Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
петный зародыш жизни и дыхания. И
она с замиранием сердца следит, - вот-вот потухнет.
Кончено... мрак, пустота, холод...
Снова слабо брезжит, и желтовато колеблется, и борется с надвинувшейся
отовсюду черной слепотой ночи.
Теперь ясно можно различить: неровно, несмело подвигается сюда. Только
отчего с такой болью, с такой смертной мукой толчками бьется сердце?..
Если б перестало биться, если б потухла тоска!..
Огонек лучится, и по снегу скользит желтовато озаренный кружок.
Люди.
Никого не видно, но нет сомнения - они идут сюда. Дозор, или патруль,
или идут с докладом к помощнику.
Огонь фонаря от хоть бы колышется, прыгает, нервно скользя светом по
снегу. Скрипят шаги. Ближе и ближе.
Впереди вырисовывается чернее мглы фигура. Покачивается на ходу тяжело
и злобно. Лицо, грудь, ноги и руки выступают плоской чернотой, точно
вырезаны из картона. Но сзади фонарь освещает серую спину, затылок,
мохнатую папаху и колыхающийся на плече, поблескивающий штык. Второй идет
такими же большими тяжелыми, сердито топочущими скрипучий снег шагами. В
руках фонарь. Свет его старается все заглянуть в лицо, должно быть,
угрюмое, в глаза, должно быть, суровые и мрачные, но никак не может
достать и только скользит по серой груди шинели, по вспыхивающим
пуговицам, по обшлагу рукава.
Третий...
- А-ах!!
Крик, пронзительный, звенящий, вырывается из груди ее, колышет холодную
густую мглу, разносится среди ночи, будит спящих, зажигаются огни, бегут
люди... нет, это - беззвучно шелестят сухие губы, как свернувшиеся от
мороза листья, и кругом мертво и черно.
_Он_ идет, слегка нагнув голову, и как раз таким, каким она его не
могла себе представить, - в длиннополом арестантском халате, с обросшим,
бледным, исхудалым лицом. Милые знакомые, незабываемые черты. И чтоб
помочь ей, фонарь, колеблясь, взглядывает временами ему в лицо желтым
пятном... нос с горбинкой, грустные, усталые глаза...
Она впивается ногтями в прокаленное морозом дерево... Жених идет к
невесте, розы алеют по сверкающей белизне, поет тихое сверкание моря о
благоухании томящих ночей... Нет, это слегка позванивает железо кандалов,
и _он_ поддерживает их рукой.
Из-под ногтей брызжет кровь...
Они проходят в двух шагах от крыльца, верно, слышат биение ее сердца,
проходят так мучительно близко, что она кричит: "Милый!" Нет, это крик
истерзанной души, истомленного любящего сердца, а губы только шелестят,
как свернувшиеся от мороза сухие листья: "Я - здесь..."
Они останавливаются во тьме, шагах в десяти, странной таинственной
группой, и фонарь, шевелясь, выдвигает из тьмы то руку, то бородатое лицо,
то ружейный приклад, придавая еще больше фантастичности этим людям, так
таинственно вне тюрьмы в неурочный час стоящим среди чуть мерцающего
снега.
Подняли фонарь, и, скользнув в темноте, легла полоса света по смутно
уходившим вверх столбам, и вверху были перекладины.
В щели приотворенной двери в ужасе застыли глаза... "Помогите!..
постойте!.."
_Он_ подымается по лесенке, подобрав халат и поддерживая одной рукой
кандалы, неверно озаряемый фонарем. Люди в серых шинелях сурово стоят тут
же со штыками наготове, ждут... Минуты, вечность смертной тоски... _Он_
вздрагивает и на секунду оборачивается по направлению застывших глаз. Все
- молчание, все - тьма, потом подымается еще на две ступеньки.
Полоса света передвигается. Смутно белеют приборы в метеорологической
будке.
_Он_ спускается, и они идут назад в молчании, с неровно и скупо
освещающим фонарем в том же порядке, впереди солдат, надзиратель, потом
_он_, в халате, с усталыми глазами, опущенной головой, и солдат замыкает
шествие. Они проходят в двух шагах от крыльца, тихо позванивают цепи.
Потом фигуры становятся чернее, смутнее, сливаются и тонут в холодной
черноте, только фонарь колышется и светит. Потом - смутное, неясное живое
пятнышко среди океана мрака, и... все.
Она перестала дрожать и стояла, не чувствуя застывших рук, ног, не
отрываясь, глядела в бездонную тьму, не отрываясь, слушала, но было
мертво-тихо.
Отдирает закоченевшие руки, дует на деревянные пальцы, тихо с печальным
морозным скрипом притворяет дверь и входит в чужую, молчаливо освещенную
лампой комнату.
Девушка ходит, ходит, ломает негнущиеся деревянные пальцы, бормочет,
останавливается и долго смотрит в белесо-темное обмерзшее окно. И опять
ходит, жестикулирует или падает в подушку лицом и кусает ее, чтобы
заглушить рвущиеся рыдания, и все больше и больше смачивается слезами
полотно наволочки.
Нельзя кричать, нельзя проклинать людей, судьбу, и она ходит, ходит.
Все совершается в железном порядке, и время течет с тою же железной
медлительностью и необходимостью.
Одиннадцать, двенадцать... три, четыре, пять часов, все - ночь, все -
тьма. И не смыкаются глаза, нет усталости, нет забвения. С железной
необходимостью надо жить, надо понимать, надо чувствовать.
- Господин начальник приехали и просят вас к ним.
Брезжит мутное, промерзшее, иззябшее утро. Она торопливо взглядывает в
зеркало и отшатывается: глядит белое, чужое лицо.
Огромное усилие, и она спешно плещет студеной водой, поправляет
прическу, капризно выбивающийся бант на шее, и тогда из зеркала глядят
сияющие глаза, ибо чисто омыты слезами, на щеках алеют розы тоски и
надежды, и длинные печальные тени черных ресниц.
И она входит, стройная и сильная, с знакомым напряжением женского
обаяния.
Начальник стоит у стола с бумагами, с солдатским, неуклюже красным
лицом, в мундире и с несходящим выражением строгости, непреклонного, раз
заведенного порядка. Но когда она подходит, и он жмет маленькую стройную
руку, и в его глаза глядят сияющие из глубины глаз звезды, и алеет на
щеках румянец, к выражению на его лице, что он строг и неукоснителен по
службе, что не может быть речи ни о каких отклонениях от заведенного
порядка, что здесь - каторга, и это так и понимать надо, - к этому раз
навсегда застывшему выражению примешивается новое: что она появляется
среди этого гиблого места, как цветок среди пустыни, и что он ее
внимательно слушает.
- Чем могу служить? Садитесь, пожалуйста.
"Да, я понимаю, - говорит она свободными легкими движениями, - я
понимаю, здесь каторга... И все-таки я красива и молода..."
- Я здесь в качестве члена географического общества. Видите ли... Вот
открытый лист.
Он берет протянутую бумагу и читает, не то удивленно, не то внимательно
подняв брови. И постепенно привычное выражение слегка меняется, и в него
входит новое выражение, что и она с этого момента включается в тот
неуклонный порядок, представителем и слугою которого он здесь является.
- Так-с... содействие... Но чем я могу быть полезен?
- Среди других моих научных наблюдений... мы... - она подыскивает
слова, - мне поручено, между прочим...
Натянутая струна тонко звучит, каждую секунду готова лопнуть...
- ...в данный момент мне необходимо собрать данные и наблюдения
метеорологических станций, такие данные, которые не укладываются в обычные
цифровые отчеты... Между прочим, меня чрезвычайно интересует вопрос:
производятся ли у вас глубоко почвенные термические измерения? Ведь у вас
тут рудники и метеорологическая станция?
Официальное выражение понемногу сползает с его лица, глазки сделались
маленькими и глядят щелочками.
"Кончено!.." - бьет молотом... Застывшая темная ночь, длинный
арестантский халат, поникшая голова, усталые печальные глаза...
"Кончено!.." Она опускает ресницы.
В комнате дрожит смех, раскатистый, веселый.
- А не боитесь вы ездить одна? А?
- Чего же бояться?
- Н-но... Все-таки... Нда-а. Пойдемте-ка чай пить.
Он подымается, ловко щелкает каблуками и пропускает ее вперед. Она
идет, как сомнамбула, среди мертвого холодного тумана... "Ручка земле
предалась... земле, земле предалась... почернела... рассыпалась..." Ночь и
усталые печальные глаза... А на губах улыбка, в глазах звезды, и на щеках
играет румянец...
- Я вам должен откровенно сказать: в метеорологии смыслю столько же,
сколько сазан в Библии... Хе-хе-хе!..
- Но позвольте, у вас же метеорологическая станция, и вы заведуете ею.
- Вот то-то, что не заведую, а заведует тут политический каторжанин...
вечный.
Она смотрит на него широко раскрытыми глазами, как будто слово "вечный"
слышит впервые и впервые понимает весь ужас его.
- Два раза в день, утром и вечером, под конвоем его водят в будку тут в
десяти шагах. Так вечно и будет ходить, десять, двадцать лет...
Десять, двадцать, тридцать лет - ночь, поникшая голова, усталые глаза,
фонарь...
Ей трудно дышать, но по-прежнему улыбка на губах и играет румянец.
- Его превосходительство господин губернатор также в том ученом
обществе?
- Как же. Подпись его вы же видели. Он - почетный член.
- А не знавали ли вы чиновника особых поручений при губернаторе,
Арсеньева?
- Да, знакома... На вечерах танцевали вместе... Отлично танцует.
- Он, изволите ли видеть, сватался за племянницу моей свояченицы... С
положением человек...
Они степенно и мирно беседуют об общих знакомых, о фаворитах
губернаторши, и надо пить чай с печеньями, которые тут - роскошь, и нельзя
сказать, нельзя напомнить о том, что наполняет все существо. Надо
предоставить события естественному течению.
- Вы когда же думаете обратно?
- Сегодня же думаю... От вас зависит, как дадите нужные сведения. Я еще
хотела спросить, не делаются ли у вас геологические изыскания при
прохождении рудников...
- Но я, ей-богу же, ничего не понимаю... - взмолился полковник, подымая
плечи. - Да вот я сейчас прикажу привести арестанта, заведующего... Эй,
кто там?
Он похлопал в ладоши. Вошел надзиратель.
- Распорядитесь, чтоб привели номер тринадцатый... да с усиленным
конвоем, - кинул он вдогонку.
Комната, окна, стены, самовар, стол куда-то далеко отодвинулись,
сделались маленькими и неясными; о чем-то говорили, и голоса ее и его
доносились издалека, слабые и тонкие. Надо было крепко сидеть и делать
целесообразные движения, и нужно было продолжать говорить и впопад
отвечать, и это странное состояние отделенности, отодвинутости от вещей,
от реальной обстановки тянулось медленно и страшно.
И вдруг оборвалось стуком сапог и замелькавшими в глаза серыми
шинелями.
Все произошло как-то уж очень просто. Сначала шум и топот, потом шесть
пар солдатских глаз, шинели, приклады и...
Она не смела поднять глаз, а когда подняла, - в аршине от ее лица
изумленно глядело знакомое, обросшее и теперь еще более исхудалое лицо,
чем тогда, ночью.
Но что было самое страшное, это - смертельная белизна, которая стала
его покрывать. Побелел лоб, выступили на белизне большие глаза, видно
было, как стали белеть заросшие щеки, и тихо, чуть заметно вздрагивали
побелевшие губы.
"Упаду!.."
И она чувствовала приторную слабость, охватывавшую ноги, руки и
подступавшую к сердцу, тихо и редко бившемуся.
"Упаду, и все кончено!.."
И в смутном тумане прозвучал голос начальника. До нее дошел только
зловещий звук слов, без содержания. И только секунду молчания спустя она
поняла, что он просто сказал:
- Вот член ученого общества, состоявшего под покровительством
высочайших особ, просит дать ей некоторые указания... Садитесь.
Подвинулась по полу табуретка, и по обеим сторонам ее обвисли длинные
полы серого халата, а по полу чернели плохо обметенные от снега шесть пар
громадных неуклюжих сапог.
Опять несколько секунд молчания.
- Вам позволите чаю?
- Пожалуйста.
Знакомый, невыразимо милый голос. В комнате раздражающе стоит высокое,
торопливо-звонкое треньканье. Ах, это носик чайника трепетно бьется о край
стакана. Она на минуту отнимает чайник и снова пытается налить, и снова
звонкое треньканье. Нет, она не может налить ему.
Она ставит чайник на стол, глядит прямо в лицо и смеется. И он
улыбается. И с обоих разом спадает удручающая, давящая тяжесть, и они
начинают говорить друг с другом быстро, страстно, совершенно забыв
обстановку, опасность быть каждую секунду открытыми. Они говорят о
температуре, о давлении, о гигроскопических измерениях, о геологических
напластованиях в рудниках, но в этом странном, причудливом, изломанном и
непонятном разговоре они говорят о солнце, о счастье, о любви, о свободе,
о покинутых, о друзьях, о погибших.
Начальник закуривает папиросу и смотрит на конец своего носа. Чернеют
неуклюжие сапоги, тупо, как стена, смотрят шесть пар глаз.
Мысль, что _он_ - тут, возле, что она говорит с ним, слышит звук его
голоса, глядит в его милые, грустно радостные глаза, охватывает ее
безумием... Броситься к нему, охватить его, обнять, целовать, гладить
дорогое лицо, да ведь это - закон, необходимый, ненарушимый закон мира,
нарушение которого - преступление, проклятие, которое ничем никогда не
стереть. И она сидит в полуаршине от него и говорит:
- Но ведь рудники прорезают же водоносные пласты?
Какая-то противоестественная сила с уродливой, бессмысленной,
отвратительной головой стоит между их молодостью, их страстью, их яркой
жизнью, стоит и слепо смотрит на обоих, смотрит неуклюжими, черными, плохо
обметенными от снега сапогами.
И в комнате звенит странный, чужой, неуместный женский смех. Это она
смеется, смеется неудержимо, нелепо, понимая, что губит последние минуты.
Начальник с отвислыми мешками под глазами подымает брови, как уши у
бульдога. Тупо смотрят неуклюжие сапоги.
...Снег сверкает и искрится. Он сверкает и искрится везде: по
отлогостям гор, по лощине и изредка падающими брильянтами в воздухе.
Сосредоточенно думают бегущие, потряхивающие головами лошади все одну и ту
же думу, и визжат скрипучими голосами все одну и ту же песню быстро
скользящие полозья, песню о смерти, о железе, о радости жизни, о любви, о
тихом сверкании моря, о железном порядке мира, в котором всему свое место.
И розы кровавеют по ослепительной белизне гор.
1907
Александр Серафимович.
У обрыва
-----------------------------------------------------------------------
Авт.сб. "Железный поток". М., "Правда", 1981.
OCR & spellcheck by HarryFan, 4 December 2000
-----------------------------------------------------------------------
1
Уже посинело под далеким поворотом реки, над желтеющими песками, над
обрывистым берегом, над примолкшим на той стороне лесом.
Тускнели звуки, меркли краски, и лицо земли тихонько затягивалось
дымкой покоя, усталости под спокойным, глубоко синевшим, с редкими белыми
звездами небом.
Баржа и лодка возле нее, понемногу терявшие очертания, неясно и темно
рисовались у берега. Отражаясь и дробясь багровым отблеском, у самой воды
горел костер, и поплескивал на шипевшие уголья сбегавшей пеной подвешенный
котелок, ползали и шевелились, ища чего-то по узкой полосе прибрежного
песку, длинные тени, и задумчиво возвышался обрыв, смутно краснея глиной.
Было тихо, и эту тишину наполняло немолчное роптание бегущей воды,
непрерывающийся шепот, беспокойный и торопливый, то сонный и затихающий,
то задорный и насмешливый, но река была спокойна, и светлеющая поверхность
не оскорблялась ни одной морщиной.
Всплеск рыбы, или крики ночной птицы, или шорох осыпающегося песку, или
едва уловимый шум пароходного колеса, или почудилось - и снова дремотное,
невнятное шептание, то замирающее и сонное, то встрепенувшееся и
торопливое, и светлый, ничем не нарушимый покой реки под все густеющей
синевой надвигающейся ночи.
- "Ермак", никак, идет.
- Где ему!.. Теперича небось на Собачьих Песках сидит...
И человеческие слова, такие простые и ясные, прозвучали и погасли в
этом непонятно-беспокойном шепоте спокойно-недвижной реки.
Короткая, притаившаяся у колебавшегося огня тень разом вытянулась,
побежала от костра; уродливо перегнулась через обрыв и пропала в степном
сумраке, откуда неслись крики перепелов и запахи скошенных трав, а над
костром поднялся высокий, здоровенный, с длинными рукам и ногами, в
пестрядинной рубахе человек и, скинув ложкой сбегавшую через края пену,
всыпал в бившую ключом воду пригоршню пшена. Вода мгновенно успокоилась, а
тень скользнула по обрыву, вернулась из степи и опять притаилась у огня.
Длинный человек сидел, неподвижно обняв колени, глядя на светлеющую реку,
на пропадающий в сумеречной дымке лес, дальний берег.
Поодаль на песке, протянувшись, неподвижно и мертво чернела
человеческая фигура.
Не было видно лица.
Спал ли он, или думал, или был болен, или уже не дышал - нельзя было
разобрать.
Уже потонул в темнеющей синеве и не стал видим лес, и поворот реки, и
дальние пески, только вода по-прежнему поблескивала, но уже черным,
вороным блеском, и звезды в ней бездонно повисли, яркие и бесчисленные.
И казалось, так и нужно, чтоб в эту синюю ночь у дремотно-шепчущей воды
возле обрыва горел костер, и красный отсвет трепетал, неверно озаряя
багровым светом костра высокую, нескладную, но точно выкованную фигуру
человека, могуче охватившего руками колени, и неподвижную темную фигуру на
песке, и третьего - с широкой бородой старика, со спокойным и строгим
лицом, отлитым из бронзы.
Как будто кто-то задумчиво, без слов пел, и не было слышно голоса, и
только представлялась потонувшая в ночной синеве река, и костер, и смутный
обрыв, и в темной глубине чуть зыблемые звезды.
- Пришло время... Жисть-то она человеческая, как трава полезла...
Голос был ровный, спокойный, медлительный, и так было спокойно кругом,
что нельзя было сказать, кому принадлежит голос.
И среди ни на секунду не прерывающегося, немолчного, дремотного шепота
голос, казалось, принадлежал синей ночи, как и угрюмо стоящий обрыв, как
ропот воды, как костер с беззвучно ползающими по песку тенями.
- ...как трава молодая на провесень из черной земли...
- Нда-а... Теперича полезла, ничем ее не уторкаешь.
И кто-то на том берегу смутно и неясно отозвался, слабея: "...да-а-а!"
Сидевший, обняв колени, замолчал. Молчал и тот, чей темно простертый
силуэт смутно рисовался на песке. Молчал старик с бронзово-багровым
шевелившимся лицом, изредка лениво вбрасывая в костер голыми руками
выскакивающие оттуда раскаленные угольки, и в этом молчании чудилась
недоконченная дума, - думала сама синяя ночь.
Тонкий, щемящий крик пронесся над рекой.
Опять тихо, задумчиво-сумрачно, снова непрерывающийся
беспокойно-торопливый шорох-шепот бегущей воды. Молчал в наступившей со
всех сторон темноте смутно подымающийся обрыв, молчала степь за ним.
Котелок лениво вскипал, сонно подергиваясь пеной.
Тонкий крик повторился против, над рекой. Водяной играл. А может быть,
летела над самой водой невидимая птица, - нельзя было сказать. Ночь
теснилась со всех сторон, молчаливая и темная.
- По реке далече слыхать... Хошь у самого Кривого Колена, и то будет
слышно...
И оба наклонили головы, чутко ловя смутный, неясный звук. Ухо хотело
поймать приближающийся шум пароходных колес, но звуки ночи, тихие,
неясные, тысячу раз слышанные и все-таки особенные и странные, говорили об
отсутствии человека.
Горел костер, у костра сидели двое; третий недвижимо чернел на песке.
2
Страницы:
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -