Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
ь, что он... что у него времени бы на ссору с
Мартыновым не осталось. По девичьей логике я предпочла именно Лермонтова, а
не Пушкина: Лермонтов в любви был несчастлив, а муж первоц красавицы России
на такую замухрышку, как я, и походя не взглянул бы... Впрочем, все девицы
одинаковы: кому из нас в юности не казалось, что мы обладаем неким волшебным
талисманом, делающим нас всесильными? Талисман-то был, только волшебства в
нем оказалось ни на грош: простой самообман юных самоуверенных дурочек.
Нескоро мы сообразили, что пятиминутное счастье недорого стоит, а пока
поумнели, настоящее, духовное упустили.
Вот я такая же дурочка была -- с ветром в голове: сначала о Лермонтове
размечталась, а когда на землю спустилась, Нарцисса за Аполлона приняла...
Маргарита, королева Наваррская, говорила, что после тридцати лет
женщине пора менять эпитет "прекрасная" на эпитет "добрая". Я бы к этому
добавила -- мудрая, имея и виду, что выстраданное понимание жизни не
променяла бы на девичью прелесть. Юный ум слишком подвластен страстям, а
страсти плохой помощник в делах: когда ты пьяна от любви и видишь будущего
мужа через брачную фату -- берегись, подружка, уж не ждет ли тебя горькое
похмелье! Недаром Вольтер писал, что первый месяц медовый, а второй
полынный. Лучше дай себе срок, остынь, подожди, пока голова перестанет
кружиться -- и присмотрись: тот ли он, каким в самую черемуху казался?
Заслуживает ли он такого бесценного дара, как твоя любовь?
Это теперь я такая умная -- задним числом: десятьдвенадцать лет назад я
рассуждала по иному. Мне и в голову не приходило, что Вася, готовый ради
минутного свидания со мной неделю сидеть на гауптвахте, и есть мой суженый
-- "что нам дано, то не влечет". Десятьдвенадцать лет назад Вася, родной на
всю оставшуюся жизнь, не устраивал меня потому, что за него не надо было
бороться.
Хотела я рассказать, как появился Сергей Хорев, как вспыхнула наша
любовь, но не могу, рука не поднимается писать историю своей глупости. Скажу
только, что никто -- ни Вася, ни Дима, ни Слава -- никто меня не остановил,
не нашлось человека, который бы мне сказал: "Не торопись, пока слепа! Через
месяц ты вдруг обнаружишь, что твой любимый не очень умен, через два -- что
он сухой эгоист, а через три, потрясенная, поймешь, что он совсем не такой,
каким ты себе его выдумала).
А если бы и нашелся такой человек, поверила бы ему? От любви словами не
отговоришь, каждому человеку, как охотнику через джунгли, суждено
прорубаться через собственные ошибки...
И все-таки для того, чтобы окончательно прозреть, нужно было случиться
Большому Пожару...
Ладно, пора приступать к делу. Сначала о Зубове.
Музей схож с театром: если в нем нет изюминок, никакая реклама не
поможет, зрителей придется затаскивать на веревке. Поэтому жизнь работника
музея -- это постоянная и изнурительная погоня за изюминками или, как мы их
называем, "сапогами Петра Великого". Нашему краеведческому музею не очень-то
повезло: великие люди выбирали себе для рождения и проживания другие места,
особых событий, потрясавших Россию, в нашем городе не происходило, мамонты в
наших краях кладбищ не устраивали, Степана Разина он не заинтересовал,
Емельяна Пугачева тоже, и лишь в Великую Отечественную город набрал силу --
когда принял сотни эшелонов с запада и развернул на своих окраинах
заводыарсеналы.
Так что нам приходилось лезть вон из кожи, чтобы отыскивать
собственные, местные "сапоги" и завоевать расположение земляков. Каждый
вновь обнаруженный экспонат вызывал ажиотаж и страстные споры: "сапог али не
сапог"? Раскопанная археологами на территории области и реконструированная
стоянка каменного века -- определенно, "сапог"; средневековый пергамент с
рисунком крепости, из которой родился город, -- тоже, а вот главный "сапог",
личный пистолет Пугачева, оказался блефом: специалисты установили, что
пистолет был сделан никак не раньше девяностых годов XIX века, то есть лет
через пятнадцать после казни Пугачева. Доказать подлинность исторических
реликвий -- вообще непростое дело, но у нас есть вещи и безусловные: редкая
утварь русского средневековья, копья, мечи и кольчуги, пушка с ядрами,
произведения искусства и мебель XVII-XIX веков, автографы Чайковского и
Римскою-Корсакова, несколько писем Горького и Шаляпина, книги из библиотеки
Чернышевского, шахматы Алехина и многое другое. Я уже не говорю о довольно
богатом архиве, которым мне и приходилось заниматься.
Пожар возник на пятом этаже и распространялся выше, музей не пострадал,
и свой рассказ с него я начала лишь потому, что в тот злополучный вечер мне
в музей позвонил Зубов. "Кажись, нашел "сапог", -- с обычным своим сарказмом
сказал он. -- Прижизненный портрет Екатерины Второй, неизвестный, но
определенно гениальный художник".
Понять, когда Зубов шутит, а когда говорит серьезно, было невозможно,
но он уже не раз находил для музея интересные вещи, и я побежала наверх, в
реставрационную мастерскую -- небольшую комнату, которую Зубов выгородил для
себя из выставочного зала. Он сидел за столом и рассматривал в лупу портрет:
Екатерина Вторая в высоком парике, полное розовощекое лицо, надменный взгляд
больших голубых глаз... Явная и весьма посредственная копия портрета
императрицы из Петродворца!
-- Но художник-то неизвестный, -- иронически настаивал Зубов. --
Согласен, копия плохая, зато владелец просит за нее сущие гроши -- полторы
тысячи.
Мы посмеялись и перешли на другие темы, ради чего Зубов меня и
пригласил.
Зубов был одним из интереснейших людей, которых я знала, наверное, даже
самым интересным. Циничный, злой, саркастичный, он наживал себе врагов с
усердием, которого ему явно не хватало для создания личного благополучия.
Неухоженный старый холостяк, со свалянной бородкой клинышком, в которой
вечно торчали какие-то крошки, с блеклыми, иронически смотревшими на
собеседника глазами и обмотанным вокруг шеи грязноватым шарфом, он был похож
на опустившегося разночинца прошлого века, да и не только внешне, он и
внутренне был не от мира сего -- совершенный бессребреник, у которого кто
хочешь мог одолжить без отдачи десятку, искренне, не показно равнодушный к
чужому мнению о себе и своих работах. В наше время, когда после аскетизма и
нехваток до- и послевоенного времени вещи вновь стали играть былую роль, он
в свои пятьдесят пять лет не обзавелся даже квартирой -- жил в какой-то
жалкой комнатенке, где вместо кровати лежал на чурках матрас, а гардеробом
служили вбитые в стену гвозди; немалые же деньги, которые Зубов зарабатывал
и не успевал раздать, уходили на спиртное -- пил он каждый день, причем не
какую-нибудь бормотуху, а хороший коньяк. Совершенно трезвым я его никогда
не видела, как, впрочем, и по-настоящему пьяным -- в он всегда, как
говорится, был "на взводе".
Нынче, когда каждый старается углубиться в свою специальность,
энциклопедически образованных людей становится все меньше; Зубов был одним
из них. Знал он очень много -- историю и философию, литературу и искусство,
и не просто знал, а свободно и глубоко рассуждал, как умели это делать
когда-то не скованные программами старые университетские профессора. Наши
беседы, а он чуть ли не каждую неделю находил для них предлог, я ценила
чрезвычайно и по первому его зову бежала наверх "набираться ума"; иногда мне
казалось, что он не прочь за мной поухаживать, но до этого, к счастью, дело
не дошло: как и многим людям зрелого возраста, ему льстило дружеское
расположение молодой женщины и он, видимо, опасался его потерять. Впрочем,
какие-то женщины, по слухам, у него были, но не думаю, чтобы они
сколько-нибудь серьезно на него влияли.
Я потому столь подробно рассказываю о Зубове, что ищу разгадку его
смерти в его жизни.
Разгадка предполагает загадку: так вот, вся жизнь Зубова была насквозь
загадочной, одни сплошные "почему?".
Незаурядный художник и выдающийся, со всесоюзным именем эксперт и
реставратор, он не раз получал заманчивые предложения работать в столице --
и категорически их отклонял. Загадка? Его ученики, молодые художники,
рассказывали, что Зубов на их глазах за два-три часа писал отличные пейзажи
-- потом их никто не видел, ни до, ни после его смерти. Почему? Почему при
несомненном уме и таланте его личная жизнь сложилась столь неудачно? Ну,
бывает, и очень часто, когда талант попадает в неблагоприятные условия и
окружающая посредственность его душит, по про Зубова этого сказать никак
нельзя: молодежь открыто признавала его метром, начальство, хотя и не любило
за строптивость и непослушание, по ценило -- в Москву, в Ленинград человека
зовут, а он верен городу; недругов было много, особенно среди художников
старшего поколения, но помешать Зубову работать и выставляться они не имели
силы.
Может, "ищите женщину"? Несчастная любовь?
Попробую воспроизвести один наш разговор, н котором я попыталась
кое-что выяснить.
Зубов. Люди всегда были рабами условностей, воззрений своего времени.
Сенека писал: "Что было пороками, то теперь нравы". Если даже мораль
меняется, то что говорить о моде? Древнему римлянину в его тоге и сандалиях
сегодня и десяти шагов не дали бы пройти по улице, а в средние века вас бы
сожгли на костре, появись вы на людях в своих джинсах. Вы уже не в первый
раз намекаете, что я должен приобрести новый костюм, поскольку мой якобы
вышел из моды. Между тем я привык к нему и считаю, что он превосходно
выполняет свое назначение -- скрывает мою наготу. Таковы мои и не слишком
изящные, но достаточно прочные ботинки, и старенькие часы, которые идут
точно, и все прочее. Однажды, будучи на рынке, где продавались разные
товары, Сократ воскликнул: "Сколько есть вещей, без которых можно жить!"
Я. Вы еще скажете, что готовы, как Диоген, жить в бочке?
Зубов. А вот этого я не скажу. Я не очень верю в искренность Диогена --
мудрец просто играл на публику. Лиши его зрителей -- и он перебрался бы в
приличный дом. Тщеславие, игра на публику бывают сильнее здравого смысла:
ведь жить в бочке очень неудобно. Но по большому счету древние, с их
минимумом потребностей, были куда мудрее нас. Антисфен считал, что в дорогу
нужно запасаться тем, чего не потеряешь даже при кораблекрушении.
Я. Слова, Алексей Ильич, слова! Ваши любимые древние даже Сократ, были
семейными людьми, и часто довольно состоятельными. Я что-то не припомню
среди них уж очень бедных и целомудренных.
Зубов. Не спорю, хотя были и такие. Однако, на вопрос человека, стоит
ли ему жениться, Сократ ответил: "Делай, что хочешь -- все равно
раскаешься", а Бион сказал: "Уродливая жена будет тебе наказанием, красивая
-- общим достоянием"; Пифагор же на вопрос, когда надобно влюбляться,
отвечал: "Всякий раз, как хочешь обессилеть". Отсюда ясно, что они
относились к вашей сестре, как к неизбежному злу, а раз неизбежному -- они,
даже не семейные, вовсе не были целомудренными в нашем понимании этого
слова. В юности я знал одного воистину большого художника, превеликого
сластолюбца, который доказывал, что нет такой женщины, в которую нельзя было
бы влюбиться. "Не верите? -- говорил он.-- Тогда представьте себя на
необитаемом острове, с ней вдвоем, и вы поймете, что живая женская ножка,
даже и не очень стройная, куда более великое произведение, чем "Спящая
Венера" Джорджоне". Однажды он мне признался, что по-настоящему гордится не
славой, наградами и званиями, а десятком побед, одержанных над женщинами в
молодости. Честно вам скажу, что совершенно его не осуждаю.
Нет, человек, переживший несчастную любовь, вряд ли стал бы так
рассуждать. Тем более Зубов приехал в город совсем молодым человеком и жил в
нем безвыездно, такие вещи не скроешь.
Что же тогда?
Я заметила, что Зубов избегает разговоров, связанные с войной и с
успехом его картины "На пенсию?". Первое меня не удивляло -- мало ли какие
печальные воспоминания могут быть связаны у человека с войной; а вот его
более чем прохладное отношение к успеху картины было мне совершенно
непонятно.
Дело в том, что я была убеждена в одном: под маской равнодушия и
цинизма Зубов скрывает сильнейшее и неудовлетворенное честолюбие. Именно
честолюбие! Скажи я об этом вслух -- меня бы никто не понял, даже его враги:
Зубов -- и честолюбец? Полная чепуха! Разве может честолюбец перечеркивать
собственные этюды, замазывать почти завершенные портреты, под которыми
охотно подписался бы любой художник города?
Но я знала Зубова лучше многих других.
Когда он закончил "На пенсию?", первой он показал картину мне. По тому,
как он быстро и глубоко затягивался сигаретой, я чувствовала его волнение,
но мне не хотелось обижать его слишком быстрой и недостаточно продуманной
реакцией, я долго стояла и смотрела, пытаясь поточнее сформулировать свое
впечатление. Он не дождался, ненужно зевнул и с безразличием в голосе
спросил: "Ну как, стоит выставлять эгу мазшо?"
Я совершенно искренне и, не удержавшись, восторженно ответила, что
картина превосходна, что особенно меня поражают глаза рабочего и руки --
таких говорящих глаз и рук я, кажется, у современных художников не видела,
что картина чрезвычайно злободневна, успех ей обеспечен и прочее.
Кажется, Зубов меня слушал с волнением; тем более меня поразил его
ответ.
-- Ольга, -- сказал он, -- вы хороший, благожелательный человек. К
сожалению, вы ни черта не понимаете в живописи.
Потом я не раз пыталась возобновить этот разговор, но тщетно -- Зубов
либо не отвечал, либо говорил, что ему некогда и прощался. А когда картину
снимало телевидение, он сказался больным и не пришел.
Он явно не любил свой шедевр и нисколько его не ценил!
А почему, я узнала после Большого Пожара, когда ко мне явилась
неожиданная гостья. Это была пожилая дама-искусствовед, она приехала из
Москвы за спасенным передвижным фондом Третьяковки и пришла поблагодарить
меня за содействие. Я ей рассказала, что видела, потом речь зашла о Зубове,
и тут выяснилось, что они были коротко знакомы -- учились вместе до войны в
художественном училище.
И вот что я услышала.
К четвертому курсу Алексей Зубов был не просто многообещающим
художником -- и преподаватели, и товарищи по учебе единодушно сходились в
том, что ему предстоит блестящее будущее. В частных коллекциях сохранились
несколько написанных им в то время портретов, они, как считают специалисты,
не уступают работам молодого Серова; самые крупные художники беседовали со
студентом четвертого курса на равных и не считали зазорным брать от него в
подарок наброски и этюды; это был тот редкий случай, когда люди искусства,
вообще-то не очень склонные отдавать дань уважения молодости, признавали
несомненный и очень крупный талант.
И тут произошло чрезвычайное происшествие. С началом войны студенты
училища, юноши и многие девушки, решили добровольцами уйти на фронт. Зубов
отказался. Это было его право -- слово "добровольно" предполагает свободу
воли, но чрезвычайным в его поступке были во всеуслышание сказанные им
слова. Он заявил: из винтовки может стрелять кто угодно, а создавать шедевры
-- один из миллиона, и жизнь этого одного нельзя подвергать опасности. И
уехал с училищем в эвакуацию, один-единственный юноша среди девушек. Сначала
они относились к нему просто холодно, а потом, когда на добровольцев стали
поступать первые похоронки, Зубову объявили бойкот: если раньше его слова
воспринимались как высокомерные и обидные, то теперь они казались
кощунственными. С Зубовым никто не разговаривал, от него отвернулась даже
влюбленная в него девушка. Через год ему вручили диплом при полном молчании,
никто его не поздравил и не пожал ему руку, а когда он уехал, никто не
поинтересовался -- куда.
Кончилась война, бывшие фронтовики возвращались и заканчивали родное
училище; одни особых высот не достигли, другие становились крупными
художниками, и лишь о Зубове никто ничего не слышал. Потом узнали, что он
обосновался в провинции, кого-то учит, что-то пишет, и, человеческое сердце
отходчиво, жалели, что такой талант не состоялся. Даже то, что со временем
он стал известен как незаурядный эксперт и реставратор, не изменило
впечатления: все-таки дар истолкователя и реставратора, даже выдающийся,
нельзя сравнить с талантом творца.
Вот и все, что я услышала тогда, в больнице. Еще была одна деталь, но о
ней чуть позже.
Так оно и получилось: разгадку смерти Зубова я искала и нашла в его
жизни.
Какая страшная расплата -- за один поступок! "Гений и злодейство -- две
вещи несовместные?" Думаю, что были гении, не отличавшиеся чистотой нравов,
но не могу припомнить ни одного воистину великого творца, который совершил
бы подлость и остался после этого столь же великим в памяти человечества;
сколько я помню, бесчестию и подлости гений всегда предпочитал смерть:
иногда он мог пойти на компромисс, как Галилей, но никогда на злодейство.
Не знаю, стал ли бы Зубов гением, да и то, что он сделал, не назовешь
злодейством; не мне его судить -- его осудили товарищи, живые и мертвые.
Какой ужасный надлом претерпело его творчество, какой неверной стала кисть в
руках человека, в душе которого вечной занозой засели непростительные слова.
Не много ли -- за одинединственный поступок? Наверное, не много: те, кто
ушел добровольно, тоже совершили один-единственный поступок, и многие
заплатили за него жизнью. Теперь мне кажется, что Зубов все отдал бы за то,
чтобы повернуть вспять время и тех слов не произносить.
Тогда, в больнице, я возразила собеседнице: а разве "На пенсию?" -- не
яркое свидетельство незаурядного таланта, не возрождение мастера, на котором
вы поставили крест?
Да, согласилась она, картина очень хорошая: ее показывали по
телевидению и, действительно, собирались выдвигать на премию. Но лишь
несколько человек знали, что это плагиат -- Зубов украл ее у самого себя! В
юности он написал портрет неизлечимо больного скульптора: его глаза столь
впечатляли, беспомощные руки творца были столь выразительны, что родные
боялись показать картину обреченному.
Тогда я поняла все -- Деду незачем казнить себя за смерть Зубова.
Как говорили древние, день смерти человека судит его прожние годы,
кажется, это изречение имеет в виду смерть мучительную, а не мгновенную,
которую Плинийстарший полагал высшим счастьем человеческой жизни, но Зубов
обрек себя на мучительную.
Он приучил меня любить древних авторов за то, что они изначальны: к их
философии жизни и смерти последующие умы, по его мнению, ничего не
прибавили. И сегодня, когда прошло целых шесть лет и поле воспоминаний
очистилось от всяких наслоений, я думаю, что день смерти Зубова был лучшим
днем его жизни.
Вот как все было.
Когда пожар начался и стал стремительно распространяться, Зубов побежал
в свою мастерскую к телефону и вскоре возвратился. Согласна с Васей -- не
имел Зубов права нас обманывать, но -- вот парадокс! -- обстоятельства
сложились так, что именно этот обман и спас нескольким людям жизнь. Скажи
тогда Зубов правду -- и мы заметались бы в поисках спасительного выхода; и
вовсе не обязательно, что мы полезли бы