Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
ромодным - в филенке торчал латунный ключ:
его поворачивали, и внутри раздавалось громкое нетерпеливое дребезжание. И
кто-то яростно вертел его - вертел, вертел, вертел... Кантлинг бросился к
двери в полном недоумении. Он всегда с трудом заводил друзей, а теперь,
когда окостенел в своих привычках, и вовсе разучился сходиться с людьми.
Друзей в Перроте у него не было - так, несколько знакомых, и никто из них
не явился бы столь неожиданно, и не вертел бы звонок с такой неукротимой
решимостью.
Он снял цепочку и распахнул дверь, вырвав звонок из пальцев Мишель.
Она была в перетянутом поясом дождевике, вязаной лыжной шапочке и
шарфе в тон. Ветер безжалостно трепал концы шарфа и выбившиеся из-под
шапочки прядки волос. На ней были модные сапожки, через плечо перекинут
ремень большой кожаной сумки. Она выглядела прекрасно. Прошел почти год с
тех пор, как Кантлинг видел ее в последний раз - почти год назад, когда
ездил в Нью-Йорк на Рождество. Прошло уже два года, как она снова
поселилась там.
- Мишель! - сказал Кантлинг. - Я никак... Настоящий сюрприз. Из
Нью-Йорка в такую даль, и ты даже мне не сообщила, что едешь...
- Нет! - отрезала она. В ее голосе, в ее глазах было что-то неладное.
- Я не хотела тебя предупреждать, подлец. Ты же меня не предупредил.
- Ты расстроена, - сказал Кантлинг. - Входи же и поговорим.
- Я войду! - Она оттолкнула его, вошла и захлопнула за собой дверь с
такой силой, что звонок снова задребезжал. Лицо ее выглядело даже более
жестким, чем там, на ветру. - Хочешь знать, зачем я приехала? Я приехала
сказать, что я о тебе думаю. А потом повернусь и уйду - уйду из этого дома
и из твоей гнусной жизни, как тогда мама. Она была умна, не то что я! Я-то
по дурости верила, будто ты меня любишь. Как чокнутая думала, будто я тебе
дорога.
- Мишель, не надо! - сказал Кантлинг. - Ты не понимаешь. Я
действительно люблю тебя. Ты моя дочурка, ты...
- Не смей! - Она всунула руку в сумку. - Ты называешь вот это
любовью, грязный подонок? Она выхватила что-то и швырнула в него.
Кантлинг утратил былую подвижность. Он пытался уклониться, но не
успел, и книга больно задела его шею. Мишель швырнула ее изо всех сил, а
это был тяжелый том в твердом переплете, не в бумажной обложке. Шелестя
раскрывшимися страницами, книга упала на ковер.
С суперобложки на Кантлинга уставился его собственный портрет.
- Ты совсем как твоя мать, - сказал он, потирая ушибленную шею. - Она
тоже постоянно чем-то швырялась. Только у тебя это получается более метко.
- Он криво улыбнулся.
- Меня не интересуют твои шутки, - сказала Мишель. - Я никогда тебя
не прощу. Никогда. Ни за что. Я просто хочу понять, как ты мог так
поступить со мной, вот и все. И ты мне скажешь. Сейчас же.
- Я... - сказал Кантлинг и беспомощно развел руками. - Послушай, я...
Ты сейчас перевозбуждена, так, может быть, выпьем кофе, подождем, чтобы ты
немного успокоилась, а потом поговорим. Я не хочу, чтобы мы кричали друг
на друга.
- Мне плевать, чего ты хочешь! - вскрикнула Мишель. - Я хочу, чтобы
мы поговорили прямо сейчас! - И она отшвырнула ногой упавшую книгу.
Ричард Кантлинг почувствовал, как в нем закипает гнев. Какое право
она имеет так вопить на него? Он не заслужил такого нападения, он ничего
не сделал. Он пытался промолчать, чтобы не сказать лишнего, не
усугубить... Он опустился на колени и поднял свою книгу. Машинально обтер
ее, поворачивая почти с нежностью. В глаза ему ударил заголовок:
изломанные красные буквы на черном фоне, искаженное лицо миловидной
девушки, рот, разинутый в вопле. "Покажи мне, где больно".
- Я боялся, что воспримешь ее неверно, - сказал Кантлинг.
- Неверно?! - По лицу Мишель скользнуло недоумение. - Ты что, думал,
она мне понравится?
- Я... я не был уверен, - сказал Кантлинг. - Надеялся, что... То есть
я не был уверен, как ты отнесешься к этому, а потому решил, что будет
лучше не упоминать, над чем я работаю, пока... ну...
- Пока эту блевотину не выставят в витринах книжных магазинов, -
договорила Мишель.
Кантлинг перелистнул титульную страницу.
- Взгляни, - сказал он, протягивая книгу. - Я посвятил ее тебе. Он
показал ей. "Мишель, познавшей эту боль".
Мишель сильным ударом выбила книгу из его рук.
- Подонок, - сказала она. - По-твоему, это что-то меняет? По-твоему,
вонючее посвящение оправдывает то, что ты сделал? Оправдания этому нет. Я
никогда тебя не прощу.
Кантлинг попятился, отступил перед ее гневом.
- Я ничего такого не сделал, - упрямо сказал он. - Я написал книгу.
Роман. Какое же это преступление?
- Ты мой отец! - крикнула она. - Ты знал... ты знал, подонок, что мне
невыносимо было говорить об этом, о том, что произошло. Ни с моими
любовниками, ни с моими друзьями, ни даже с моим врагом. Я не могу. Просто
не могу. Даже думать об этом не могу. Ты же знал. Я рассказала тебе, тебе
одному, потому что ты был мой папочка, и я верила тебе, и мне необходимо
было освободиться, и я тебе рассказала, самое скрытное, только между нами,
и ты знал, и что ты сделал? Записал в чертовой книге и опубликовал, чтобы
читали миллионы людей! Будь ты проклят! Ты так с самого начала и задумал,
подонок? Да? В ту ночь, когда ты меня обнимал, ты запоминал каждое слово?
- Я... - сказал Кантлинг. - Нет, я ничего не запоминал, а просто, ну,
запомнил. Ты неверно воспринимаешь, Мишель. Книга вовсе не о том, что
произошло с тобой. Да, толчком послужил тот случай, он был исходной
точкой, но это роман, я многое изменил. Это литература.
- Ну да, папочка, ты все изменил! Не Мишель Кантлинг, а Николь
Митчелл, модельерша, а не художница, и еще она порядочная дура, верно? Это
тоже изменение, или ты считаешь, что я дура, раз жила там, дура, что
впустила его? Да, это роман. И просто совпадение, что он о девушке,
которую заперли, насиловали, пытали, запугивали, снова насиловали, - и что
у тебя есть дочь, которую заперли, насиловали, пытали, запугивали, снова
пытали. Просто хреновое совпадение!
- Ты не понимаешь, - беспомощно сказал Кантлинг.
- Нет, это ты не понимаешь. Ты не понимаешь, каково это. Твой лучший
роман за долгие годы, так? Бестселлер номер один. Номером первым ты же ни
разу не был, верно? Даже в списки не попадал с "Трудных времен"... или с
"Черных роз"? А почему бы и нет? Почему бы не стать номером первым - ведь
это не занудь про закрывшуюся газету, это же про изнасилование. Ого-го,
что может быть забористее? Полно секса, насилия, пыток, траханья и жути, и
это же на самом деле было, ага! - Ее губы искривились и задрожали. - Самое
страшное, что случилось со мной. Немыслимые кошмары. Я до сих пор иногда
просыпаюсь от собственного крика, но мне становилось лучше, все
отодвигалось. А теперь это во всех книжных магазинах выставлено на самом
видном месте, и все мои друзья знают, и все знают, и на вечеринках ко мне
подходят незнакомые люди и выражают сочувствие. - Она подавила рыдание. Ее
гнев грозил вот-вот перейти в слезы. - И я беру книгу, твою паршивую,
хреновую книгу - и это там все целиком, черным по белому, все записано. Ты
такой хороший писатель, папочка, до хрена хороший, и все у тебя так ярко и
живо. Книга, от которой невозможно оторваться. Ну я-то оторвалась, но что
толку? Это же все там и останется там навсегда, верно? Каждый день
кто-нибудь на земле возьмет твою книгу, начнет ее читать, и меня опять
будут насиловать. Вот что ты сделал. Ты завершил то, что сделал он,
папочка. Ты осквернил меня, взял без моего согласия, совсем как он. Ты
меня изнасиловал. Ты мой отец - и ты изнасиловал меня!
- Ты несправедлива, - возразил Кантлинг. - Я не хотел причинить боль.
Книга... Николь умна и сильна. А он чудовище. Пользуется разными именами,
потому что у страха тысячи имен, но только одно лицо, понимаешь? Он не
просто человек, он мрак, обретший плоть, бессмысленное насилие,
подстерегающее всех нас, боги, которые играют нами, как мухами, он символ
всего...
- Он человек, который изнасиловал меня! Он не символ!
Она закричала так громко, что Ричард Кантлинг отступил, ошеломленный
ее яростью.
- Нет! - сказал он, - не человек, а персонаж. Он... Мишель, я
понимаю, тебе больно, но то, что ты перенесла... Люди должны знать об
этом, размышлять, это же часть жизни. Рассказывать о жизни, искать в ней
смысл - вот дело литературы, мое дело. Кто-то должен был рассказать твою
историю. Я старался сделать ее правдивой, старался исполнить...
Лицо его дочери, раскрасневшееся, мокрое от слез, на мгновение стало
свирепым, неузнаваемым, нечеловеческим и вдруг обрело странное
спокойствие.
- Одно ты сделал правильно, - сказала она. - У Николь нет отца. Когда
я была маленькой, я приходила к тебе в слезах, и мой папочка говорил:
"Покажи мне, где больно", и это было особенным, таким личным. Но в книге у
Николь нет отца, и это говорит он, ты отдал это ему, и он говорит: "Покажи
мне, где больно", все время говорит. Ты такой ироничный. Ты такой умный.
То, как он это говорит, делает его таким реальным! Даже более реальным,
чем он был на самом деле. И когда ты писал это, ты был прав. Именно это
говорит чудовище. Покажи мне, где болит. Это присловие чудовища. У Николь
нет отца, он умер, и это тоже правильно. У меня нет отца. Нет.
- Не смей так говорить со мной! - сказал Ричард Кантлинг. Он
испытывал ужас, он испытывал стыд, но они приняли форму гнева. - Я этого
не потерплю, что бы ты там ни перенесла. Я твой отец.
- Нет, - сказала Мишель, оскалясь в сумасшедшей усмешке и пятясь от
него. - Нет, у меня нет отца, а у тебя нет детей. Разве что в твоих
чертовых книгах. Вот твои дети, твои единственные дети. Твои книги, твои
чертовы, твои хреновые книги - вот твои дети, вот твои дети, вот твои
дети! - Она повернулась, пробежала мимо него через холл и остановилась
перед дверью в кабинет. Кантлинг испугался того, что она могла натворить,
и побежал за ней.
Когда он вбежал в кабинет, Мишель уже нашла кинжал и пустила его в
ход.
Ричард Кантлинг сидел перед безмолвным телефоном и слушал, как
напольные часы отсчитывают минуты приближения мрака.
Он позвонил Мишель в три часа, в четыре, в пять. Отвечала машина,
каждый раз отвечала машина ее зафиксированным голосом. Его записываемые
мольбы становились все отчаяннее. Снаружи темнело. Его свет все больше
мерк.
Кантлинг не услышал ни шагов на крыльце, ни металлического
дребезжания своего старомодного звонка. День был беззвучным, как могила.
Но когда наступил вечер, он твердо знал, что поджидает его за дверью.
Большая квадратная бандероль, завернутая в плотную бумагу, адресованная
таким знакомым почерком. А внутри - портрет.
Он не понял, не понял по-настоящему. И поэтому она растолковывает
ему.
Тикали часы. Темнота сгущалась. Дом словно преисполнился ощущением
того, что притаилось за дверью. Из часа в час страх Кантлинга рос. Он
сидел в кресле, поджав ноги, апатично полуоткрыв рот, и думал, и
вспоминал. Слышал жестокий смех. Видел тускло тлеющие кончики сигарет в
сумраке, движущиеся, описывающие круги. Ощущал их жгучие поцелуйчики на
своей коже. Ощущал вкус мочи, крови, слез. Испытывал насилие, испытывал
поругание - всякое, какое только есть. Его руки, его голос, его лицо, его
лицо, его лицо. У персонажа был десяток имен, но страх имел только одно
лицо. Младший из всех его детей. Его младенец. Его чудовищный младенец.
Он так долго был творчески парализован, думал Кантлинг. Если бы
только ему удалось заставить ее понять. Это же своего рода импотенция -
утрата способности писать. Он был писателем, но это ушло в прошлое. Он был
мужем, но его жена умерла. Он был отцом, но она пришла в себя и вернулась
в Нью-Йорк. Она оставила его одиночеству, но в ту, последнюю, ночь, пока
он крепко обнимал ее, она рассказала ему свою историю, она показала ему,
где болит, она отдала ему всю эту боль. А что ему было делать с ней?
Потом он не мог забыть. Он думал об этом постоянно. Он начал в уме
переформировывать, начал подыскивать слова, сцены, символы, которые
придали бы ей смысл. Это было ужасно и омерзительно, но это была жизнь,
мощная кровоточащая жизнь - вода для мельницы Кантлинга, именно то, что
ему требовалось. Она показала ему, где было больно, а он может показать им
всем. Нет, он сопротивлялся. Он пытался противостоять. Начал рассказ,
написал очерк, докончил несколько критических заметок. Но то возвращалось.
Настигало его каждую ночь. Не позволяло отвергнуть.
И он написал роман.
- Виновен, - сказал Кантлинг в темной комнате. И когда он произнес
это слово, то обрел странное успокоение, прогнавшее ужас. Он признал
правду. Он сделал это. И примет кару. Так будет только справедливо.
Ричард Кантлинг встал и направился к входной двери.
Бандероль была прислонена к стене. Он не разворачивая внес ее в дом и
поднялся по лестнице. Он повесит его рядом с остальными - рядом с Хью, и
Сисси, и Барри Лейтоном - да, как в портретной галерее. Он сходил за
молотком, тщательно измерил, вбил гвоздь. И только тогда развернул портрет
и посмотрел на лицо, до этой секунды скрытое бумагой. Никакой другой
художник не изображал ее с такой верностью - не просто черты лица,
угловатые скулы, голубые глаза, спутанные пепельные волосы, но внутреннюю
сущность. Она выглядела такой юной, не тронутой жизнью, доверчивой, и еще
он видел в ней силу, мужество, упорство. Но больше всего ему понравилась
ее улыбка. Прелестная улыбка, улыбка, озарявшая все лицо. Улыбка эта
словно напомнила ему кого-то, с кем он был когда-то знаком. Но вот кого,
он вспомнить не мог.
Ричард Кантлинг испытал неясное краткое облегчение, тут же
сменившееся даже еще более сильным чувством утраты - утраты настолько
страшной, невозвратимой и абсолютной, что перед ним были бессильны слова,
которым он поклонялся. Затем это чувство исчезло. Кантлинг отступил на
шаг, скрестил руки и вгляделся в четыре портрета. Чудесная работа. Глядя
на них, он почти ощущал их присутствие в доме.
Хью, его первенец, мальчик, каким он мечтал сам быть.
Сисси, его истинная любовь.
Барри Лейтон, его умудренное опытом, усталое второе "я".
Николь, дочь, которой у него никогда не было.
Его люди. Его персонажи. Его дети.
Неделю спустя пришла еще одна бандероль, заметно меньше тех. Внутри
картонной коробки лежали экземпляры его четырех романов, счет и вежливая
записка художника с вопросом, не будет ли еще заказов.
Ричард Кантлинг ответил, что не будет, и уплатил по счету чеком.
Джорж МАРТИН
ПУТЬ КРЕСТА И ДРАКОНА
Пер. В.Вебер
- Ересь, - сообщил он мне.
Солоноватая вода в его бассейне мягкой волной ударила о стенку.
- Еще одна? - без особого энтузиазма осведомился я. - В эти дни они
плодятся, как мухи.
Ответ мой ему не понравился. Он шевельнул грузным телом, и на этот
раз вода перехлестнула через край, на кафельный пол приемного покоя.
Сапоги мои промокли насквозь. К этому я отнесся философски. Тем более что
предусмотрительно надел самую старую пару, понимая, что мокрые ноги -
неизбежное следствие визита к Торгатону Найн-Клариис Тун, старейшине
народа ка-Тан, архиепископу Весса, наисвятейшему отцу Четырех законов,
главному инквизитору ордена воинствующих рыцарей Иисуса Христа и советнику
его святейшества папы Нового Рима Дарина XXI.
- Будь ереси так же многочисленны, как звезды, любая из них не
становится менее опасной, святой отец, - отчеканил он. - И мы, рыцари
Христа, должны бороться с ними всеми и с каждой в отдельности. Кроме того,
эта новая ересь наиболее ужасна.
- Да, мой господин. У меня и в мыслях не было оспаривать ваше мнение.
Примите мои извинения. Просто я очень устал, выполняя задание ордена на
Финнегане. И рассчитывал испросить у вас краткосрочный отпуск. Мне нужно
отдохнуть, восстановить силы.
- Отдохнуть? - вновь меня окатило водой. Его черные, без зрачков,
глаза мигнули. - Нет, святой отец, это невозможно. Ваши знания и опыт
жизненно важны для дела, которое я намерен поручить вам, - голос его чуть
помягчел. - Я не успел ознакомиться с вашим отчетом по Финнегану. Вам
удалось добиться желаемого?
- Пожалуй что нет, хотя я убежден, что мы возьмем верх. Церковь
сильна на Финнегане. Когда мои попытки найти путь к согласию закончились
безрезультатно, пришлось принять более действенные меры. Нам удалось
закрыть газету еретиков и их радиостанции. Наши друзья уверены, что
обращение еретиков в суд ничем им не поможет.
- Так это блестящее достижение, - воскликнул архиепископ, - Вы
одержали победу во славу нашего Господина и церкви.
- Не обошлось без мятежей, - добавил я. - Погибло не меньше сотни
еретиков и дюжина наших людей. И я опасаюсь эскалации насилия. Наши
священники подвергаются нападению, едва входят в город где пустила корни
ересь. Их лидеры рискуют жизнью, выходя за черту города. Я надеялся
избежать ненависти и кровопролития.
- Достойно одобрения, но нереалистично. - Архиепископ Торгатон вновь
мигнул, и я вспомнил, что у народа ка-Тан это движение век
свидетельствовало о раздражении. - Иной раз не обойтись без крови
мучеников, впрочем, и еретиков тоже. Ради спасения души можно отдать и
жизнь.
- Несомненно, - торопливо согласился я, Торгатон славился своими
пространными лекциями, и перспектива выслушивать его битый час меня не
привлекала. В приемном покое человек попадал в экстремальные для себя
условия, и мне не хотелось находиться в нем дольше, чем требовалось.
Сочащиеся водой стены, влажный, горячий воздух, да еще запах прогорклого
масла, свойственный катанцам. Жесткий воротник натирал шею. Под сутаной я
весь вспотел, ноги совсем промокли, начал ныть желудок.
И я поспешил перевести разговор в деловое русло.
- Вы сказали, что эта новая ересь куда опаснее остальных, мой
господин?
- Да.
- Где она зародилась?
- На Арионе, планете в трех неделях пути от Весса. Живут там только
люди. Никак не могу понять, почему вас так легко совратить. Ка-танец,
обретя веру, практически никогда не изменяет ей.
- Это известно каждому, - вежливо подтвердил я. Не став, правда,
добавлять, сколь ничтожно число ка-танцев, почитавших Иисуса Христа. Народ
этот мало интересовался другими цивилизациями и путями их развития, и
подавляющее большинство миллионов ка-танцев следовали своей древней
религии. Торгатон Найн-Клариис Тун являл собой исключение из правила. Он
был в числе первых новообращенных, когда два столетия назад папа Видас
Пятидесятый постановил, что священниками могут быть и негуманоиды. Жили
ка-танцы долго, так что не приходилось удивляться, что за двести лет
благодаря своей несгибаемой вере Торгатон поднялся столь высоко в
церковной иерархии, хотя общее число крещеных ка-танцев не доходило до
тысячи. Каждая новая раздавленная ересь приближала Торгатона к красной
шляпе кардинала. И, судя по всему, ждать оставалось два-три десятилетия.
- Наше влияние на Арионе невелико, - продолжал архиепископ. Руки его,
четыре толстые культи зелено-серого цвета, двигалась в такт словам,
рассека