Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Фантастика. Фэнтези
   Русскоязычная фантастика
       Исаак Бабель. Конармия -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  -
по дороге. - Ходу! - сказал Афонька. И мы бежали. О Броды! Мумии твоих раздавленных страстей дышали на меня непреоборимым ядом. Я ощущал уже смертельный холод глазниц, налитых стынувшей слезой. И вот - трясущийся галоп уносит меня от выщербленного камня твоих синагог... УЧЕНИЕ О ТАЧАНКЕ Мне прислали из штаба кучера, или, как принято у нас говорить, повозочного. Фамилия его Грищук. Ему тридцать девять лет. Пробыл он пять лет в германском плену, несколько месяцев тому назад бежал, прошел Литву, северо-запад России, достиг Волыни и в Белеве был пойман самой безмозглой в мире мобилизационной комиссией и водворен на военную службу. До Кременецкого уезда, откуда Грищук родом, ему осталось пятьдесят верст. В Кременецком уезде у него жена и дети. Он не был дома пять лет и два месяца. Мобилизационная комиссия сделала его моим повозочным, и я перестал быть парием среди казаков. Я - обладатель тачанки и кучера в ней. Тачанка! Это слово сделалось основой треугольника, на котором зиждется наш обычай: рубить - тачанка - кровь... Поповская, заседательская ординарнейшая бричка по капризу гражданской распри вошла в случай, сделалась грозным и подвижным боевым средством, создала новую стратегию и новую тактику, исказила привычное лицо войны, родила героев и гениев от тачанки. Таков Махно, сделавший тачанку осью своей таинственной и лукавой стратегии, упразднивший пехоту, артиллерию и даже конницу и взамен этих неуклюжих громад привинтивший к бричкам триста пулеметов. Таков Махно, многообразный, как природа. Возы с сеном, построившись в боевом порядке, овладевают городами. Свадебный кортеж, под®езжая к волостному исполкому, открывает сосредоточенный огонь, и чахлый попик, развеяв над собою черное знамя анархии, требует от властей выдачи буржуев, выдачи пролетариев, вина и музыки. Армия из тачанок обладает неслыханной маневренной способностью. Буденный показал это не хуже Махно. Рубить эту армию трудно, выловить - немыслимо. Пулемет, закопанный под скирдой, тачанка, отведенная в крестьянскую клуню, - они перестают быть боевыми единицами. Эти схоронившиеся точки, предполагаемые, но не ощутимые слагаемые, дают в сумме строение недавнего украинского села - свирепого, мятежного и корыстолюбивого. Такую армию, с растыканной по углам амуницией, Махно в один час приводит в боевое состояние; еще меньше времени требуется, чтобы демобилизовать ее. У нас, в регулярной коннице Буденного, тачанка не властвует столь исключительно. Однако все наши пулеметные команды раз®езжают только на бричках. Казачья выдумка различает два вида тачанок: колонистскую и заседательскую. Да это и не выдумка, а разделение, истинно существующее. На заседательских бричках, на этих расхлябанных, без любви и изобретательности сделанных возках, тряслось по кубанским пшеничным степям убогое красноносое чиновничество, невыспавшаяся кучка людей, спешивших на вскрытия и на следствия, а колонистские тачанки пришли к нам из самарских и уральских, приволжских урочищ, из тучных немецких колоний. На дубовых просторных спинках колонистской тачанки рассыпана домовитая живопись - пухлые гирлянды розовых немецких цветов. Крепкие днища окованы железом. Ход поставлен на незабываемые рессоры. Жар многих поколений чувствую я в этих рессорах, бьющихся теперь по развороченному волынскому шляху. Я испытываю восторг первого обладания. Каждый день после обеда мы запрягаем. Грищук выводит из конюшни лошадей. Они поправляются день ото дня. Я нахожу уже с гордой радостью тусклый блеск на их начищенных боках. Мы растираем коням припухшие ноги, стрижем гривы, накидываем на спины казацкую упряжь - запутанную ссохшуюся сеть из тонких ремней - и выезжаем со двора рысью. Грищук боком сидит на козлах; мое сиденье устлано цветистым рядном и сеном, пахнущим духами и безмятежностью. Высокие колеса скрипят в зернистом белом песке. Квадраты цветущего мака раскрашивают землю, разрушенные костелы светятся на пригорках. Высоко над дорогой, в разбитой ядром нише стоит коричневая статуя святой Урсулы с обнаженными круглыми руками. И узкие древние буквы вяжут неровную цепь на почерневшем золоте фронтона... "Во славу Иисуса и его божественной матери..." Безжизненные еврейские местечки лепятся у подножия панских фольварков. На кирпичных заборах мерцает вещий павлин, бесстрастное видение в голубых просторах. Прикрытая раскидистыми хибарками, присела к нищей земле синагога, безглазая, щербатая, круглая, как хасидская шляпа. Узкоплечие евреи грустно торчат на перекрестках. И в памяти зажигается образ южных евреев, жовиальных, пузатых, пузырящихся, как дешевое вино. Несравнима с ними горькая надменность этих длинных и костлявых спин, этих желтых и трагических бород. В страстных чертах, вырезанных мучительно, нет жира и теплого биения крови. Движения галицийского и Волынского еврея несдержанны, порывисты, оскорбительны для вкуса, но сила их скорби полна сумрачного величия, и тайное презрение к пану безгранично. Глядя на них, я понял жгучую историю этой окраины, повествование о талмудистах, державших на откупу кабаки, о раввинах, занимавшихся ростовщичеством, о девушках, которых насиловали польские жолнеры и из-за которых стрелялись польские магнаты. СМЕРТЬ ДОЛГУШОВА Завесы боя продвигались к городу. В полдень пролетел мимо нас Корочаев в черной бурке - опальный начдив четыре, сражающийся в одиночку и ищущий смерти. Он крикнул мне на бегу: - Коммуникации наши прорваны, Радзивиллов и Броды в огне!.. И ускакал - развевающийся, весь черный, с угольными зрачками. На равнине, гладкой, как доска, перестраивались бригады. Солнце катилось в багровой пыли. Раненые закусывали в канавах. Сестры милосердия лежали на траве и вполголоса пели. Афонькины разведчики рыскали по полю, выискивая мертвецов и обмундирование. Афонька проехал в двух шагах от меня и сказал, не поворачивая головы: - Набили нам ряшку. Дважды два. Есть думка за начдива, смещают. Сомневаются бойцы... Поляки подошли к лесу, верстах в трех от нас, и поставили пулеметы где-то близко. Пули скулят и взвизгивают. Жалоба их нарастает невыносимо. Пули подстреливают землю и роются в ней, дрожа от нетерпения. Вытягайченко, командир полка, храпевший на солнцепеке, закричал во сне и проснулся. Он сел на коня и поехал к головному эскадрону. Лицо его было мятое, в красных полосах от неудобного сна, а карманы полны слив. - Сукиного сына, - сказал он сердито и выплюнул изо рта косточку, - вот гадкая канитель. Тимошка, выкидай флаг! - Пойдем, што ль? - спросил Тимошка, вынимая древко из стремян, и размотал знамя, на котором была нарисована звезда и написано про III Интернационал. - Там видать будет, - сказал Вытягайченко и вдруг закричал дико: - Девки, сидай на коников! Скликай людей, эскадронные!.. Трубачи проиграли тревогу. Эскадроны построились в колонну. Из канавы вылез раненый и, прикрываясь ладонью, сказал Вытягайченке: - Тарас Григорьевич, я есть делегат. Видать, вроде того, что останемся мы... - Отобьетесь... - пробормотал Вытягайченко и поднял коня на дыбы. - Есть такая надея у нас, Тарас Григорьевич, что не отобьемся, - сказал раненый ему вслед. - Не канючь, - обернулся Вытягайченко, - небось не оставлю, и скомандовал повод. И тотчас же зазвенел плачущий бабий голос Афоньки Биды, моего друга: - Не переводи ты с места на рыся, Тарас Григорьевич, до его пять верст бежать. Как будешь рубать, когда у нас лошади заморенные... Хапать нечего - поспеешь к богородице груши околачивать... - Шагом! - скомандовал Вытягайченко, не поднимая глаз. Полк ушел. - Если думка за начдива правильная, - прошептал Афонька, задерживаясь, - если смещают, тогда мыли холку и выбивай подпорки. Точка. Слезы потекли у него из глаз. Я уставился на Афоньку в изумлении. Он закрутился волчком, схватился за шапку, захрипел, гикнул и умчался. Грищук со своей глупой тачанкой да я - мы остались одни и до вечера мотались между огневых стен. Штаб дивизии исчез. Чужие части не принимали нас. Полки вошли в Броды и были выбиты контратакой. Мы под®ехали к городскому кладбищу. Из-за могил выскочил польский раз®езд и, вскинув винтовки, стал бить по нас. Грищук повернул. Тачанка его вопила всеми четырьмя своими колесами. - Грищук! - крикнул я сквозь свист и ветер. - Баловство, - ответил он печально. - Пропадаем, - воскликнул я, охваченный гибельным восторгом, - пропадаем, отец! - Зачем бабы трудаются, - ответил он еще печальнее, - зачем сватання, венчания, зачем кумы на свадьбах гуляют... В небе засиял розовый хвост и погас. Млечный Путь проступил между звездами. - Смеха мне, - сказал Грищук горестно и показал кнутом на человека, сидевшего при дороге, - смеха мне, зачем бабы трудаются... Человек, сидевший при дороге, был Долгушов, телефонист. Разбросав ноги, он смотрел на нас в упор. - Я вот что, - сказал Долгушов, когда мы под®ехали, - кончусь... Понятно? - Понятно, - ответил Грищук, останавливая лошадей. - Патрон на меня надо стратить, - сказал Долгушов. Он сидел, прислонившись к дереву. Сапоги его торчали врозь. Не спуская с меня глаз, он бережно отвернул рубаху. Живот у него был вырван, кишки ползли на колени, и удары сердца были видны. - Наскочит шляхта - насмешку сделает. Вот документ, матери отпишешь, как и что... - Нет, - ответил я и дал коню шпоры. Долгушов разложил по земле синие ладони и осмотрел их недоверчиво. - Бежишь? - пробормотал он, сползая. - Бежишь, гад... Испарина ползла по моему телу. Пулеметы отстукивали все быстрее, с истерическим упрямством. Обведенный нимбом заката, к нам скакал Афонька Бида. - По малости чешем, - закричал он весело. - Что у вас тут за ярмарка? Я показал ему на Долгушова и от®ехал. Они говорили коротко, - я не слышал слов. Долгушов протянул взводному свою книжку. Афонька спрятал ее в сапог и выстрелил Долгушову в рот. - Афоня, - сказал я с жалкой улыбкой и под®ехал к казаку, - а я вот не смог. - Уйди, - ответил он, бледнея, - убью! Жалеете вы, очкастые, нашего брата, как кошка мышку... И взвел курок. Я поехал шагом, не оборачиваясь, чувствуя спиной холод и смерть. - Бона, - закричал сзади Грищук, - ан дури! - и схватил Афоньку за руку. - Холуйская кровь! - крикнул Афонька. - Он от моей руки не уйдет... Грищук нагнал меня у поворота. Афоньки не было. Он уехал в другую сторону. - Вот видишь, Грищук, - сказал я, - сегодня я потерял Афоньку, первого моего друга... Грищук вынул из сиденья сморщенное яблоко. - Кушай, - сказал он мне, - кушай, пожалуйста... КОМБРИГ ДВА Буденный в красных штанах с серебряным лампасом стоял у дерева. Только что убили комбрига два. На его место командарм назначил Колесникова. Час тому назад Колесников был командиром полка. Неделю тому назад Колесников был командиром эскадрона. Нового бригадного вызвали к Буденному. Командарм ждал его, стоя у дерева. Колесников приехал с Алмазовым, своим комиссаром. - Жмет нас гад, - сказал командарм с ослепительной своей усмешкой. - Победим или подохнем. Иначе - никак. Понял? - Понял, - ответил Колесников, выпучив глаза. - А побежишь - расстреляю, - сказал командарм, улыбнулся и отвел глаза в сторону начальника особого отдела. - Слушаю, - сказал начальник особого отдела. - Катись, Колесо! - бодро крикнул какой-то казак со стороны. Буденный стремительно повернулся на каблуках и отдал честь новому комбригу. Тот растопырил у козырька пять красных юношеских пальцев, вспотел и ушел по распаханной меже. Лошади ждали его в ста саженях. Он шел, опустив голову, и с томительной медленностью перебирал кривыми, длинными ногами. Пылание заката разлилось над ним, малиновое и неправдоподобное, как надвигающаяся смерть. И вдруг на распростершейся земле, на развороченной и желтой наготе полей мы увидели ее одну - узкую спину Колесникова с болтающимися руками и упавшей головой в сером картузе. Ординарец подвел ему коня. Он вскочил в седло и поскакал к своей бригаде, не оборачиваясь. Эскадроны ждали его у большой дороги, у Бродского шляха. Стонущее "ура", разорванное ветром, доносилось до нас. Наведя бинокль, я увидел комбрига, вертевшегося на лошади в столбах густой пыли. - Колесников повел бригаду, - сказал наблюдатель, сидевший над нашими головами на дереве. - Есть, - ответил Буденный, закурил папиросу и закрыл глаза. "Ура" смолкло. Канонада задохлась. Ненужная шрапнель лопнула над лесом. И мы услышали великое безмолвие рубки. - Душевный малый, - сказал командарм, вставая. - Ищет чести. Надо полагать - вытянет. И, потребовав лошадей, Буденный уехал к месту боя. Штаб двинулся за ним. Колесникова мне довелось увидеть в тот же вечер, через час после того, как поляки были уничтожены. Он ехал впереди своей бригады, один, на буланом жеребце и дремал. Правая рука его висела на перевязи. В десяти шагах от него конный казак вез развернутое знамя. Головной эскадрон лениво запевал похабные куплеты. Бригада тянулась пыльная и бесконечная, как крестьянские возы на ярмарку. В хвосте пыхтели усталые оркестры. В тот вечер в посадке Колесникова я увидел властительное равнодушие татарского хана и распознал выучку прославленного Книги, своевольного Павличенки, пленительного Савицкого. САШКА ХРИСТОС Сашка - это было его имя, а Христом прозвали его за кротость. Он был общественный пастух в станице и не работал тяжелой работы с четырнадцати лет, с той поры, когда заболел дурной болезнью. Это все так было: Тараканыч, Сашкин отчим, ушел на зиму в город Грозный и пристал там к артели. Артель сбилась успешная, из рязанских мужиков. Тараканыч делал для них плотницкую работу, и достатку у него прибывало. Он не управлялся с делами и выписал к себе мальчика подручным: зимой станица и без Сашки проживет. Сашка проработал при отчиме неделю. Потом настала суббота, они пошабашили и сели чай пить. На дворе стоял октябрь, но воздух был легкий. Они открыли окно и согрели второй самовар. Под окнами шлялась побирушка. Она стукнула в раму и сказала: - Здравствуйте, иногородние крестьяне. Обратите внимание на мое положение. - Какое там положение? - сказал Тараканыч. - Заходи, калечка. Побирушка завозилась за стеной и потом вскочила в комнату. Она прошла к столу и поклонилась в пояс. Тараканыч схватил ее за косынку, кинул косынку долой и почесал в волосах. У побирушки волосы были серые, седые, в клочьях и в пыли. - Фу ты, какой мужик занозистый и стройный, - сказала она, - чистый цирк с тобой... Пожалуйста, не побрезгуйте мной, старушкой, - прошептала она с поспешностью и вскарабкалась на лавку. Тараканыч лег с ней. Побирушка закидывала голову набок и смеялась. - Дождик на старуху, - смеялась она, - двести пудов с десятины дам... И сказавши это, она увидела Сашку, который пил чай у стола и не поднимал глаз на божий мир. - Твой хлопец? - спросила она Тараканыча. - Вроде моего, - ответил Тараканыч, - женин. - Вот, деточка, глазенапы выкатил, - сказала баба. - Ну, иди сюда. Сашка подошел к ней - и захватил дурную болезнь. Но об дурной болезни в тот час никто не думал. Тараканыч дал побирушке костей с обеда и серебряный пятачок, очень блесткий. - Начисть его, молитвенница, песком, - сказал Тараканыч, - он еще более вида получит. В темную ночь ссудишь его господу богу, пятачок заместо луны светить будет... Калечка обвязалась косынкой, забрала кости и ушла. А через две недели все сделалось для мужиков явно. Они много страдали от дурной болезни, перемогались всю зиму и лечились травами. А весной уехали в станицу на свою крестьянскую работу. Станица отстояла от железной дороги на девять верст. Тараканыч и Сашка шли полями. Земля лежала в апрельской сырости. В черных ямах блистали изумруды. Зеленая поросль прошивала землю хитрой строчкой. И от земли пахло кисло, как от солдатки на рассвете. Первые стада стекали с курганов, жеребята играли в голубых просторах горизонта. Тараканыч и Сашка шли тропками, чуть заметными. - Отпусти меня, Тараканыч, к обществу в пастухи, - сказал Сашка. - Что так? - Не могу я терпеть, что у пастухов такая жизнь великолепная. - Я не согласен, - сказал Тараканыч. - Отпусти меня, ради бога, Тараканыч, - повторил Сашка, - все святители из пастухов вышли. - Сашка-святитель, - захохотал отчим, - у богородицы сифилис захватил. Они прошли перегиб у Красного моста, миновали рощицу, выгон и увидели крест на станичной церкви. Бабы ковырялись еще на огородах, а казаки, рассевшись в сирени, пили водку и пели. До Тараканычевой избы было с полверсты ходу. - Давай бог, чтобы благополучно, - сказал он и перекрестился. Они подошли к хате и заглянули в окошко. Никого в хате не было. Сашкина мать доила корову на конюшне. Мужики подкрались неслышно. Тараканыч засмеялся и закричал у бабы за спиной: - Мотя, ваше высокоблагородие, собирай гостям ужинать... Баба обернулась, затрепетала, побежала из конюшни и закружилась по двору. Потом она вернулась к своему месту, кинулась к Тараканычу на грудь и забилась. - Вот какая ты дурная и незаманчивая, - сказал Тараканыч и отстранил ее ласково. - Кажи детей... - Ушли дети со двора, - сказала баба, вся белая, снова побежала по двору и упала на землю. - Ах, Алешенька, - закричала она дико, - ушли наши детки ногами вперед... Тараканыч махнул рукой и пошел к соседям. Соседи рассказали, что мальчика и девочку бог прибрал на прошлой неделе в тифу. Мотя писала ему, но он, верно, не успел получить письма. Тараканыч вернулся в хату. Баба его растапливала печь. - Отделалась ты, Мотя, вчистую, - сказал Тараканыч, - терзать тебя надо. Он сел к столу и затосковал, - и тосковал до самого сна, ел мясо и пил водку и не пошел по хозяйству. Он храпел у стола и просыпался и снова храпел. Мотя постелила себе и мужу на кровати, а Сашке в стороне. Она задула лампу и легла с мужем. Сашка ворочался на сене в своем углу, глаза его были раскрыты, он не спал и видел, как бы во сне, хату, звезду в окне и край стола и хомуты под материной кроватью. Насильственное видение побеждало его, он поддавался мечтам и радовался своему сну наяву. Ему чудилось, что с неба свешиваются два серебряных шнура, крученных в толстую нитку, к ним приделана колыска, колыска из розового дерева, с разводами. Она качается высоко над землей и далеко от неба, и серебряные шнуры движутся и блестят. Сашка лежит в колыске, и воздух его обвевает. Воздух, громкий, как музыка, идет с полей, радуга цветет на незрелых хлебах. Сашка радовался своему сну наяву и закрывал глаза, чтобы не видеть хомутов под материной кроватью. Потом он услышал сопение на Мотиной лежанке и подумал о том, что Тараканыч мнет мать. - Тараканыч, - сказал он громко, - до тебя дело есть. - Какие дела ночью? - сердито отозвался Тараканыч. - Спи, стервяга... - Я крест приму, что дело есть, - ответил Сашка, - выдь во двор. И во дворе, под немеркнущей звездой, Сашка сказал отчиму: - Не обижай мать, Тараканыч, ты порченый. - А ты мой характер знаешь? - спросил Тараканыч. - Я твой характер знаю, но только ты видал мать, при каком

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору