Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
Грэм МАСТЕРТОН
ПАРИЯ
Есть, однако, еще и другой, имя которого никогда не
бывает произнесено, ибо он изгнанник, прогнанный и с Неба,
и из Ада, проклятый как среди Высшего Бытия, так и в
земной юдоли. Имя его вычеркнуто из всех книг и списков, а
изображение его уничтожено везде, где люди воздавали ему
честь. Он - пария и способен пробуждать наивысший страх,
по его повелению мертвые могут восстать из гробов и даже
само Солнце погасит свой блеск.
Это - так называемый "последний запрещенный" абзац из
"Кодекс Ватиканус А", книги, появившейся в 1516 году и
также "запрещенной" до 1926 года, когда она появилась
вновь в Париже, изданная небольшим тиражом (без последнего
абзаца). Единственный не подвергнутый цензуре экземпляр
"Кодекса" ныне хранится в тайниках Библиотеки Ватикана.
ЖЕНА СТРОИТЕЛЬНОГО ПРЕДПРИНИМАТЕЛЯ ИСЧЕЗЛА В МОРЕ.
ТАИНСТВЕННАЯ НОЧНАЯ ПРОГУЛКА НА ЯХТЕ.
Грейнитхед, вторник. Сегодня с утра вертолеты
береговой охраны патрулировали залив Массачусетс между
Манчестером и Ноаном, разыскивая жену мистера Джеймса
Гулта III, строительного предпринимателя из Грейнитхед,
которая вчера вечером вышла из дома, одетая только в
прозрачную ночную рубашку. Миссис Гулт,
сорокачетырехлетняя брюнетка, около половины двенадцатого
вечера доехала на личном автомобиле к пристани Грейнитхед,
затем вышла в море на сорокафутовой семейной яхте
"Патриция".
- Моя жена - опытный моряк, - заявил Гулт, - и я не
сомневаюсь, что в нормальных обстоятельствах она способна
одна управлять яхтой. Но тут обстоятельства явно были не
нормальные, и я крайне обеспокоен за ее безопасность.
Мистер Гулт заявил, что между ним и женой не было
никакой ссоры, и что ее исчезновение для него является
"полнейшей загадкой".
Лейтенант Джордж Робертс из береговой охраны Салема
сказал: "Мы проводим систематические поиски, и если это
только возможно, мы наверняка найдем "Патрицию".
1
Я внезапно открыл глаза, не будучи при этом уверенным, спал ли
вообще. Что это, продолжение сна? Было так темно, что у меня вообще не
было уверенности, открыты ли у меня глаза. Постепенно я начал различать
фосфоресцирующие стрелки антикварных часов: две зеленые стрелки, тлеющие
зеленым светом, будто глаза враждебного, хоть и бессильного демона. 2:10
холодной мартовской ночи на побережье Массачусетса. Но мне пока еще было
непонятно, что же меня разбудило.
Я лежал неподвижно, затаив дыхание и вслушиваясь, один-одинешенек на
огромном колониальном ложе. И слышал я только ветер, шумно пытающийся
пробраться через окно. Здесь, на полуострове Грейнитхед, где только сотни
миль темного, бурного моря отделяли мой дом от побережья Новой Шотландии,
ветер не прекращался никогда, даже весной. Он всегда имелся в наличии:
упорный, порывистый и сильный.
Я напряженно вслушивался, как человек, все еще отчаянно не привыкший
к одиночеству; как жена бизнесмена, оставшаяся в одиночестве дома, в то
время как муж поехал по делам. Я весь превратился в слух. А когда ветер
неожиданно налетел с новой силой и сотряс весь дом, а потом так же
неожиданно стих, мое сердце забилось быстрее, задрожало, а потом замерло
вместе с ветром.
Стекла в окне зазвенели, неподвижно застыли, потом опять
задребезжали.
Потом я что-то услышал, и, хотя звук этот был едва уловим, хотя я его
воспринял больше нервами, чем ушами, я узнал его сразу и вздрогнул, как
если бы меня ударило током. Именно этот звук меня и разбудил. Монотонный и
жалобный скрип моих садовых качелей.
Расширенными глазами я уставился в темноту. Фосфоресцирующие
демонические стрелки встретили мой взгляд. Чем дольше я на них смотрел,
тем больше они напоминали мне глаза демона, а не часовые стрелки. Я хотел
было спровоцировать их, чтобы они шевельнулись, подмигнули мне, но "глаза"
не приняли вызова. А снаружи, в саду, все еще раздавалось монотонное
скрип-скрип, скрип-скрип, скрип-скрип...
Это всего лишь ветер, подумал я. Это ветер, не так ли? Наверняка. Тот
самый ветер, который ночи напролет пытается забраться в мое окно. Тот
самый ветер, который так громко лопочет и шумит в камине моей спальни. Но
тут я осознал, что еще никогда ветер не раскачивал садовые качели - даже в
такую бурную ночь, когда я отчетливо слышал, как вырванный из дремоты
северный Атлантик беснуется в полутора милях отсюда, ударяя в скалы
пролива Грейнитхед, и как в деревеньке Грейнитхед рассохшиеся садовые
калитки аплодисментами вызывают его "на бис". Качели были исключительно
тяжелыми; они представляли собой что-то вроде садовой скамейки с высокой
спинкой, вытесанной из увесистого американского граба, подвешенной на
железных цепях. Они скрипели лишь тогда, когда их раскачивали сильно и
высоко.
Скрип-скрип, скрип-скрип, скрип-скрип раздавалось непрерывно,
заглушаемое ветром и отдаленным ревом океана, но ритмично и выразительно;
в это время стрелки часов передвинулись на целых пять минут, будто демон
склонил голову.
Это психоз, сказал я себе. Кто это станет качаться на качелях в 2:20
ночи? Во всяком случае, это какого-то рода безумие. Вероятнее всего,
просто депрессия, о которой говорил доктор Розен; искажение восприятия,
нарушение психического равновесия. Через это проходит почти каждый, кто
потерял близкого человека. Доктор Розен говорил, что я, возможно, буду
переживать ужасное ощущение, что Джейн все еще жива, что она все еще со
мной. У Розена были такие же галлюцинации после смерти его жены. Он видел
ее в супермаркетах, как она отворачивается и исчезает между стойками. Он
слышал, как она включает миксер в кухне, и тут же бросался к дверям кухни,
но там уже никого не было, лишь блестели чисто вымытая посуда и утварь.
Наверняка то же и с этим моим скрипом, который мне так упорно слышится. Он
кажется совершенно реальным, но он всего лишь галлюцинация, следствие
эмоционального потрясения, вызванного неожиданной потерей близкого
человека.
И все же скрип-скрип, скрип-скрип, скрип-скрип, и так без конца. И
чем дольше это длилось, тем труднее мне было верить, что это только
слуховая галлюцинация.
Я же рассудительный и взрослый человек, сказал я себе. За каким
дьяволом мне надо вылезать холодной ночью из теплой, удобной постели и
подходить к окну, чтобы увидеть, как мои собственные садовые качели
качаются в порывах мартовского ветра?
Но... если там, на дворе, кто-то есть? Если кто-то качается в моем
саду, так, как раньше качалась Джейн, схватившись за цепи высоко поднятыми
руками, с головой, откинутой на спинку, и закрытыми глазами? Ну и что,
если там кто-то есть? Мне-то чего бояться?
Ты на самом деле думаешь, что там, во дворе, кто-то есть? Ты на самом
деле веришь, что кому-то захотелось перелезать через ограду и продираться
сквозь заросший сад лишь затем, чтобы сесть на старые, ржавые садовые
качели? В темную, бурную ночь, холодную, как соски грудей колдуньи, когда
ртутный столбик упал до нуля по Цельсию?
Возможно. Все же признай, что это возможно. Наверняка кто-то
возвращался из деревни по Аллее Квакеров, кто-то пьяный, или просто
подгулявший, или замерзший, или просто какой-то бедолага. Наверняка этот
кто-то увидел качели и подумал: прекрасно было бы покачаться; поэтому
начхать на холод и на то, что могут прихватить на "горячем".
Только кто бы это мог быть? Вот загадка, подумал я. На Аллее Квакеров
стоял еще один дом. Дальше дорога сужалась, превращалась в крутую,
поросшую травой тропинку для верховой езды, и зигзагами спускалась вниз,
на берег Салемского залива. Путь был каменистым и неровным, почти
непроходимым даже днем, не говоря уже о ночи. К тому же этот последний дом
зимой почти всегда пустовал, по крайней мере, так я слышал.
Это мог быть Томас Эссекс, старый мизантроп в кавалерийской шляпе с
широкой тульей. Он обитал в развалившейся рыбачьей хижине рядом с
Кладбищем Над Водой. Иногда он прохаживался здесь, напевая и подпрыгивая,
а однажды заявил Джейн, что может подманивать рыб свистом. Больше всего
они любят "Лиллибуллеро", заявил он. Еще Томас умел жонглировать складными
ножами.
А потом я подумал: он чудак, это правда, но он стар. Ему по меньшей
мере шестьдесят восемь. Что делать такому старикану на моих качелях, да
еще в два часа ночи в такую погоду?
Я решил, что не буду обращать внимания на этот скрип и попытаюсь
заснуть. Натянул до ушей теплое домотканое одеяло, свернулся в постели,
закрыл глаза и попробовал глубоко дышать. Если бы Джейн еще была со мной,
она наверняка заставила бы меня выглянуть в окно. Но я был слишком
измучен. Измучен и страшно нуждался в сне. После того несчастья я спал
самое большее по четыре-пять часов в сутки, чаще еще меньше, а завтра мне
нужно было рано встать, чтобы встретиться за завтраком с отцом Джейн;
затем я хотел заглянуть на площадь Холкок к Эндикотту, где выставляли на
продажу коллекцию редких маринистских гравюр и картин, на которые стоило
посмотреть.
Я выдержал с закрытыми глазами почти целую минуту. Потом снова открыл
глаза и увидел всматривавшегося в меня демона. И хотя я изо всех сил
затыкал уши, я все еще слышал это неустанное скрип-скрип, скрип-скрип,
скрип-скрип из сада.
А потом... Боже, я мог бы поклясться, что услышал пение. Слабый,
тоненький голосок, заглушаемый ветром, такой неясный, что он вполне мог
быть сквозняком, свистящим в камине. И все же этот голосок пел. Женский
голос, чистый и удивительно жалобный.
Я выволок себя из постели так поспешно, что ушиб себе колено о ночной
столик красного дерева. Демонический будильник упал со столика и покатился
по полу. Я был слишком перепуган, чтобы вставать медленно, поэтому мог
отважиться только на атаку в стиле камикадзе. Я стащил одеяло с кровати и
завернулся в него, как римский сенатор в тогу, а потом на ощупь, затаив
дыхание, добрался до окна.
Снаружи было адски темно, так что я почти ничего не видел. Небо и
холмы были почти одного цвета. Темные, с неясными очертаниями деревья
боролись с ветром, который безжалостно пригибал их к земле. Я вслушивался
и всматривался, всматривался и вслушивался. Я чувствовал себя сразу и
глупцом и героем. Я прижал ладонь к стеклу, чтобы оно перестало
дребезжать. Скрип садовых качелей как-то стих, и никто не пел, - я не
слышал ничьего голоса.
Однако это пение, эта удивительно мрачная мелодия все еще эхом
звучала в моей голове. Мне припомнилась матросская песенка, которую
старина Томас Эссекс пел в тот день, когда мы впервые встретили его на
Аллее Квакеров.
Мы выплыли в море из Грейнитхед
Далеко к чужим берегам,
Но нашим уловом был лишь скелет,
Что сердце сжимает в зубах.
Позже я нашел этот текст в книжке Джорджа Блайта "Матросские песни
старого Салема", но, в отличии от других запевок, эта песня не была
снабжена примечаниями, касающимися ее смысла, происхождения и связи с
местными историческими традициями. К ней был только один комментарий:
"Любопытно". Но кто мог распевать эту "любопытность" под моим окном так
поздно ночью и почему? Ведь во всем Грейнитхед могло найтись самое большее
с дюжину человек, знающих эту песню или хотя бы ее мелодию.
Именно про эту песенку Джейн всегда говорила мне, что она "безумно
грустная".
Я стоял у окна, пока не замерз. Мои глаза медленно привыкли к
темноте, и я смог различить черные скалистые берега пролива Грейнитхед,
обрисованные волнами прибоя. Я отнял руку от стекла. Ладонь была ледяной и
влажной. На стекле на секунду остался отпечаток моих пальцев, словно
зловещее приветствие, а потом он исчез.
Я на ощупь я нашел выключатель и зажег свет. Комната выглядела как
обычно. Большая деревянная раннеамериканская кровать с пузатыми пуховыми
подушками; резной двустворчатый шкаф; деревянный комод для белья. На
другой стороне комнаты, на столе, стояло маленькое овальное зеркальце, в
котором я видел бледное отражение собственной физиономии.
Я подумал, будет ли признаком нервного срыва то, что я спущусь вниз и
налью себе солидную порцию? Я поднял с пола синий халат, который бросил
там вечером перед тем, как отправиться в постель, и натянул его.
С тех пор, как Джейн не стало, дом стал удивительно тихим. Еще
никогда я не отдавал себе отчета в том, сколько шума издает живое
существо, даже во сне. Когда Джейн была жива, она наполняла дом своим
теплом, своей личностью, своим дыханием. Теперь же во всех комнатах, куда
я заглядывал, было одно и то же: пустота, древность и тишина.
Кресло-качалка на полозьях, которое теперь не качалось. Занавески, которые
теперь не закрывали окон, разве что я сам задерну их. Плита, которая
теперь не включалась, разве что я входил и зажигал ее, чтобы приготовить
себе очередной завтрак одиночки.
Не с кем поговорить, некому даже улыбнуться, когда нет желания
разговаривать. И эта ужасная, непонятная мысль, что я уже никогда, никогда
никого не увижу.
Прошел уже месяц. Месяц, два дня и несколько часов. Я уже перестал
оплакивать себя. Точнее, мне так казалось. Конечно же, я перестал плакать,
хотя до сих пор время от времени слезы неожиданно наворачивались мне на
глаза. Такое испытывает каждый, кто сам пережил тяжелую потерю. Доктор
Розен предупреждал меня об этом, и он был прав. Например, во время
аукциона, когда я приступал к осмотру какого-нибудь особенно ценного
имеющего отношение к морю предмета, который хотел бы иметь в магазине, в
моих глазах неожиданно появлялись слезы; я должен был извиняться и
выходить в мужской туалет, где слишком долго вытирал нос.
- Чертова простуда, - сообщал я в таких случаях смотрителю.
А он, глядя на меня, сразу понимал, в чем дело. Все люди, погруженные
в траур, объединены каким-то таинственным сходством, которое они вынуждены
скрывать от остального мира, чтобы не выглядеть тряпками, болезненно
плачущими над самими собой. Однако, ко всем чертям, я как раз и был именно
такой тряпкой.
Я вошел в гостиную с низким балочным потолком, открыл буфет у стены и
проверил, сколько у меня осталось спиртного.
Чуть меньше глотка виски "Шивас Регал", остатки джина и бутылка
сладкого шерри, к которому Джейн пристрастилась в первые месяцы
беременности. И я решил выпить чая. Я почти всегда делаю себе чай, когда
неожиданно просыпаюсь среди ночи. Индийский, без молока и сахара. Я
научился этому у аборигенов Салема.
Я проворачивал ключики в дверцах буфета, когда услышал, что кухонные
двери закрылись. Они не захлопнулись с шумом, как от порыва ветра, а
заперлись на старинный засов. Я замер с бьющимся сердцем, затаил дыхание и
прислушался. Но я слышал только вой ветра, хотя и был уверен, что чувствую
чье-то присутствие, будто в доме кто-то чужой. После месяца, проведенного
в одиночестве, месяца абсолютной тишины, я стал чувствителен к малейшему
шелесту, легчайшему скрипу, каждому шагу мыши и более сильным вибрациям,
вызываемым человеческими существами. Люди резонируют, как скрипки.
Я был уверен, что в кухне кто-то есть. Кто-то там был, но я не
чувствовал никакого тепла, не улавливал ни одного из обычных дружелюбных
звуков, означающих человеческое присутствие. Удивительно. Как можно тише я
прошел по коричневому коврику к камину, в котором все еще тлела вчерашняя
зола. Я поднял длинную латунную кочергу с тяжелым ухватом в форме головы
морского конька и взвесил ее в руке.
Навощенный паркет в холле запищал под моими босыми ногами. Напольные
большие часы фирмы "Томпион", свадебный подарок родителей Джейн, издавали
задумчивое медленное тиканье изнутри корпуса красного дерева. Я
остановился у двери кухни и прислушался, пытаясь уловить легчайший шум,
тишайший вздох, слабейший шелест материала, трущегося о дерево.
Ничего. Только тиканье часов, отмеряющих продолжительность моей
жизни, так же, как отмеряли жизнь Джейн. Только ветер, который так и будет
гулять в проливе Грейнитхед, когда я отсюда уеду. Даже море как будто
утихомирилось.
- Есть ли кто-нибудь? - закричал я голосом сначала громким, а потом
сдавленным. И стал ожидать ответа или отсутствия ответа.
Было ли это пение? Отдаленное, приглушенное пение?
Мы выплыли в море из Грейнитхед
Далеко к чужим берегам...
А может, это всего лишь сквозняк свистел в щелях дверей, ведущих в
сад?
Наконец я нажал на ручку, заколебался, но все-таки открыл дверь
кухни. Ни скрежета, ни скрипа. Я же сам смазал маслом петли. Я сделал шаг,
потом другой, может, слишком нервно, шаря рукой по стене в поисках
выключателя. Люминесцентная лампа замигала и засветила ровным светом. Я
инстинктивно поднял кочергу, но сразу увидел, что старинная кухня пуста, и
опустил ее.
Двери в сад были закрыты на ключ и на засов. Ключ лежал там, где я
его и положил, на тихо урчащем холодильнике. Чистенький настенный кафель
весело блестел: ветряные мельницы, лодка, тюльпаны и сабо. Медная утварь,
висящая рядами, слабо поблескивала, а кастрюля, в которой я вчера варил на
ужин суп, все еще ждала, пока я ее помою.
Я открывал шкафчики, хлопал дверцами, поднял страшный шум, чтобы
увериться, что я - один. Я послал угрожающий взгляд в непроницаемую
темноту за окном, чтобы отпугнуть любого, кто мог таиться в саду. Но
увидел лишь неясное отражение своей перепуганной физиономии, и именно это
испугало меня больше всего. Страшен даже сам страх. А вид собственного
страха еще страшнее.
Я вышел из кухни и в коридоре еще раз громко, но осторожно вопросил:
- Кто там? Есть ли кто здесь?
И снова в ответ - тишина. Но у меня было удивительное тревожное
чувство, что кто-то или что-то передвигается рядом со мной, будто
невидимое движение вызывает дрожание воздуха. Меня также пронизало
ощущение холода, чувство затерянности и болезненной грусти. То же самое
испытывает человек после дорожной катастрофы или когда ночью слышит
диссонирующий рев младенца, боящегося темноты.
Я стоял в холле и не знал, что делать; более того, я не знал, что мне
думать. Я был совершенно уверен, что дом пуст, что в нем нет никого, кроме
меня. У меня не было никакого конкретного доказательства, что кто-то чужой
вторгся внутрь. Никаких выбитых дверей, никаких разбитых стекол. И все же
не менее очевидно было, что атмосфера дома подверглась тонкому изменению.
У меня появилось впечатление, что я вижу холл в иной перспективе, как
негатив, перевернутый на сто восемьдесят градусов.
Я вернулся в кухню и снова за