Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
лго сидит, задумавшись.
- Чей ты, девка? - очнувшись, скажет. - Ишь, расселася. Ты ишо
разлягися. Огород-то неполотый, а она - вон че.
Жизнь ее текла так же тихо, размеренно, трудолюбиво и незаметно, как и
узкая чистая Весна перед домом тянула к Ангаре свои воды.
С малолетства мой дедушка работал на лесозаводе. Багром толкал к
транспортерной линии бревна или загружал в вагоны древесину - самые тяжелые
на заводе работы. Вечерами и в выходные дни рубил односельчанам дома, бани и
сараи. Дедушка был маленького роста, худой, с узкими плечами, но лицом -
красавец: светло-карие глаза с улыбчивым, ясным взглядом, рыжеватые
барашковые волосы, по-девичьи округлый подбородок. Жил дедушка(дальше буду
называть его Петром, ведь тогда он был молод) до своих восемнадцати лет
весело, беспечно; "батяне" помогал в работе, иногда сутками пропадал на
рыбалке, девушек любил, и они отвечали ему взаимностью. Но как-то посмотрел
Петр в девичий хоровод - черными большими глазами внимательно смотрела на
него молоденькая соседская дочка.
- Хороша, - сказал он товарищу, указывая взглядом на Любу. - Недавно
была пацанкой, и вот те на.
- А глаза-то у тебя загорелись - как у кота на сметану, - посмеялся
товарищ.
- Глаза-то - ладно. Голова кругом пошла.
Товарищ серьезно посмотрел на Петра:
- Неужто - с первого взгляда?
- Сполвзгляда, - рассеянно улыбнулся Петр.
Поутру Петр подкараулил Любу в саду, - она пришла поливать смородину.
Парень любовался девушкой из кустов малины. Люба мало походила на
деревенскую, про себя Петр назвал ее дамочкой: низкая, худенькая, с тонкими
черными косичками, в которые были вплетены выцветшие атласные ленты; лицо
румяное, маленькое, но большие, блестящие глаза. Петр любовался девушкой.
Вылезая из своей засады, он шумно зашуршал кустами, не чувствовал, как
кололись стебли. Люба вздрогнула, выронила ведро с водой и хотела было
убежать.
- Соседушка, погоди. Ты чего испугалась? Меня, что ли, Петьку? Вот
дуреха!
Она пристально посмотрела на соседа и покраснела. Он подошел ближе и
легонько коснулся ее худеньких плеч:
- Пойдешь за меня замуж?
Девушка молчала и теребила косынку.
- Ну, скажи, пойдешь?
- А ты меня не будешь обижать? Папаня меня любит и пальцем не тронет.
- Обижать?! Да я на тебя дыхнуть боюсь, любушка ты моя. Пойдешь, что
ли?
Она покачала головой. Он погладил ее по плечу, но поцеловать не
решился: нельзя так рано!
Через месяц сыграли свадьбу.
Петр работал на лесозаводе, а Любовь - какое-то время на колхозной
ферме. Срубил вместе с "батяней" и тестем дом. С родительской помощью
обзавелись молодые кой-каким хозяйством - поросятами, овцами, коровой,
скарбом.
- Живите в любви и мире, прибавляйте, как можете, добро, - был
родительский наказ, - рожайте детей и с людями будьте приветливы.
Маленькая, тонкая Любовь так умело, ловко вела хозяйство, держала дом в
таком порядке, что удивляла односельчан, соседей.
- Экая молодчина Люба Насырова, - говорили между собой женщины.
* * * * *
Пришла война, и Петра забрали в армию.
Тяжело жилось Любови. Весь день допоздна не разгибалась она на ферме.
Дома негнущимися, обветренными пальцами долго развязывала и разматывала
платок. Ввалившиеся глаза останавливались на голодных, отощавших детях.
"Прилечь бы... Нет, нет! - вздрагивала она, словно кто-то подталкивал ее. -
Надо двигаться, работать. Опосля отдохнем, за все наши муки мученические".
Снова принималась за работу - надо печку топить, скотину кормить, дрова
заготавливать, детей обстирывать.
В сорок втором наступил настоящий голод. Любовь выменяла в Усолье на
продукты питания все свои лучшие вещи. Ели даже то, что хотя бы немного
походило на съестное - глазки от картошки, лебеду, крапиву. И как бывали
рады, если удавалось добыть коноплю. Смешивали ее с картошкой, чтобы
присутствовал запах масла; о настоящем масле и не мечтали: все лучшее -
государству, фронту.
Школьников часто снимали с уроков и отправляли на железнодорожную
станцию разгружать вагоны; чаще - мелкие, не очень тяжелые стройматериалы,
иногда - жмых, корм для скота. Вечно голодные, недоедающие дети воровали
корм и с жадностью съедали. Много украсть было невозможно, охранники
смотрели зорко, хорошо понимали, что может быть на уме у изголодавшегося
человека. Однажды мой отец, тогда еще подросток, засунул за пазуху довольно
большой кусок жмыха и уже хотел было нырнуть под вагон и дать стрекача к
Весне, однако сильный удар в спину сбил его с ног. Ударившись о рельс
головой, он неподвижно лежал на снегу.
- Хва разлеживать, вставай, сучий сын, - грозно сказал охранник, но
замолчал, увидел возле головы подростка на снегу набухающее ярко-красное
кровавое пятно.
Григорий был близок к смерти. Мать поила его отварами трав, ночи не
спала, дремала возле кровати больного, недоедала и дошла до того, что ее
стало качать, как травинку, а под глазами надолго легла синеватая тень,
словно синяк от побоев.
Однажды вечером, когда сын еще лежал без сознания, Любовь пришла к
охраннику домой.
- Вцеплюсь в лахудры этому гаду, - решила она.
Вошла в избу и - семеро или больше детей, мал мала меньше, сидели за
длинным столом и хлебали варево с неприятным запахом жмыха, крапивы и
картошки. Сам хозяин, сутулый, худой мужчина, сидел у окна и чинил старую
детскую обувь. Одной ноги у него не было, на застиранной гимнастерке
покачивался кругляшек медали за Сталинград. Ничего не смогла сказать Любовь,
тихонько вышла и заплакала в сенях.
- Спаси и сохрани, Матерь Божья, - перекрестилась она.
* * * * *
Дедушку забрали а армию в июне сорок первого; хотели было оставить на
заводе, но он настоял и ушел-таки на фронт.
Последнее прощание было возле дома за воротами. Обняв плакавшую жену,
Петр неподвижно стоял, будто омертвел, с закрытыми глазами. Неожиданно
странные, даже "преступные" - как он после оценил - мысли пришли к нему:
"Куда я собрался? Ах, да, на войну. На какую такую войну? К какому бесу мне
эта проклятая война?" Ему показалось совершенно нелепым, непонятным то, что
нужно уйти на войну, бросить жену, детей, хозяйство и завод. Ему
представилось, что кем-то совершена ошибка, произошло недоразумение. Нужно
много работать, любить жену, растить детей, а тебя гонят на войну, на
которой наверняка надо убивать, калечить или самому погибнуть, стать
инвалидом. Он вросся в трудовую, семейную жизнь, в заводские, весненские
хлопоты и плохо представлял себя без привычных забот. "На войну? На войну.
Да как же так? - спрашивал он повлажневшими, но суровыми глазами у своего
дома, знакомого до каждого бревна и дощечки, синеватой, поднявшейся из-за
дождей реки Весны, у холмистых зеленых полей и лугов, у мревшей вдали
байкальской тайги, у больших сосен, величественной немой стражей стоящей
возле дома. - Идти на войну? Идти! Надо. Должен. Не враг же я своему
народу".
- Ты. Люба, прости: было дело - обижал... Дурак.
- Ну-у, ты чего, Петя? - плакала жена. - Нашел о чем говореть. Ты тама
берегися, нам детишек надо на ноги поставить.
- И коммунизм построить, - вздохнул Петр и легонько отстранил жену. -
Машина подкатила... пойду? - спросил он у Любови, словно без ее одобрения не
пошел бы.
Она еле заметно покачала повязанной платком головой и всхлипнула. Петр
спешно обнимал ее и детей. Шофер просигналил. Резко высунулся из кабины
горбоносый, как орел, майор с красными от бессонницы глазами и крикнул:
- Шустрее, шустрее, товарищ!
Петр оторвал от себя детей и еще раз зачем-то спросил:
- Пойду, что ли, Люба?
К машине бежал, оборачиваясь. В ее черном, из-под угля, кузове сидели
выпившие односельчане. Громко пел выпивший Алексей Чижов. Глухо и жирно стал
бить по пыльной земле дождь. В кузове было сыро, неуютно. Пропала в
дымчато-серой дали Любовь, бежавшая вслед за машиной с женщинами и
ребятишками. Петр, прячась от припустившего дождя, натянул на голову
стеженку.
Через три недели в составе сформированной в Иркутске пехотной дивизии
паровоз помчал Петра Насырова далеко-далеко на запад, где собирала людской
урожай жница-война. Пока ехали, Петр или валялся на нарах, уставившись в
закоптелый дырявый потолок, или смотрел из вагона.
"Большу-у-ущая русская земля, много на ней всего, и красоты - хоть
раздаривай, а лучше своего не сыщешь, сколь не ищи", - думал он, вспоминая
городок Весну, реку Веснушку, своих, дом, поля, завод и его запахи - свежей
распиленной древесины, коры и смолы; тогда, в вагоне, эти запахи казались
ему самыми душистыми на свете.
В вагоне было много совсем молодых солдат; они всю дорогу хохотали,
играли в карты, весело зазывали на станциях девушек, друг над другом
подшучивали. Петр смотрел на них иронично, и чем дальше уезжал он от всего
родного, тем горше дышалось ему. К невеселому настроению прилепилось
раздражение на бравого молодого лейтенанта, командира взвода, недавно
окончившего военное училище. Лейтенант часто поглаживал тонкими розоватыми
пальцами свою новую кобуру с пистолетом; на его тонкобровом, по-мальчишечьи
худощавом лице сияло значительное выражение, и он тайком поглядывал на
окружающих: как, впечатляет? Лейтенант был влюблен во все военное: и в свои
всегда до блеска начищенные яловые сапоги, и в подогнанную под свою
худенькую фигуру гимнастерку, и в фуражку, и в командирские уставные
команды. Как нередко бывает свойственно тщеславным молодым людям, которые
только что получили власть, лейтенант думал, что начальник должен быть
непременно строгим, требовательным. К солдатам он обращался нахмурив брови,
старался говорить с хрипотцой, но голос был тонкий, ломкий, чего никак не
мог скрыть лейтенант, как ни старался.
В дороге эшелон бомбили. Паровоз с оглушительным грохотом и шипением
затормозил, люди стадно повалили из вагонов и побежали, падая и толкаясь, в
лес. Земля вздымалась к потемневшему небу и бросалась, как зверь, на людей.
Потом была тишина, и Петр слушал биение своего сердца.
Через сутки спешно наладили рельсы, и эшелон понесся на юго-запад, но
уже никто не играл в карты и не улыбался. Все ясно, со страхом и злобой
поняли: да, земляки, на самом деле - война.
За полночь всех где-то высадили и сразу же возле железной дороги
приказали рыть окопы. Как рад был Петр этой, хотя и пустячной, но все же
работе: работа - вот где он чувствовал себя на своем месте, вот что
приглушало в нем тоскливые переживания. Поутру в темноте вдруг раздался в
окопе выстрел, хотя было настрого приказано соблюдать тишину и не зажигать
огней.
- Экий дурень, - послышался чей-то молодой басистый шепот.
- Для него, паря, все мучения закончились, - отозвался хриплый
простуженный голос и тяжелый сострадательный вздох.
Щеголеватый лейтенант высветил фонариком чье-то скрюченное, безжизненно
сломившееся тело, - зажмурился, сокрушенно покачал головой. В подбородок
мертвеца было вставлено дуло винтовки, а палец застыл на курке.
Петр не мог уснуть до рассвета. К нему подполз земляк Чижов и шепотом
сманивал в близлежащую деревню, в которой можно будет, говорил он, погулять,
а может, с какой-нибудь солдаткой переспать. Но Петр отправил Алексея
подальше и стал думать о доме, о жене, детях.
Утро пришло теплое, солнечное, безмятежное, на молодой нежно-изумрудной
траве ожила, сверкая, роса. Крадучись пришел из деревни веселый, выпивший
Алексей и стал рассказывать бойцам, как провел ночь; все облизывал,
улыбаясь, красные губы. К нему подошел седой старшина с двумя солдатами и
сердито, четко велел:
- Сдать, рядовой Чижов, оружие.
- Ты что, старшина? - улыбался Алексей, но старшина сорвал с его плеча
винтовку.
Алексей удивленно посмотрел на Петра, других сослуживцев, вкось
улыбнулся побледневшими губами.
Часа через два полк выстроили; на середину строя вывели под конвоем
троих дезертиров, которые ночью находились в деревне, и поставили их возле
трех неглубоких, только что вырытых ям. Алексей был землисто бледен, его
руки и коричневатые, как корка, губы дрожали. Он испуганно, но внимательно
смотрел на замерший, тугой, словно забор, строй солдат и, видимо, хотел
спросить у них: "Как же так, мужики, земляки?!" Двое других были
солдатами-юнцами, и один из них упал перед ямой в обморок, но его потрясли
за плечи и установили на прежнее место. Им, быть может, хотелось кричать и
рыдать, как детям.
Небритый, с изжелта-серым от бессонницы лицом офицер свежим, однако
хрипатым голосом зачитал приговор военно-полевого трибунала. Следом
раздались три залпа. У Петра задрожал подбородок, но он сдержался, сжал
кулаки. Тут же полку было приказано занять в окопах оборону и приготовиться
к бою.
Бой начался неожиданно и страшно. Разрывы снарядов - вспархивала
черными широкими крыльями к небу каменистая черная земля. Где-то в
почерневшем небе гудели самолеты. Ошарашенные, перепуганные люди вжимались в
грунт, и казалось, ничто не смогло бы поднять их в бой. Сквозь пыль и дым
Петр разглядел невдалеке от окопа людей, одетых в незнакомую военную форму;
он как-то не сообразил сразу - фашисты, и они идут убивать. Артиллерийский
обстрел прекратился, самолеты утонули в синей солнечной дали, но из
автоматов стали строчить по окопам быстро шедшие немецкие солдаты. Командир
взвода, тот самый юный, самонадеянный лейтенант, вдруг выскочил из окопа,
швырнул в противника гранату и закричал:
- Братушки, за родину, за Сталина!
И побежал вперед. Солдаты, пригнувшись, устремились за своим
командиром.
- Ура-а-а!
Петр увидел, как лейтенант неожиданно резко, словно сраженная на лету
птица, дернулся худеньким телом, остановился и медленно повалился на бок.
"Он умер за родину и Сталина, - подумал Петр. - Я не боюсь такой смерти".
В том бою моего дедушку ранило в бедро.
* * * * *
Кончилась война. Дедушка вернулся в Весну с перебитой ногой и медалями.
Посидели вечером всей семьей за небогато, но полно накрытым столом, а поутру
он ушел на лесозавод. И то же пошло в насыровской жизни: труды-заботы,
печали-радости, зимы-лета - жизнь, словом, просто жизнь. Если я возьмусь
описывать ее по пунктам и абзацам - всякий россиянин сразу встретит что-то
свое, обнаружит знакомую с детства обыденность, в которой и легко нам
бывает, и не очень, холодно и жарко - кто как обустроится.
- Скучно! - скажет благоразумный читатель.
Право, кому же интересно читать, как вскапывали по веснам огород, как
по осени собирали клубни, как кормила бабушка кур и поросят, как дедушка
загружал в вагоны доски, как женились и выходили замуж Насыровы-дети. Для
этаких описаний, пожалуй, нужен глубокий талант, а я ведь - дилетант. Нет,
нет, не буду описывать: глыб для моего литературного памятникане хватает, а
все - камешки: ведь война была последним большим - если не первым и
последним! - событием в жизни дедушки и бабушки; потом по их дорогам жизни
покатило все семейное, хлопотное, докучное - мелкое, маленькое. И все же в
их жизни было то, что дали они мне и что взял я у них в дорогу.
* * * * *
Самое далекое, что припоминается, - случай с кроликами, в сущности,
пустой, но приятный мне. Уже не помню, сколько лет мне тогда минуло, но
очень маленький я был. Приехали мы из Иркутска, мама, отец и я, картошку
копать у дедушки и бабушки. Я или помогал копать, или же рассматривал в
летней избушке кроликов, которых было довольно много, и почти все они ели,
ели. В последнем закутке увидел пятерых маленьких, но уже подросших
крольчат. Они сидели друг возле друга, словно согревались или секретничали,
и вместе представляли большой нежно-серый пушистый клубок.
- Мои хорошие, - шептал я, пытаясь поймать одного из них.
Они врассыпную разбегались от моей руки в глубь клетки, забивались в
угол и, прижав вздрагивающие уши, сверкали глазами на меня.
- Эх вы, трусишки.
Вошел в избушку дедушка. Никак я не мог тогда не улыбаться, видя его
худенькую фигуру, широкие, штопаные-перештопаные шаровары, через которые
обозначались тонкие ноги. Я скрыл улыбку: отвернулся от дедушки, прикусил
язык, но все же прыснул смехом; стал притворно прикашливать.
- Ты чего, Петр?
Дедушка брал кроликов за уши и кидал в переносную клетку.
- Так. Муха в рот залетела, - придумал я. - А ты, деда, куда кроликов?
- В суп. А из шкур шапки вам сошью.
- Как - в суп? - несколько опешил я, совсем забыв, ради чего он
разводит кроликов.
- Ну, как. как... в суп и все. Ни разу, что ли. не ел крольчатину?
Очень нежное мясо.
- Ты их зарежешь?
- Конечно. Иначе как они попадут в суп!
- А...а...а... если без них сварить? Давай, точно, без кроликов! А,
деда?
- Гх, как же без кроликов? Что-то ты, деточка, несешь совсем уж не то.
Но что я еще мог сказать ему?
Дедушка закинул веревку на плечо и понес клетку под навес, где у него
находилась большая красновато-коричневая от крови чурка и залепленный пухом
стол.
Поставил клетку и ушел в дом за ножом и дубинкой, которой усыплял
кроликов, ударяя их по носу. Только он скрылся, я вылетел из избушки, в три
прыжка оказался под навесом и распахнул дверцу клетки - кролики вздрогнули,
косо глянули на меня и пугливо сбились в кучу. К выходу - ни один.
- Кыш, кыш. Убегайте, дурачки, - потряс я клетку.
Недоверчиво косясь на меня, робко выполз один; другие - ни с места.
- Ну же! - сильно тряхнул я клетку.
Из дома послышались покряхтыванье и шарканье ног.
Я спешно вытаскивал кроликов за уши и кидал на пол. Бросился за
перегородку и замер. Заглянул в щелку и с досадой и обидой увидел кроликов,
сидевших кучкой возле чурки.
Появился дедушка; его брови приподнялись и губы съежились, когда он
увидел пустую клетку. Он, быть может. в ту минуту был комичен, но для меня -
страшен.
- Тьфу, ядрена вошь! Петька!
Я отпрянул от щелки и прижался спиной к стене дома.
- Что, скажите на милость, за чертенок разэтакий.
Скидал кроликов в клетку, последнего поставил на чурку. Через несколько
минут кролик висел на крюке. Невыносимо запахло свежим мясом и кровью.
- Проклятый дед, - прошептал я и с упертым в землю взглядом пошел, не
таясь, в огород.
- Петруша. Петр! - окликнул дедушка.
Я не обернулся и не остановился.
- Да стой же ты.
Я остановился и нагнул голову так, что подбородок коснулся груди и в
позвоночнике вздрогнула боль.
Твердая рука, будто черствая корка хлеба, прошуршала по моей шее и
щеке.
- Эх, ты, - вымолвил дедушка с ласковой укоризной. - Подумай, дурачок
ты этакий, как же мне их не резать, ежели только имя мы со старухой и живем.
Пенсия - с гулькин нос, у своих детей ничего не берем и не возьмем: видим,
им нелегко. Старые мы. Что ж ты хочешь - восьмой уж десяток. Без кролей,
милый, нам никак нельзя, хотя и тяжелехонько с имя. Они - наше спасение: и
мяско, и шкурки, и денежки кой-какие. Благодаря кроликам мы скопили маленько
на черный день, чтобы схоронили нас на наши кровные. Вот так-то оно в жизни,
- вздохнул дедушка.