Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
Александр Серафимович.
Рассказы
Две смерти
Зарева
Бомбы
Сопка с крестами
У обрыва
Александр Серафимович.
Две смерти
-----------------------------------------------------------------------
Авт.сб. "Железный поток". М., "Правда", 1981.
OCR & spellcheck by HarryFan, 4 December 2000
-----------------------------------------------------------------------
В Московский Совет, в штаб, пришла сероглазая девушка в платочке.
Небо было октябрьское, грозное, и по холодным мокрым крышам, между
труб, ползали юнкера и снимали винтовочными выстрелами неосторожных на
Советской площади.
Девушка сказала:
- Я ничем не могу быть полезной революции. Я б хотела доставлять вам в
штаб сведения о юнкерах. Сестрой - я не умею, да сестер у вас много. Да и
драться тоже - никогда не держала оружия. А вот, если дадите пропуск, я
буду вам приносить сведения.
Товарищ, с маузером за поясом, в замасленной кожанке, с провалившимся
от бессонных ночей и чахотки лицом, неотступно всматриваясь в нее, сказал:
- Обманете нас, расстреляем. Вы понимаете? Откроют там, вас
расстреляют. Обманете нас, расстреляем здесь!
- Знаю.
- Да вы взвесили все?
Она поправила платочек на голове.
- Вы дайте мне пропуск во все посты и документ, что я - офицерская
дочь.
Ее попросили в отдельную комнату, к дверям приставили часового.
За окнами на площади опять посыпались выстрелы - налетел юнкерский
броневик, пострелял, укатил.
- А черт ее знает... Справки навел, да что справки, - говорил с
провалившимся чахоточным лицом товарищ, - конечно, может подвести. Ну, да
дадим. Много она о нас не сумеет там рассказать. А попадется - пристукнем.
Ей выдали подложные документы, и она пошла на Арбат в Александровское
училище, показывая на углах пропуск красноармейцам.
На Знаменке она красный пропуск спрятала. Ее окружили юнкера и отвели в
училище в дежурную.
- Я хочу поработать сестрой. Мой отец убит в германскую войну, когда
Самсонов отступал. А два брата на Дону в казачьих частях. Я тут с
маленькой сестрой.
- Очень хорошо, прекрасно. Мы рады. В нашей тяжелой борьбе за великую
Россию мы рады искренней помощи всякого благородного патриота. А вы - дочь
офицера. Пожалуйте!
Ее провели в гостиную. Принесли чай.
А дежурный офицер говорил стоящему перед ним юнкеру:
- Вот что, Степанов, оденьтесь рабочим. Проберитесь на Покровку. Вот
адрес. Узнайте подробно о девице, которая у нас сидит.
Степанов пошел, надел пальто с кровавой дырочкой на груди, - только что
снял с убитого рабочего. Надел его штаны, рваные сапоги, шапку и в сумерки
отправился на Покровку.
Там ему сказал какой-то рыжий лохматый гражданин, странно играя
глазами:
- Да, живет во втором номере какая-то. С сестренкой маленькой. Буржуйка
чертова.
- Где она сейчас?
- Да вот с утра нету. Арестовали поди. Дочь штабс-капитана, это уж
язва... А вам зачем она?
- Да тут ейная прислуга была из одной деревни с нами. Так повидать
хотел. Прощевайте!
Ночью, вернувшись с постов, юнкера окружили сероглазую девушку живейшим
вниманием. Достали пирожного, конфет. Один стал бойко играть на рояле;
другой, склонив колено, смеясь, подал букет.
- Разнесем всю эту хамскую орду. Мы им хорошо насыпали. А завтра ночью
ударим от Смоленского рынка так, только перья посыпятся.
Утром ее повели в лазарет на перевязки.
Когда проходили мимо белой стены, в глаза бросилось: у стены, в розовой
ситцевой рубашке, с откинутой головой лежал рабочий - сапоги в грязи,
подошвы протоптаны, над левым глазом темная дырочка.
- Шпион! - бросил юнкер, проходя и не взглянув. - Поймали.
Девушка целый день работала в лазарете мягко и ловко, и раненые
благодарно глядели в ее серые, темно-запушенные глаза.
- Спасибо, сестрица.
На вторую ночь отпросилась домой.
- Да куда вы? Помилуйте, ведь опасно. Теперь за каждым углом караулят.
Как из нашей зоны выйдете, сейчас вас схватят хамы, а то и подстрелят без
разговору.
- Я им документы покажу, я - мирная. Я не могу. Там сестренка. Бог
знает что с ней. Душа изболелась...
- Ну да, маленькая сестра. Это, конечно, так. Но я вам дам двух
юнкеров, проводят.
- Нет, нет, нет... - испуганно протянула руки, - я одна... я одна... Я
ничего не боюсь.
Тот пристально посмотрел.
- Н-да... Ну, что ж!.. Идите.
"Розовая рубашка, над глазом темная дырка... голова откинута..."
Девушка вышла из ворот и сразу погрузилась в океан тьмы, - ни черточки,
ни намека, ни звука.
Она пошла наискось от училища через Арбатскую площадь к Арбатским
воротам. С нею шел маленький круг тьмы, в котором она различала свою
фигуру. Больше ничего - она одна на всем свете.
Не было страха. Только внутри все напрягалось.
В детстве, бывало, заберется к отцу, когда он уйдет, снимет с ковра над
кроватью гитару, усядется с ногами и начинает потинькивать струною, и все
подтягивает колышек, - и все тоньше, все выше струнная жалоба, все
невыносимей. Тонкой, в сердце впивающейся судорогой - ти-ти-ти-и... Ай,
лопнет, не выдержит... И мурашки бегут по спине, а на маленьком лбу
бисеринки... И это доставляло потрясающее, ни с чем не сравнимое
наслаждение.
Так шла в темноте, и не было страха, и все повышалось тоненько:
ти-ти-ти-и... И смутно различала свою темную фигуру.
И вдруг протянула руку - стена дома. Ужас разлился расслабляющей
истомой по всему телу, и бисеринками, как тогда, в детстве, выступил пот.
Стена дома, а тут должна быть решетка бульвара. Значит, потерялась. Ну,
что ж такое, - сейчас найдет направление. А зубы стучали неудержимой
внутренней дрожью. Кто-то насмешливо наклонялся и шептал:
- Так ведь это ж начало конца... Не понимаешь?.. Ты думаешь, только
заблудилась, а это нач...
Она нечеловеческим усилием распутывает: справа Знаменка, слева
бульвар... Она, очевидно, взяла между ними. Протянула руки - столб.
Телеграфный? С бьющимся сердцем опустилась на колени, пошарила по земле,
пальцы ткнулись в холодное мокрое железо... Решетка, бульвар. Разом
свалилась тяжесть. Она спокойно поднялась и... задрожала. Все шевелилось
кругом - смутно, неясно, теряясь, снова возникая. Все шевелилось: и
здания, и стены, и деревья. Трамвайные мачты, рельсы шевелились,
кроваво-красные в кроваво-красной тьме. И тьма шевелилась, мутно-красная.
И тучи, низко свесившись, полыхали, кровавые.
Она шла туда, откуда лилось это молчаливое полыхание. Шла к Никитским
воротам. Странно, почему ее до сих пор никто не окликнул, не остановил. В
черноте ворот, подъездов, углов - знает - затаились дозоры, не спускают с
нее глаз. Она вся на виду; идет, облитая красным полыханием, идет среди
полыхающего.
Спокойно идет, зажимая в одной руке пропуск белых, в другой - красных.
Кто окликнет, тому и покажет соответствующий пропуск. Кругом пусто, только
без устали траурно-красное немое полыхание. На Никитской чудовищно
бушевало. Разъяренные языки вонзались в багрово-низкие тучи, по которым
бушевали клубы багрового дыма. Громадный дом насквозь светился раскаленным
ослепительным светом. И в этом ослепительном раскалении все, безумно
дрожа, бешено неслось в тучи; только, как черный скелет, неподвижно
чернели балки, рельсы, стены. И все так же исступленно светились сквозные
окна.
К тучам неслись искры хвостатой красной птицы, треск и непрерывный
раскаленный шепот - шепот, который покрывал собою все кругом.
Девушка обернулась. Город тонул во мраке. Город с бесчисленными
зданиями, колокольнями, площадями, скверами, театрами, публичными домами -
исчез. Стояла громада мрака.
И в этой необъятности - молчание, и в молчании - затаенность: вот-вот
разразится, чему нет имени. Но стояло молчание, и в молчании - ожидание. И
девушке стало жутко.
Нестерпимо обдавало зноем. Она пошла наискось.
И как только дошла до темного угла, выдвинулась приземистая фигура и на
штыке заиграл отблеск.
- Куды?! Кто такая?
Она остановилась и поглядела. Забыла, в которой руке какой пропуск.
Секунда колебания тянулась. Дуло поднялось в уровень груди.
Что ж это?! Хотела протянуть правую и неожиданно для себя протянула
судорожно левую руку и разжала.
В ней лежал юнкерский пропуск.
Он отставил винтовку и неуклюже, неслушающимися пальцами стал
расправлять. Она задрожала мелкой, никогда не испытанной дрожью. С треском
позади вырвался из пожарища сноп искр, судорожно осветив... На корявой
ладони лежал юнкерский пропуск... кверху ногами...
"Уфф, т-ты... неграмотный!"
- На.
Она зажала проклятую бумажку.
- Куда идешь? - вдогонку ей.
- В штаб... в Совет.
- Переулком ступай, а то цокнут.
...В штабе ее встретили внимательно: сведения были очень ценные. Все
приветливо заговаривали с ней, расспрашивали. В кожанке, с чахоточным
лицом, ласково ей улыбался.
- Ну, молодец девка! Смотри только, не сорвись...
В сумерки, когда стрельба стала стихать, она опять пошла на Арбат. В
лазарет все подвозили и подвозили раненых из района. Атака юнкеров от
Смоленского рынка была отбита: они понесли урон.
Целую ночь девушка с измученным, осунувшимся лицом перевязывала, поила,
поправляла бинты, и раненые благодарно следили за ней глазами. На рассвете
в лазарет ворвался юнкер, без шапки, в рабочем костюме, взъерошенный, с
искаженным лицом.
Он подскочил к девушке:
- Вот... эта... потаскуха... продала...
Она отшатнулась, бледная как полотно, потом лицо залила смертельная
краска, и она закричала:
- Вы... вы рабочих убиваете! Они рвутся из страшной доли... У меня... я
не умею оружием, вот я вас убивала...
Ее вывели к белой стене, и она послушно легла с двумя пулями в сердце
на то место, где лежал рабочий в ситцевой рубашке. И пока не увезли ее,
серые опушенные глаза непрерывно смотрели в октябрьское суровое и грозное
небо.
1926
Александр Серафимович.
Зарева
-----------------------------------------------------------------------
Авт.сб. "Железный поток". М., "Правда", 1981.
OCR & spellcheck by HarryFan, 4 December 2000
-----------------------------------------------------------------------
Песчаная отмель далеко золотилась, протянувшись от темного обрывистого,
с нависшими деревьями берега в тихо сверкающую, дремотно светлеющую реку,
ленивым поворотом пропавшую за дальним смутным лесом.
Вода живым серебром простиралась до другого берега, который весь
отражался высокими белыми меловыми обрывами гор. И белым облачкам
находилось место в глубине, и синевшим пятнам неба, только солнце не могло
отразиться четко и ярко и плавилось серебром по всей живой, играющей
поверхности.
В синем просвете расступившихся гор золотились кресты издали белевшего
монастыря. Но и монастырь отсюда кажется спокойным, молчаливым, без
звучащих колоколов. Только светлые, прозрачно набегающие морщины моют
золотистый песок, да чуть приметно шевелятся темные листья задумчиво
свесившихся над обрывом с размытыми весеннею водою корнями деревьев.
Ясная, светлая, задумчивая улыбка, улыбка тихого созерцания лежит на
облаках, на белых отражениях гор, на синеве неба, на серебряно-светлой,
лениво-ласковой реке.
И эта тихая улыбка, эта задумчивость созерцания не нарушается
присутствием человека. Даже наполовину вытащенный на отмель каюк,
выдолбленная из дерева лодка кажется не делом человеческих рук, а
почернелым от времени, свалившимся с родного берега лесным гигантом, много
лет лежащим наполовину в воде и ласково омываемым веселыми струйками.
И рыбачья избушка, приютившаяся под самым темным, с нависшими деревьями
обрывом, скорей напоминает старый-престарый, почернелый от дряхлости и
дождей гриб с наклонившейся шляпкой.
Все заворожено тихой, ласковой незнаемой таинственной жизнью, которою
живет природа вне человеческого сознания.
Далекий слабый удар колокола донесся оттуда, где торопливо, растерянно
и с ненужной тревогой блистали в воздухе мелькающим блистанием золоченые
кресты. Он приплыл оттуда, слабо колебаясь, стирая эту особенную
таинственную улыбку, эту задумчивость созерцания, и поплыл над водой, все
слабея, теряя жизнь и вместе с рекой пропадая за поворотом.
Пропала улыбка дня, - просто белели облака, меловые обрывы, сверкала
под солнцем река, и было видно, что около каюка песок, был истоптан
человеческими ногами, валялись чешуя, кости и рыбьи объедки.
Из избушки вышел человек, старый, но крепкий, с сивой бородой, крепкими
морщинами, с сердито взлохмаченными бровями. Приложил козырьком черную,
просмоленную ладонь и поглядел туда, где беспокойным трепетом сверкали
кресты и откуда плыли все те же слабые, обессиленные расстоянием, едва
гудящие удары колокола.
Шершавые усы сердито шевельнулись.
- Ну, завыли!
И, двигая бровями, как наежившийся кот шерстью, повернулся, и, тяжело
ступая по хрустящему песку, подошел к разостланной бечеве с навязанными
крючьями, и стал подтачивать их напильником и протирать сальной тряпкой,
чтобы не ржавели в воде.
Рыбу он держал в плетенках, спущенных на веревке в реку, и два-три раза
в неделю к нему приезжали скупщики закупать.
В праздники, когда отойдет в монастыре обедня, на той стороне, под
белыми горами, зачернеют люди, забелеют бабьи платки и юбки и доплывет:
- Афиногены-ыч!..
А у него только шевелятся брови, и спокойно доделывает свое: спускает
рыбу в плетенки, или перебирает крючки, насаживая наживу, или наращивает
оборвавшийся конец бечевы.
- Афиноге-е-ны-ы-ыч! По-да-ва-а-ай!..
Откликаются белые горы, доносит зеркало реки, шепчут нависшие деревья.
Долго сидят крохотные игрушечные люди под белыми горами у самой воды, а
у деда шевелятся сердитые брови, шершавые усы.
Покончив с последним крючком, аккуратно распустив и свернув пальцами
бечеву, Афиногеныч берет прислоненное к избушке длинное узкое весло, идет
к каюку и, напружившись и навалившись могучими плечами, сталкивает его со
скрипучего песка на весело колеблющуюся, ждущую воду. И каюк,
освободившись от неподвижной тяжести, тоже начинает шевелиться,
покачиваться и легко поворачиваться, точно заражаясь вольным, веселым
задором.
Весло мерно и сильно проходит, изламываясь, в прозрачной воде, и под
круглым, тупым черным носом бежит стекловидный вал, далеко разбегаясь
двумя морщинами.
А солнце уже высоко, и нет расплавленного серебра, - синяя река, синее
небо, - и только в одном месте безумно-ослепительно играет и колеблется
нестерпимый блеск.
Уже слышны голоса, говор и смех, но люди еще маленькие, еще не
отчетливы промоины, расщелины обрывов, - по воде далеко слышно. Вот и
белые отражения гор задрожали под каюком, заволновались, запрыгали,
уродливо вытягиваясь и расплываясь. Ближе и ближе...
Каюк мягко насовывается на берег. Люди толпятся, торопясь поскорее
забраться в колышущуюся под ногами, живую, вертучую лодку, а Афиногеныч
сердито подымает весло.
- Куды-ы? За перевоз подавай... Не пущу... Куды лезете? Перевернете,
идолы березовые!
Развязывают затянутые узелками уголки платочков, достают кисеты.
- Афиногеныч, я те отдам после... Вот как перед господом, отдам.
- Ну, после и перевезу.
- Да что ты, зверь лютый, утроба ненасытная, пропасти на тебя нету.
Никогда копейки не поверит... Жри, чтоб ты подавился!
Старуха нищенка низко кланяется и причитает:
- Смилуйся, государь ты батюшка, пожалей старуху ледащую!.. [ледащая -
худая, плохая, слабая] Только и подали на паперти три копеечки... на
цельную на неделю.
- Подавай, сказываю! А нет, так отчаливай... Неколи мне тут с вами
тары-бары растабарывать.
Нищенка торопливо роется, моргая красными, слезящимися глазами, подает
деньги и лезет в колышущуюся, зыбкую лодку. Афиногеныч суров и неумолим. И
только когда все отдали по копейке с рыла, он наваливается на весло,
отталкивается от берега, и опять впереди бежит, разбиваясь, стекловидный
вал, и зыблются отражения.
В лодке стоит говор, Афиногеныча ругают и живодером и сквалыгой
[сквалыга - скаред, скупец, скряга], но добродушно, - и он, как будто речь
не о нем, сосредоточенно бурлит живую, игристую воду веслом. Вода у самых
бортов бежит мимо, лодка загружена, и все сидят смирно, цепко держась за
влажные, скользкие края, - при малейшем движении вода хлынет и наружу
вывернется круглое черное дно. Белые горы позади все ниже, а навстречу
бежит золотистая отмель, свесившиеся деревья, почернелая избушка.
На другом берегу все весело выбираются на песчаную отмель и гурьбой
направляются в деревню. Выбирается и старушонка со слезящимися глазами.
Афиногеныч аккуратно прилаживает на берегу каюк, ставит весло и,
обернувшись, неодобрительно и сурово смотрит вслед плетущейся нищенке. И
говорит:
- Ну, куды пошла? Не успеешь с голоду сдохнуть?.. Поспеешь.
Та в недоумении останавливается. Он нагибается над плетенкой и начинает
выбрасывать на облипающий ее песок трепещущую рыбу.
- А?.. - растерянно говорит старушонка.
- Сулка... [рыба, судак] Уха из нее добрая... Ребятишки-то знают, как
выхлебать... Вот те карасиков, тоже хорошо в уху... Стерлядок...
Старуха, по-прежнему растерянная и радостная, набирает полон подол
живой, ворочающейся рыбы и униженно кланяется.
- Спасет те Христос, касатик, мать пресвятая богородица...
- Ну, ну, ступай, ступай! Всем одинаково кланяетесь - и кто дает, и кто
в шею бьет.
Афиногеныча недолюбливают и сторонятся, но, когда собираются в
монастырь, идут к нему, чтобы не делать большого крюка на паром. Хмурый и
молчаливый, он перевозит.
Иногда усядутся у обрыва под деревьями посидеть и передохнуть.
- Привел господь, сподобился отстоять утреню и обедню. Дюже хорошо отец
Паисий ноне говорил, до слезы даже: любите, грит, друг друга...
- Пели нонче уж хорошо.
- Чисто андельскими голосами.
- Энто, как сделает чернявенький: о-о-о... у-у... а-о-о...
Мужик перекосил лицо, сделал рот круглым и заскрипел на всю реку. Низко
летевшие чайки шарахнулись. А Афиногеныч:
- Это ангелы так поют?.. А потом, вчерась, вечером, - хмуро говорит он,
ни к кому в особенности не обращаясь, - пятерых бабенок перевозил... для
монахов... на святое дело... Ядреные бабенки...
Все хмуро замолкали. И как-то иначе глядели горы, отмель, иначе
золотились кресты. Но потом вскипало раздражение, и с слегка вспотевшими
лицами ему кидали злобно:
- Глядим мы на тебя, Афиногеныч, не то ты богопротивник, не то ты
беспоповник, не то бусурман, - лба не перекрестит, так бесперечь и живет,
ни ему праздники, ни ему воскресный день.
Старик хмуро копается и говорит:
- Рыба вон ходит в воде, тоже праздников нету... - И перебивая самого
себя и усмехаясь: - Был я молодой и крепкий, были у меня товарищи. Знали
мы праздники. Бывалыча, как праздник, народ перепьется, как свиньи, в
грязь рылом тыкаются, потому в праздники полагается скотиной ходить, -
перепьются, ну нам праздник: заберемся в церкву да кружку-то и
опорожним... Праздник!
На него сыплются ругательства:
- Нехристь!
- Святотатец!
- Иуда-предатель!
- Известно, ты - конокрад, вор и душегубец. Удивление, как господь тебя
терпел! Одного тебе надо было - кнутовище в зад. Рыба!.. Да ты хуже рыбы,
хуже скота бессловесного! Богопротивник. Церкви даже божий не жалел, что
же уже после того... Одно слово - животная!
Страницы:
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -