой ответствует гневу нужды, каменья ее обращая в съедобность? Как странно незрима она на свету, как слабо затылок ее позолочен, но неколебимо хранит прямоту прозрачный, стеклянный ее позвоночник. И радостно мне любоваться опять лицом ее, облаком неочевидным, и рученьку боязно в руку принять, как тронуть скорлупку в гнезде соловьином. И я говорю: - О, давайте скорей кружиться в одной карусели отвесной, подставив горячие лбы под свирель, под ивовый дождь ее частых отверстий! Художник на бочке высокой сидит, как Пан, в свою хитрую дудку дудит. Давайте, давайте кружиться всегда, и все, что случится, - еще не беда, ах, господи боже мой, вот вечеринка, проносится около уха звезда, под веко летит золотая соринка, и кто мы такие, и что это вдруг цветет акварели голубенький дух, и глина краснеет, как толстый ребенок, и пыль облетает с холстов погребенных, и дивные рожи румяных картин являются нам, когда мы захотим. Проносимся! И посреди тишины целуется красное с желтым и синим, и все одиночества душ сплочены в созвездье одно притяжением сильным. Жить в доме художника день или два и дольше, но дому еще не наскучить, случайно узнать, что стоят дерева под тяжестью белой, повисшей на сучьях, с утра втихомолку собраться домой, брести облегченно по улице снежной, жить дома, пока не придет за тобой любви и печали порыв центробежный. ЗИМНЯЯ ЗАМКНУТОСТЬ Б. Окуджаве Странный гость побывал у меня в феврале. Снег занес, мою крышу еще - в январе, предоставив мне замкнутость дум и деяний. Я жила взаперти, как огонь в фонаре или как насекомое, что в янтаре уместилось в простор тесноты идеальной. Странный гость предо мною внезапно возник, и тем более странен был этот визит, что снега мою дверь охраняли сурово. Например - я зерно моим птицам несла. "Можно ль выйти наружу?" - спросила. - "Нельзя", - мне ответила сильная воля сугроба. Странный гость, говорю вам, неведомый гость. Он прошел через стенку насквозь, словно гвоздь, кем-то вбитый извне для неведомой цели. Впрочем, что же еще оставалось ему, коль в дому, замурованном в снежную тьму, не осталась для входа ни двери, ни щели. Странный гость - он в гостях не гостил, а царил. Он огнем исцелил свой промокший цилиндр, из-за пазухи выпустал свинку морскую и сказал: "О, пардон, я продрог, и притом я ушибся, когда проходил напролом в этот дом, где теперь простудиться рискую". Я сказала: "Огонь вас утешит, о гость. Горсть орехов, вина быстротечная гроздь - вот мой маленький юг среди вьюг справедливых. Что касается бедной царевны морей - ей давно приготовлен любовью моей плод капусты, взращенный в нездешних заливах". Странный гость похвалился: "Заметьте, мадам, что я склонен к слезам, но не склонны к следам мои ноги промокшие. Весь я - загадка!" Я ему объяснила, что я не педант и за музыкой я не хожу по пятам, чтобы видеть педаль под ногой музыканта. Странный гость закричал: "Мне не нравится тон ваших шуток! Потом будет жуток ваш стон! Очень плохи дела ваших духа и плоти! Потому без стыда я явился, сюда, что мне ведома бедная ваша судьба".. Я спросила его: "Почему вы не пьете?" Странный гость не побрезговал выпить вина. Опрометчивость уст его речи свела лишь к ошибкам, улыбкам и доброму плачу: "Протяжение спора угодно душе! Вы - дитя мое, баловень и протеже. Я судьбу вашу как-нибудь переиначу. Ведь не зря вещий зверь чистой шерстью белел - ошибитесь, возьмите счастливый билет! Выбирайте любую утеху мирскую!" Поклонилась я гостю: "Вы очень добры, до поры отвергаю я ваши дары. Но спасите прекрасную свинку морскую! Не она ль мне по злому сиротству сестра? Как остра эта грусть - озираться со сна средь стихии чужой, а к своей не пробиться. О, как нежно марина, моряна, моря неизбежно манят и минуют меня, оставляя мне детское зренье провидца. В остальном - благодарна я доброй судьбе. Я живу, как желаю, - сама по себе. Бог ко мне справедлив и любезен издатель. Старый пес мой взмывает к щеке, как щенок. И широк дивный выбор всевышних щедрот: ямб, хорей, амфибрахий, анапест и дактиль. А вчера колокольчик в полях дребезжал. Это старый товарищ ко мне приезжал. Зря боялась - а вдруг он дороги не сыщет? Говорила: когда тебя вижу, Булат, два зрачка от чрезмерности зренья болят, беспорядок любви в моем разуме свищет". Странный гость засмеялся. Он знал, что я лгу. Не бывало саней в этом сиром снегу. Мой товарищ с товарищем пьет в Ленинграде. И давно уж собака моя умерла - стало меньше дыханьем в груди у меня. И чураются руки пера и тетради. Странный гость подтвердил: "Вы несчастны теперь". В это время открылась закрытая дверь. Снег все падал и падал, не зная убытка. Сколь вошедшего облик был смел и пригоже И влекла петербургская кожа калош след - лукавый и резвый, как будто улыбка. Я надеюсь, что гость мой поймет и зачтет, как во мраке лица серебрился зрачок, как был рус африканец и смугл россиянин? Я подумала - скоро конец февралю - и сказала вошедшему: "Радость! Люблю! Хорошо, что меж нами не быть расставаньям!" 23 1 Белла Ахмадуллина "Сны о Грузии" ВАРФОЛОМЕЕВСКАЯ НОЧЬ Я думала в уютный час дождя: а вдруг и впрямь, по логике наитья, заведомо безнравственно дитя, рожденное вблизи кровопролитья. В ту ночь, когда святой Варфоломей на пир созвал всех алчущих, как тонок был плач того, кто между двух огней еще не гугенот и не католик. Еще птенец, едва поющий вздор, еще в ходьбе не сведущий козленок, он выжил и присвоил первый вздох, изъятый из дыхания казненных. Сколь, нянюшка, ни пестуй, ни корми дитя твое цветочным млеком меда, в его опрятной маленькой крови живет глоток чужого кислорода. Он лакомка, он хочет пить еще, не знает организм непросвещенный, что ненасытно, сладко, горячо вкушает дух гортани пресеченной. Повадился дышать! Не виноват в религиях и гибелях далеких. И принимает он кровавый чад за будничную выгоду для легких. Не знаю я, в тени чьего плеча он спит в уюте детства и злодейства. Но и палач, и жертва палача равно растлят незрячий сон младенца. Когда глаза откроются - смотреть, какой судьбою в нем взойдет отрава? Отрадой - умертвить? Иль умереть? Или корыстно почернеть от рабства? Привыкшие к излишеству смертей, вы, люди добрые, бранитесь и боритесь, вы так бесстрашна нянчите детей, что и детей, наверно, не боитесь. И коль дитя расплачется со сна, не беспокойтесь - малость виновата: немного растревожена десна молочными резцами вурдалака. А если что-то глянет из ветвей, морозом жути кожу задевая, - не бойтесь! Это личики детей, взлелеянных под сенью злодеянья. Но, может быть, в беспамятстве, в раю, тот плач звучит в честь выбора другого, и хрупкость беззащитную свою оплакивает маленькое горло всем ужасом, чрезмерным для строки, всей музыкой, не объясненной в нотах. А в общем-то - какие пустяки! Всего лишь - тридцать тысяч гугенотов. x x x Последний день живу я в странном доме, чужом, как все дома, где я жила. Загнав зрачки в укрытие ладони, прохлада дня сияет, как жара. В красе земли - беспечность совершенства. Бела бумага. Знаю, что должна Блаженствовать я в этот час блаженства. Но вновь молчит и бедствует душа. РИСУНОК Рисую женщину в лиловом. Какое благо - рисовать и не уметь? А ту тетрадь с полузабытым полусловом я выброшу! Рука вольна томиться нетерпеньем новым. Но эта женщина в лиловом откуда? И зачем она ступает по корням еловым в прекрасном парке давних лет? И там, где парк впадает в лес, лесничий ею очарован. Развязный! Как он смел взглянуть прилежным взором благосклонным? Та, в платье нежном и лиловом, строга и продолжает путь. Что мне до женщины в лиловом? Зачем меня тоска берет, что будет этот детский рот ничтожным кем-то поцелован? Зачем мне жизнь ее грустна? В дому, ей чуждом и суровом, родимая и вся в лиловом, кем мне приходится она? Неужто розовой, в лиловом, столь не желавшей умирать, - все ж умереть? А где тетрадь, чтоб грусть мою упрочить словом? НЕ ПИСАТЬ О ГРОЗЕ Беспорядок грозы в небесах! Не писать! Даровать ей свободу - не воспетою быть, нависать над землей, принимающей воду! Разве я ей сегодня судья, чтоб хвалить ее: радость! услада! - не по чину поставив себя во главе потрясенного сада! Разве я ее сплетник и враг, чтобы, пристально выследив, наспех, величавые лес и овраг обсуждал фамильярный анапест? Пусть хоть раз доведется уму быть немым очевидцем природы, не добавив ни слова к тому, что объявлено в сводке погоды. Что за труд - бег руки вдоль стола? Это отдых, награда за муку, когда темною тяжестью лба упираешься в правую руку. Пронеслось! Открываю глаза. И рука моя пишет и пишет. Навсегда разминулись - гроза и влюбленный уродец эпитет. Между тем удается руке детским жестом придвинуть тетрадку и в любви, в беспокойстве, в тоске все, что есть, описать по порядку. x x x А. Н. Корсаковой Весной, весной, в ее Начале, я опечалившись жила. Но там, во мгле моей печали, о, как я счастлива была, когда в моем дому любимом и меж любимыми людьми, плыл в небеса опасным дымом избыток боли и любви. Кем приходились мы друг другу, никто не знал, и все равно - нам, словно замкнутому кругу, терпеть единство суждено. И ты, прекрасная собака, ты тоже здесь, твой долг высок в том братстве, где собрат собрата терзал и пестовал, как мог. Но в этом трагедийном детстве Былых и будущих утрат свершался, словно сон о детстве, спасающий меня антракт, когда к обеду накрывали, н жизнь моя была проста, и Александры Николавны являлась странность и краса. Когда я на нее глядела, я думала: не зря, о, нет, а для таинственного дела мы рождены на белый свет. Не бесполезны наши муки, и выгоды не сосчитать затем, что знают наши руки, как холст и краски сочетать. Не зря обед, прервавший беды, готов и пахнет, и твердят все губы детские обеты и яства детские едят. Не зря средь праздника иль казни, то огненны, то вдруг черны, несчастны мы или прекрасны, и к этому обречены. x x x Прощай! Прощай! Со лба сотру воспоминанье: нежный, влажный сад, углубленный в красоту, словно в занятье службой важной. Прощай! Все минет: сад и дом, двух душ таинственные распри, и медленный любовный вздох той жимолости у террасы. Смотрели, как в огонь костра,- до сна в глазах, до муки дымной, и созерцание куста равнялось чтенью книги дивной. Прощай! Но сколько книг, дерев нам вверили свою сохранность, чтоб нашего прощанья гнев поверг их в смерть и бездыханность. Прощай! Мы, стало быть, из них, кто губит души книг и леса. Претерпим гибель нас двоих без жалости и интереса. ПРОЩАНИЕ С КРЫМОМ Перед тем, как ступить на балкон, я велю теб

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору