Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
ря.
До сих пор, как говорил Чернышев, мы занимались сбором разведывательных
данных; теперь же мы схватились с обледенением врукопашную...
На размышления, однако, сил не осталось, и я заснул тяжелым, тревожным сном.
Но, прежде чем мы приступили к третьей фазе эксперимента, на борту "Семена
Дежнева" произошли важные события.
ВИКТОР СЕРГЕЕВИЧ КОРСАКОВ
Утро началось с неприятнейшего сюрприза.
- Понятно, почему вы ночью так развоевались, - положив руку на мой лоб,
сказал Баландин. - Метались, стонали, кому-то грозили... - Он достал из
портфеля термометр. - Ну-ка, будьте любезны. Ставлю вас в известность, что
я популярный в кругу своих друзей шаман. Все болезни лечу медом, у меня
запасена целая банка.
- До меня ли, - запротестовал я. - Ведь мы выходим в море...
- В лучшем случае к вечеру, - успокоил Баландин. - Еще не восстановлены
антенны и окна в рубке. Ну а если даже и выйдем, указания капитану будете
передавать через меня!
Баландин жизнерадостно заржал. За полтора месяца он, по его собственному
выражению, "сбросил лишний вес" и, длинный, на редкость тощий, в
непомерной, с плеча Воротилина тельняшке, выглядел как дружеский шарж на
Дон-Кихота.
- Паша, - торжественно изрек он, - простите мне отличное настроение. Идея с
полиэтиленовой пленкой пришла внезапно, я и сам не ожидал, что получится
так интересно. А ведь пленка, прошу учесть, значительно дешевле эмали!
- Счастливый вы человек, Илья Михалыч, - позавидовал я.
- В общем, да, - охотно согласился Баландин, натягивая свитер и сразу
приобретая более степенный вид. - Что нам нужно для счастья? Капельку
удачи, друг мой. Мне - придумать что-нибудь дельное, вам - собрать
приличный материал, Корсакову - сохранить достоинство, девочкам - найти
хороших людей и выйти замуж. Кстати, в последнее время я занимаюсь с ними
математикой и химией...
- С ними тоже? - улыбнулся я.
- Паша, как вы можете, - с упреком сказал Баландин. - Да, я люблю молодежь,
и мне симпатичны эти милые, незатейливые девочки, но я, разумеется, шагу не
сделаю, чтобы добиться их благосклонности, ибо понимаю, что буду до
крайности глуп и смешон. Прошу поверить на слово, что дело обстоит именно
так. Они экстерном кончают десятилетку, Люба просила им помочь. И если Рая
внимательна и усидчива, то Зина... Не нравится мне эта история, Паша,
связался черт с младенцем... Я не ханжа, однако, на мой взгляд, наши
понятия о "нашей женщине" должны неизбежно меняться; помню, для меня,
подростка, двадцатидвухлетняя женщина казалось старухой, теперь же я не
могу относиться к ней иначе как к дочери. Зато женщина, которая по возрасту
годится в бабушки, часто полна для меня привлекательности, она - ровня. Не
хочешь быть смешон, ищи ровню. - Он густо покраснел. - Надеюсь, вы не
думаете, что я... что мы с Любой... Словом, вы не придаете слишком
серьезного значения тому, что... как бы получше выразиться...
- Конечно, не придаю, - великодушно помог я. - Так сохранит Корсаков
достоинство, как считаете?
- Хитрый вы, Паша, - улыбнулся Баландин, - ловко переключаетесь... На этот
вопрос ответить не берусь.
- А все-таки? - настаивал я. - Согласитесь, он ведет себя безупречно: в
разборах принимает самое деятельное участие, будто ничего не произошло,
перед Чернышевым извинился, Зину на чай не приглашает...
- А почему не приглашает, не знаете? - проворчал Баландин. - Вы наивны,
друг мой, ему больше ничего не остается делать. Капитан Сильвер тоже повел
себя безупречно, когда вернулся к исполнению обязанностей корабельного
повара.
- Вот так сравнение! -рассмеялся я. - Не хватает только, чтобы Корсаков,
как Сильвер, ночью проломил перегородку и сбежал... ну не с мешочком гиней,
а с чемоданом протоколов. Нет, серьезно, Илья Михалыч, вы сами учили меня
снисходительности к мелким недостаткам.
- Дайте-ка термометр. - Баландин озабоченно присвистнул. - Тридцать восемь
и две десятых, имеете полное право валяться на койке, капризничать и
задавать трудные вопросы... Снисходительность... Когда вам, как мне,
стукнет шестьдесят...
- Шестьдесят?! - ошеломленно воскликнул я.
- Спорт, друг мой, ежедневная зарядка, водные процедуры, бег трусцой и
лыжи! Когда вам стукнет шестьдесят и страсти перестанут с прежней силой
надувать ваш парус, вы поймете великую мудрость Анатоля Франса: "Дайте
людям в судьи Иронию и Сострадание"; тогда вы возвыситесь над будничной
серостью, начнете обозревать мир с олимпийской высоты и вам, быть может,
откроются новые истины. Вы поймете, что слабость бывает человечнее
цельности, что настоящий друг тот, кто прощает вам вашу удачу, вы сами
научитесь многое прощать и не причинять боли, и единственное, к чему
останетесь непримиримым, - это к подлости во всех ее разновидностях. Сие
длинное и нудное рассуждение, которому вы нетерпеливо внимаете, я привожу
потому, что хочу уберечь вас от разочарований. Очень похвально видеть
человека в наилучшем свете, но нельзя с этой заданной целью смотреть на
него через розовые очки... Отдыхайте, бегу докладывать. Кстати, к вашему
сведению, есть такой морской сигнал: "Имею на борту больного!"
- ... симулянта, - проворчал я. - Бросьте, Илья Михалыч!
Первым явился выразить свое сочувствие Чернышев. В образных выражениях,
которые я не берусь повторить, он проанализировал мою сущность, сообщил,
что за мою самодеятельность Лыков и Птаха лишены двадцати пяти процентов
премиальных, и, смягчившись при виде моего огорчения, ласково обозвал меня
"беззубым бараном" - в его лексиконе, насколько я помнил, такого барана еще
не было. Отныне выходить на палубу в открытом море мне разрешалось только в
сопровождении четырех самых здоровых матросов, на поводке из манильского
троса диаметром в два дюйма. Впрочем, Чернышев выразил надежду, что я так
перетрусил, что и без предупреждений не высуну носа из помещения, ибо, по
его наблюдениям, человек, поднятый волной и едва не вышвырнутый за борт,
отныне испытывает к морю подсознательное недоверие, которое было бы еще
сильнее, если бы я не успел ухватиться за стойку шлюпбалки и пошел на дно,
к превеликой радости окрестных рыб.
Выпалив все это скороговоркой, Чернышев удалился, уступив место консилиуму
в составе Лыкова, Баландина и Любови Григорьевны. Консилиум определил у
меня бронхит, осложненный, по особому мнению Лыкова, умственной
недостаточностью, и приговорил пить горячее молоко с медом, дважды в сутки
ставить горчичники, есть манную кашу и не трепыхаться. На прощание Лыков
пробурчал, что для прочистки мозгов не помешала бы ведерная клизма с
морской водой, но из-за отсутствия процедурного кабинета пообещал доставить
ее по возвращении.
Пока я, облепленный горчичниками, проклинал свою жалкую участь, вокруг
кипели страсти. Ерофеев и Кудрейко, заскочившие проведать больного,
рассказали, что многие на "Дежневе" взбудоражены вчерашней плавной качкой и
намерением капитала пойти на сорок пять тонн. Об этом повсюду судачат,
разбившись на группки, кто-то вроде бы сунулся к Чернышеву заверять
завещаете, но это скорее всего треп, а точно известно лишь то, что большое,
размером с простыню, донесение начальнику управления написал Корсаков, но
Лесота его, не принял. Об этом Корсаков поставил всех в известность за
завтраком, в присутствии Чернышева, который повздыхал, что антенна до сих
пор не восстановлена, и обещал при первой же возможности ту жалобу
передать. От слова "жалоба" Корсакова передернуло, но он смолчал, и завтрак
закончился без перебранки. Однако в столовой команды Перышкин в открытую
прохаживается по адресу капитана и требует по старому морскому обычаю
предъявить ему претензию, "пока нас всех не утопили, как слепых котят ".
- Точно, как слепых котят! - подтвердил Перышкин, явившийся с Воротилиным
по моему приглашению. - "Во имя будущего! Все моряки вам спасибо скажут!" -
передразнил он кого-то. - Только не заливай мне, Георгич, меня уже двадцать
четыре года воспитывают кому не лень. Да я из их "спасибо!" белых тапочек
не сошью! На кой хрен я должен тонуть ради незнакомых людей, которых и не
увижу никогда? Где есть такой закон, покажи!
- Такого закона нет, - сказал я. - Здесь каждый решает за себя, как
несколько дней назад матрос Перышкин, который вызвался заменить Дуганова.
- Совсем другое дело, - смягчился польщенный Перышкин, - тоже мне
сравнил... Своей жизни я хозяин, усек? Не желаю, чтоб мне приказывали, где
и когда я должен отдавать концы!
- Вот и шел бы в управдомы, - ухмыльнулся Воротилин. - Зря на него время
тратите, Павел Георгич.
- А куда еще Георгичу его девать? - съязвил Перышкин. - Каждому свое:
одному кайлом махать, другому авторучкой.
Шутка мне не понравилась, впрочем, Перышкин тоже. Ему, как и всем другим
матросам, доставалась здорово, он сильно похудел, перестал бриться, взгляд
его стал дерзким и злым. К сожалению, изменился к худшему он не только
внешне, и немалая доля вины за это лежала на мне: именно я, обуреваемый
профессиональным восторгом, поспешил передать звонкую информацию о
самоотверженном поступке двух матросов "Семена Дежнева". Информация
прозвучала по "Маяку", Перышкин задрал нос и стал смотреть на окружающих с
этаким насмешливым намеком: "Кишка у вас, ребята, тонка, прыгал на "Байкал"
все-таки я, а не вы". То, что вместе с ним, и, как выяснилось, не в первый
раз, прыгал Воротилин, Перышкин как-то забыл; Воротилин, который не
придавал тому эпизоду никакого значения и не вспоминал о нем остался в
тени, и само собой получилось, что главную роль в спасении "Байкала" сыграл
Федор Перышкин.
- Ты и кайлом не очень-то размахался, - беззлобно сказал Воротилин. - В
полную силу только над борщом работаешь да Райке голову дуришь. Смотри,
схлопочешь от Гриши.
- Очень я его испугался, - Перышкин фыркнул. - Нужна мне его Райка.
- Схлопочешь, - неодобрительно повторив Воротилин, - и не только за Раису,
вообще. Вы скажите ему, Павел Георгиевич, язык он распустил. Плохая примета
- болтать перед делом, ЧП накличешь.
- Верно, Георгич, что хромого черта на берег списывают? - с вызовом спросил
Перышкин.
- Откуда ты взял?
- Люди говорят, - уклонился Перышкин. - За амбицию. Начальство само кончать
предложило, а он выслуживается.
- А Кудрейко говорит, что самые важные данные за последние дни получили, -
возразил Воротилин.
- Какие такие данные? - окрысился Перышкин. - Тебе-то они на кой нужны, что
ты в них понимаешь?
- Кому надо, тот и понимает.
- За что я люблю Филю, так это за интеллект! - восхитился Перышкин. - Для
кого хошь голыми руками каштаны из огня вытащит.
- Не кипятись, - примирительно сказал Воротилин. - Скоро домой пойдем, в
отпуск. Приедешь ко мне, поохотимся.
- Так списывают, Георгич? - не обращая внимания на Воротилина, настаивал
Перышкин.
- Скорее тебя спишут, - оскорбился Воротилин. - За сплетни.
- Марш отсюда, сачки! - С кастрюлькой, покрытой полотенцем, вошла Любовь
Григорьевна. - Вас Птаха по всему пароходу ищет.
Выставив их из каюты, Любовь Григорьевна сняла с меня газеты с горчичниками
и налила в кружку горячего молока.
- Лучше бы, конечно, от бешеной коровки, да сухой закон, - посочувствовала
она. - Пей и закройся хорошенько, меду там две столовых ложки, пропотеешь.
- Федя меня и так в пот вогнал.
- Чего он к тебе шляется? - с недовольством спросила Любовь Григорьевна. -
Напрасно его балуешь, на весь мир расхвалил. Пустоцвет он и шатун, я его от
девочек отвадила, так он, сопляк, ко мне стучится! Филю бы не испортил,
Филя у нас образцово-показательный, - она мечтательно улыбнулась, тряхнула
серьгами. - Эх, была бы я лет на пятнадцать помоложе... Ты, Паша, укройся
получше, есть долгий разговор.
Она села, глубоко вздохнула и беспокойно на меня посмотрела.
- Что-то на душе муторно, сон видела нехороший, - сказала она, покусывая
губы. - Ну, это тебе не интересно - бабий сон, а если у меня предчувствие?
Слух, Паша, по пароходу идет, будто Алексей наступил вашему Корсакову на
хвост и оттого будут большие неприятности. Есть в этом правда или нет? Ты
смелее говори, что ко мне попало, то пропало.
Я рассказал, что знал Любовь Григорьевна слушала, кивала.
- Быть неприятностям, - решила она. - Сожрет он Алексея, как сливу, и
косточку выплюнет.
- А не подавится?
Она покачала головой.
- Если б Алеша добро так умел наживать, как врагов... Покачнется - много
охотников отыщется, чтоб подтолкнуть буксир подметать или бумаги
скалывать...
- Дипломат он неважный, - сказал я. - Мог бы преспокойно закончить
экспедицию, распрощаться с Корсаковым и набирать лед в свое удовольствие.
- Какой он дипломат! - разволновалась Любовь Григорьевна. - Моряк он. Ты
говоришь - закончить, распрощаться... Так бы оно и было, если б не
"Байкал". Я-то знаю, от "Байкала" он обезумел, вспомнил, зачем в экспедицию
вышел - стыдно стало людям в глаза смотреть, вот и потерял осторожность. А
этому артисту, - она повысила голос, - тоже стыдно, а почему? До того
доухаживался, что с битой мордой ходит - ручка у Зинаиды тяжелая, по сто
ведер девка на скотном дворе таскала! Вот ему и приспичило домой, здесь он
ноль без палочки, а там большой человек, ко всякому начальству вхож... -
Она вдруг взглянула на меня с наивной надеждой, с жаром проговорила: -
Примири их, Паша, придумай что-нибудь!
Подбородок ее задрожал, глаза вспыхнули, она схватила мою руку, крепко,
по-мужски сжала.
- Забудь, что Алеша тебя обижал, придумай! Подольстись, пообещай артисту,
что напишешь о нем хорошо, с портретом... Ну а если ему невтерпеж, намекни,
пусть ко мне придет, сволочь такая!
В дверь постучали.
- Я потом еще молочка принесу, - отпуская мою руку, заторопилась уходить
Любовь Григорьевна. - Как пропотеешь, смени рубашку, а сырую брось, я
постираю.
В дверях стоял Корсаков.
Голова у меня шла кругом, меньше всего на свете я ожидал этого визита.
- Заболели? - участливо спросил Корсаков. - Никита за машинку уселся,
протоколы перепечатывает, вот я и сбежал.
- Вы словно оправдываетесь, что впервые зашли в гости, - по возможности
приветливее сказал я. - Располагайтесь, пожалуйста.
- Тесновато у вас, - присаживаясь и оглядывая каюту, сказал Корсаков. - А в
том, что я навязал свое общество, виноваты сами, поскольку перестали
уделять мне внимание, хотя, о чем я имел удовольствие говорить, вы мне
симпатичны.
Я невольно улыбнулся.
- Мой главный тут же, не сходя с места, здорово бы вас отредактировал. Не
огорчайтесь: он у самого Толстого половину "что" и "который" повычеркивал
бы.
- "Что такое телеграфный столб? Отредактированная елка!" - засмеялся
Корсаков. - Не беда, всех нас редактируют. Так уж сложена жизнь, что
каждый, достигший определенного уровня, подгоняет других под свой стиль:
вас - редактор, меня - Чернышев. Начальство всегда право, потому что у него
- сила.
- Посмотрим, будете ли вы это говорить, когда станете директором института.
- Вполне возможно, что не буду, - охотно согласился Корсаков. - Отношение к
жизни определяется ступенькой, на которой стоишь, и степенью
удовлетворения, которое от своего положения получаешь.
- Убежден, что вы пока что не удовлетворены, - сказал я и, памятуя наказ
Любови Григорьевны, подхалимски добавил: - Но мне почему-то кажется, что
пройдет немного времени - и к своему положению вы не будете иметь никаких
претензий.
- Ошибаетесь, - весело возразил Корсаков. - Постоянная неудовлетворенность
- движущий стимул, Паша, как только человек становится полностью и всем
доволен, его нужно немедленно освобождать от занимаемой должности.
Так, я для Корсакова стал Пашей, большая, можно сказать, огромная честь. К
чему это? Ба, уж не выпил ли он?
- Не беспокойтесь, самую малость, - уловив мой взгляд, признался он. - Но
все равно капитан мог бы лишить меня премиальных, если бы это от него
зависело. К величайшему сожалению, от него зависят другие, неизмеримо более
важные вещи. Не стану лукавить, именно об этом я хочу с вами поговорить.
Если, конечно, я вас не утомил.
- Нисколько.
Корсаков уселся поудобнее, закурил и задумался. Я молча смотрел на него,
предчувствуя тяжелый разговор и гадая, что творится на душе этого до сих
пор непонятного мне человека. Верный своей привычке, он был щегольски одет,
чисто выбрит и подтянут, властность и уверенность в себе его не покинули,
но нечто появилось на его лице постороннее... Припухлость на щеке? Да, и с
синевой, Зина, видимо, приложилась не очень деликатно... Нет, не в этом
дело, а в общем, что ли, выражении, какое бывает у человека, когда ему не
дает покоя подспудная мысль. А ведь таким я Корсакова уже видел! Сработала
память: когда Чернышев известил нас, что перевернулся японский траулер,
потом на разборе, когда нас положило на борт, и совсем недавно - в плавную
качку...
Это было лицо волевого, превосходно умеющего держать себя в руках, но очень
взволнованного человека. Взволнованного - это как минимум: может быть,
вернее было бы сказать - напуганного.
- Помните нашу беседу в начале плавания, которую Чернышев довольно-таки
бесцеремонно нарушил? - наконец спросил он.
- Помню.
- Мы тогда, кажется, сошлись во мнениях. Ну, груб он - бог с ним,
недостаток не самый крупный, да и не располагает рыбацкая работа к изящной
словесности; куда губительнее его стремление самоутверждаться за счет
других. Я предположил это полтора месяца назад и, увы, не ошибся. Вы
поймите, Паша, дороги у нас слишком разные, и делить с ним мне нечего, и
если я вновь заговорил об этом, то лишь потому, что вы, я, все мы оказались
во власти одержимого маньяка!
Одержимого! - гася окурок и тут же вытаскивая новую сигарету, с силой
повторил он. - Я не новичок в науке и знаю цену собранному нами материалу.
Ее не измеришь никаким прейскурантом! То, что мы сделали, поможет десяткам
судов спастись от обледенения - поверьте, это не гадание на кофейной гуще,
это осознанный научный факт. Нам оставалось лишь в спокойной обстановке еще
раз проанализировать данные и выработать четкие рекомендации. Но Чернышева
это решительно не устроило. Как по-вашему, почему?
Корсаков сделал паузу, хотя вовсе не ждал ответа - он был у него на языке.
Но мне надоело оставаться пассивным слушателем.
- Откровенно?
- Конечно, - пытливо глядя на меня, ответил Корсаков.
- Чернышев убежден, что опасность нельзя изучать, будучи в безопасности.
- Согласен, - кивнул Корсаков, - в разумных пределах риск необходим. Но
когда он превращается в самоцель - это уже не наука, а азартная карточная
игра. "Двадцать два - и ваших нет!" - как сказал один матрос, приходивший
ко мне жаловаться на самоуправство капитана. Если бы двадцать два! Чернышев
не глядя набирает столько карт, что это уже не просто азарт, а безумие!
Слышал, слышал его разглагольствования про земную атмосферу, из которой
пора вырваться, про космос и прочее... Громкие и пустые слова! С такими
крыльями, которые он нам хочет навязать, мы высоко поднимемся - и стремглав
устремимся в воду. Весь этот перебор от научной некомпетентности, от
неуемного стремления самоутвердиться, доказать ученым, что без него они
нули, доказать любой, даже самой высокой ценой! Но я эту цену платить не
намерен. Если ему нужна посмертная слава, то я склонен дорожить
обыкновенной жизнью. Уверяю вас, и близким и науке я более полезен... все
мы, - поправился он, - в своих телесных оболочках, нежели в виде
обглоданных рыбами трупов. Он одержимый, Паша, его необходимо обуздать,
пока не поздно!
Корсаков курил одну сигарету за другой. Я тоже с трудом сохранял
спокойствие, я вдруг понял, в чем причина сотрясавших экспедицию
столкновений. Любовь Григорьевна - умная женщина, но на сей раз она
ошиблась: Зина - досадный эпизод, и только, плевать Корсакову на глупую
девчонку, экспедиция ему опостылела потому, что он до смерти боится!
- И это можете сделать вы! - продолжал Корсаков. - Ерофеев и Кудрейко
заворожены, их тянет к Чернышеву, как людей, стоящих на краю пропасти,
тянет вниз. Не умея удовлетвориться достигнутым, они рвутся за жар