Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
и я. Я настаивал на том, чтобы он
разрешил мне довести до сведения полиции угрожающую ему опасность. Но он
отклонил это предложение. Ему казалось, что это будет очень трудно
сделать, не нарушив тайны его глаз, и на этот раз мне снова пришлось
повторить ему свое обещание молчать.
В конце концов мы порешили, что каждый из нас примет со своей стороны
все возможные меры предосторожности. На этом дело и кончилось.
Но я должен сказать, что был момент, когда я был готов поделиться
своими опасениями с мадемуазель Грив. Ведь Жан не мог - да и не хотел -
внезапно прекратить свои прогулки с ней, а мне казалось крайне
неосмотрительным допустить, чтобы этот беспомощный больной, над которым
нависла такая страшная угроза, бродил по лесам вдвоем с Фанни - с
молоденькой девушкой, почти ребенком.
К тому же ведь она даже не знала, что ей следует непрестанно быть
настороже. Я непременно хотел вмешаться в это, но и тут, как всегда и во
всем, эта проклятая тайна препятствовала проведению в жизнь всех моих
добрых намерений. Кроме того, даже если бы Фанни удовлетворилась
какими-нибудь туманными объяснениями относительно моих опасений, какие она
могла принять меры? И как могла она сделать это без того, чтобы Жан сразу
же не догадался обо всем? Как ухитриться вооружить, например, Фанни
револьвером, чтобы мнимый слепой не увидал оружия и не потребовал
разъяснений?
Увы! Мне недолго пришлось опасаться того, что на Жана Лебри будет
совершено нападение во время прогулки.
Как раз в то время, когда я собрался поехать с ним в Лион, чтобы там
подвергнуть его радиографическому исследованию, у него сделался страшный
припадок кашля, сопровождавшийся сильным кровохарканием. Мы сейчас же
уложили больного в кровать. И ему уже не суждено было встать.
Мне стало сразу ясно, что он проживет не больше двух недель. С этого
момента у нас не было других мыслей, других забот, как только стремиться
облегчить его страдания. Фанни почти бессменно сидела у изголовья
больного. Ей помогала Цезарина, мадам Фонтан и значительно менее - бедная
мадам Лебри. Под предлогом того, что больной очень слаб, я воспретил
входить в его комнату кому бы то ни было постороннему и сам проводил у
него все свое свободное время.
Прежде всего у Жана Лебри сделался сильнейший приступ лихорадки, в
течение которого он утратил всякое представление о действительности. Тем
не менее, подергивание лица и постоянное стремление защитить руками глаза
дали мне понять, что он страдает от каких-то электрических сверканий, а
потому я надел ему дымчатые очки, посоветовав Фанни делать это даже и
среди ночи каждый раз, как ей будет казаться, что ему мешает свет.
Мадемуазель Грив, как послушная и исполнительная сестра милосердия, не
могла мне ничего на это возразить, да и не возражала. На третий день
болезни Жан очнулся от своего забытья. Фанни и я сидели по обеим сторонам
его кровати и наблюдали за его медленным пробуждением.
Больной повернул голову сперва ко мне, потом к ней. У меня появилось
предчувствие, что он сейчас произнесет наши имена и тем самым обнаружит,
что он узнает нас, что он видит. Ведь он уже научился быстро различать
электромагнитные особенность различных людей. Из предосторожности я
поспешил заговорить с ним раньше, чем он успел что-нибудь сказать:
- Мы здесь, Жан, мадемуазель Грив и я, вы меня слышите?
Он знаком дал мне понять, что слышит меня, затем долго снова лежал
без движения. Потом он взял наши руки и медленно соединил их вместе, точно
совершил какой-то торжественный обряд.
- Monsieur u madam... - прошептал он.
Глядя на его лицо, становилось ясно, что ему уже не суждено никогда
улыбнуться.
Каким мы обменялись взглядом, мы, которых он соединял с такой
трогательной простотой! Я видел, как глаза Фанни наполнились слезами. Не
будучи в силах сдерживаться, она опустилась на колени и судорожно рыдала,
положив голову на кровать.
После некоторого молчания Жан Лебри снова принялся что-то шептать. Я
нагнулся к нему, чтобы лучше расслышать.
- Бар! - говорил он. - В письменном столе... Средний ящик... Там
завещание!.. Возьмите его!.. У мамы предрассудки... Она будет против... Вы
знаете, против чего... Но завещание... категорическое... Я завещаю вам мои
глаза... Я разрешаю вскрытие... Ах! Прозоп звонит у двери... Не давайте
ему войти! Где мой револьвер?.. Фанни, вы слышите звонок?.. Это Прозоп!..
Он сжег больницу... Он не получит моих глаз... Как он звонит! Как он
звонит!..
У него снова поднялся жар и начался бред. Из уст Жана лился
безудержный поток слов, иногда непонятных, но в большинстве случаев
открывающих его сокровенную тайну.
Его преследовали воспоминания о войне и главным образом - о
пребывании в плену. Опасаясь того, что его разговоры могут возбудить
любопытство и вызвать всякие пересуды, я устроил так, что с этого дня за
ним ухаживали поочередно только мы с Фанни, тем более, что я преклонялся
перед ее выносливостью и был бесконечно благодарен за умение молчать.
Состояние Жана резко ухудшилось. Он то бредил, то погружался в
забытье. Иногда, в моменты просветления, он слабым голосом говорил с нами
о нашей будущей супружеской жизни. Казалось, что это был единственный
вопрос, который его интересовал...
Но на шестой день вечером, после того, как я сделал ему подкожное
вспрыскивание, он вдруг спросил меня, указывая в угол комнаты:
- Что вы там спрятали?
- Там, наверху? Там ничего нет. Вам просто что-то показалось, Жан!
- Зачем вы меня обманываете? Скажите мне, Бар, что там такое?
Веки его широко раскрылись, обнажив его глаза, такие же, как глаза
статуи. Он следил взглядом за движением своего видения. Оно, видимо,
вскоре исчезло, потому что он перестал говорить о нем.
Я не придал этому случаю никакого значения, считая, что это была лишь
галлюцинация. Тем не менее это явление стало так часто повторяться и
производило такое потрясающее впечатление на больного, что я считаю
необходимым остановиться на его описании.
Насколько я мог понять, первое видение явилось Жану Лебри в виде
вращавшегося туманного диска, окрашенного в фиолетовый цвет. Этот диск
проплыл через комнату и, пройдя сквозь потолок, исчез, затерявшись где-то
в пространстве. Но затем умирающему с каждым днем стало являться все
больше и больше таких дрожащих и кружащихся дисков, и он различал их
теперь значительно отчетливее. Он вслух описывал самому себе их вид, не
обращая внимания на меня и на Фанни. Теперь он видел уже не диски, а
легкие, почти прозрачные шары, внутри которых что-то крутилось с бешеной
быстротой. Сами они медленно плыли по комнате, то исчезая, то вновь
появляясь, пройдя сквозь стены. Они передвигались по воздуху и с
одинаковой легкостью проникали сквозь мебель, сквозь дома, сквозь землю.
Иногда они прицеплялись к вещам или к живым существам или сцеплялись
вместе, как гроздья, и Жан Лебри сравнивал их с нагромоздившимися друг на
друга мыльными пузырями, внутри которых происходил какой-то таинственный
водоворот или вихрь. Он стремился отогнать от себя эти пузыри, когда они
приближались к нему. Но мог ли он их от себя отогнать? Глядя на то, как он
старался вырвать их из своей груди, уверяя, что они его душат, приходилось
усомниться в этом.
Однажды он сообщил мне, что один из этих шаров прицепился к моему
мозгу, и я отчетливо помню, что в то время я мучился страшнейшей головной
болью. Но, может быть, это было лишь совпадение?
Невольно напрашивался вопрос: был ли Жан Лебри все еще способен
продолжать свои наблюдения? Следовало ли считать, что он видел в бреду
несуществующие вещи, или можно было верить тому, что его все
прогрессирующее в своем развитии, все утончавшееся шестое чувство достигло
такой силы и совершенства, что давало ему возможность лицезреть образы, о
существовании которых никто и не подозревал? До сих пор его
глаза-электроскопы улавливали электромагнитный облик таких явлений,
которые мы, обыкновенные люди, способны воспринимать при помощи своих пяти
чувств. Но для него этот облик постепенно становился все более точным, все
более полным. Кто может поручиться за то, что, привыкнув к изобретенным
Прозопом аппаратам, Жан Лебри не пошел еще дальше вперед и не стал
способен различать таинственный мир, населенный существами, образованными
из одного только электричества и состоявшими из таких неуловимых флюидов,
что они уже не влияют на самые чувствительные наши электроскопы? Неужели
он, будучи еще живым человеком, видел незримые существа, про которые мы
можем сказать только то, что они нас, несомненно, окружают? Не живут ли
эти существа за счет человечества, в то время как человечество даже и не
догадывается об этом? Не им ли мы иногда обязаны болезнью, слабоумием,
смертью?.. Лично я не берусь разрешить этот вопрос, потому что мне так и
не удалось установить, в какие моменты Жан Лебри бредил и когда говорил
сознательно.
Он скончался 22 октября, на рассвете, не приходя в сознание уже целые
сутки. Фанни горько оплакивала его смерть.
Когда Жан Лебри потерял сознание, мне стало ясно, что смерть
приближается к нему быстрыми шагами. И, воспользовавшись минутной
передышкой, я поспешил открыть его письменный стол.
Против моего ожидания, средний ящик был совершенно пуст. Я стал
искать в других ящиках стола, но не нашел в них ничего похожего на
завещание моего друга. Я тщательно обшарил весь стол и вытащил все ящики,
чтобы иметь возможность осмотреть дно и внутренние стенки. Внезапно я
почувствовал, что на висках у меня выступил холодный пот... Я не нашел
ничего ни за столом, ни под ним. Нигде ничего не было.
Одно из двух: либо завещание было похищено, либо Жан Лебри в бреду
принял за совершившийся факт то, что он еще только, быть может, собирался
сделать. Но похищение казалось мне более вероятным. Когда Жан решил
изложить на бумаге свою последнюю волю? Несомненно, еще до последнего
своего припадка, который оказался для него смертельным и который произошел
почти непосредственно после пожара в больнице. Значит, вне всякого
сомнения, завещание было им написано до пожара в тот период, когда мы еще
не были начеку. Тогда же, по всей вероятности, было совершено и само
похищение.
Как бы там ни было, благодаря этой ловкой краже я рисковал лишиться
возможности получить бесценные сведения. При одной мысли о том, что мне
придется обратиться к мадам Лебри, чтобы убедить ее согласиться на
вскрытие, я терял всякую надежду.
Легко представить, с каким тяжелым чувством я коснулся почерневших
век моего друга Жана, чтобы в последний раз закрыть его искусственные
глаза.
Вместе с тем я не имел права колебаться. Моим священным долгом было
во что бы то ни стало добиваться разрешения свободно распоряжаться его
останками. Но местные власти, наверное, только бы посмеялись надо мной,
если бы я обратился к ним за таким разрешением. От кого же я мог
рассчитывать получить это право, как не от мадам Лебри?
Я обратился к ней с этой просьбой, но она мне, конечно, отказала. Это
шло вразрез с ее религиозными убеждениями, с ее принципами и с тем, что
она называла "здравым смыслом". Ее искреннее горе уступило место не менее
искреннему негодованию. Несмотря на все мои старания, она высказала и
мадам Фонтан и Фанни, и даже Цезарине свое возмущение по поводу того, что
я имел "смелость" обратиться к ней с такой "кощунственной" просьбой.
Напрасно говорил я ей, что хочу это сделать лишь ради блага науки, ради
блага всего человечества. Тщетно я упоминал о том, что Жан страдал
совершенно особым видом слепоты, от выяснения которого зависела чуть ли не
вся дальнейшая судьба человечества (казалось бы, достаточно веский довод!)
- и, наконец, то Жан сам в своем ненайденном завещании...
Мадам Лебри пожала плечами. Завещание, написанное слепым! Это значит
- зайти чересчур далеко в своем "стремлении удовлетворить нездоровое
любопытство".
Мадам Фонтан и Цезарина были того же мнения. Фанни молчала, но ее
очаровательное лицо, утомленное от бессонных ночей и побледневшее от горя,
казалось, говорило мне, что лучше всего прекратить этот разговор.
- Пусть будет по-вашему! - сказал я мадам Лебри.
Между нами снова воцарился мир.
Но странное дело! Я чувствовал, что в этом доме, который только что
постигла смерть, все управлялось сильной и властной рукой Прозопа.
Невидимый доктор продолжал царить над нами сейчас так же, как царил и
ранее. По его воле было совершено два злодеяния - поджог и кража, и
злодеяния эти торжествующе встали на моем пути к разгадке его тайны. Я был
побежден... Пусть так! Но в таком случае я все-таки должен был по крайней
мере оградить останки Жана Лебри от каких-либо посягательств. Я должен был
предупредить всякую возможность силой или хитростью похитить его
глаза-электроскопы.
Я сидел нахмурясь в гостиной мадам Лебри, опустив голову на руки и
предаваясь своим горьким размышлениям. Вдруг я почувствовал смутную ласку.
Фанни с грустью смотрела на меня.
Теперь у меня не было уже основания скрывать от нее истинное
положение вещей. То время, которое Жан называл "когда я умру", увы,
наступило.
Она давно уже догадалась, что здесь кроется какая-то тайна. С того
дня, когда я предупредил ее, что нам не следует объясняться жестами в
присутствии Жана, так как он иногда ощущает колебания света и тени, у нее
сразу явились подозрения. Кроме того, ее страшно интриговали наши
совместные с ним занятия, о которых мы никогда никому ничего не говорили.
Наконец, в бреду Жан Лебри, забыв о взятой на себя роли, сам открыл ей,
что видит некоторые явления.
Фанни без всякой обиды простила мне то, что я до сих пор ничего ей об
этом не говорил, уважая данную мною клятву.
- Ваше разумное отношение очень меня ободряет, - сказал я ей. - Но я
буду спокоен только тогда, когда наш друг будет уже покоиться в
недоступном склепе. Помогите мне, Фанни.
- Чем я могу вам помочь? Скажите.
Обвив мою шею руками, она подняла на меня вопросительный взгляд своих
любящих глаз.
- Скажите мне! - повторила она.
- Вы устали, моя дорогая, - прошептал я. - Но я все-таки должен
возложить на вас тяжелую, утомительную обязанность. Нужно, чтобы мы с вами
до конца поочередно стояли на своем посту. Нужно, чтобы кто-нибудь из нас
непрестанно был там, при нем. До конца, Фанни. До гроба, до кладбища.
- Ну, а потом? Разве не может кто-нибудь темной ночью...
Я рассказал ей свой план и оставил ее при покойнике. Я знал, что она
так же, как я сам, чтит его память и будет свято его охранять. Я был
спокоен.
10. РАЗВЯЗКА
Весь это день я употребил на то, чтобы дать подробнейшие указания
каменщикам и слесарям, конечно с ведома и разрешения мадам Лебри. Она
ничего не имела против того, чтобы та часть могилы ее сына, которая должна
была находиться под землей, была обращена в нечто, похожее на неприступный
блокгауз. Рабочие обещали мне тщательно исполнить все мои требования и,
как только стемнело, приступили к работе.
Мне уже давно следовало сменить Фанни на ее грустном и утомительном
посту. Я застал ее изнемогающей от усталости.
Она дремала, стоя около покойного. Мы вышли из комнаты, где лежал
умерший, на площадку лестницы, так как нам нужно было поговорить. Фанни
сообщила мне, что за весь день не произошло ничего необычайного. С
покойным приходили прощаться лишь хорошо знакомые ей люди. Ей не удалось
заметить поблизости никаких мало-мальски подозрительных лиц.
Затем, заметив, что я с любовью вглядываюсь в ее лицо среди
окружавшего нас полумрака, она добавила с грустью в голосе:
- Я целый день вас не видала.
Ласкаясь, она прижалась ко мне, и только тут я почувствовал, что она
едва стоит на ногах. Она заснула бы у меня на груди, если бы я не сказал
ей:
- Идите, мой друг, идите отдохнуть. Поберегите себя ради меня.
Губы ее горели. Казалось, что она уже не в силах уйти.
- Фанни! - воскликнул я, до глубины души тронутый ее чувством. - Как
счастливы мы будем с вами!
Не будучи в силах сдерживаться, она разразилась слезами, поцеловала
меня долгим, страстным поцелуем и убежала к себе, стараясь заглушить свои
рыдания.
- Я люблю тебя! - прошептал я ей вслед сдавленным голосом.
С верхней площадки лестницы она мне сделала рукой какой-то знак, но я
едва мог его уловить. Она скрылась в темноте.
Мысленно благословляя ее и мечтая о нашем будущем счастье, я
направился к мрачной комнате с наглухо закрытыми окнами и затянутыми
зеркалами, где среди запоздалых осенних цветов лежало холодное,
безжизненное тело.
В комнате была горничная. Она вставила новые свечи, подобрала
осыпавшиеся на пол лепестки и спросила меня, долго ли я останусь около
тела месье Жана.
- Всю ночь, - ответил я. - Вы можете идти спать, Цезарина.
Она ушла. Я уселся в кресло и открыл лежавшую на столе библию. Но
вскоре я почувствовал, что и я тоже изнемогаю от усталости. И на мне в
конце концов сказались бессонные ночи и тяжелое потрясение, вызванное
пропажей завещания; правда, впечатление об этом несколько сгладилось
благодаря Фанни, но даже ее любовь не могла меня вполне утешить в этой
ужасной неудаче. Я принужден был встать и начать ходить по комнате, чтобы
как-нибудь побороть предательскую дремоту.
В моем мозгу бродили какие-то спутанные, туманные мысли. И вдруг меня
внезапно, как молнией, пронзила яркая, отчетливая мысль: я должен сейчас
же, во что бы то ни стало, похитить электроскопы.
Я был один около покойного, я мог свободно действовать.
Пробило одиннадцать часов.
До рассвета оставалось еще так долго, что я мог бы совершить
несколько преступлений или столько же героических поступков. Но это было
достойным поступком, не правда ли? Мог ли я колебаться? Имел ли я право
допустить, чтобы тайна шестого чувства ускользнула от нас навсегда? И
притом ускользнула бы навсегда только от моих соотечественников? Неужели
же для нас, французов, это огромное по важности открытие так и останется
неизвестным, в то время как наши будущие враги овладеют его тайной и будут
постепенно совершенствоваться? Ведь, если завтра снова вспыхнет война, мы
окажемся в крайне невыгодном положении, потому что нам придется бороться
против тех людей. Среди наших бесчисленных противников отыщутся
необычайные специалисты, способные читать, ловить в воздухе секретные
распоряжения, передаваемые беспроволочным телеграфом; способные раскрыть
сеть самых глубоких траншей, обнаружить искусно замаскированные
артиллерийские батареи. Им будут помогать люди, для которых горы так же
прозрачны, как воздух... Я с содроганием вспомнил о потрясающей
проницательности Жана Лебри. Я точно снова увидел, как он без малейшего
колебания указывал мне место, где произошла порча обмотки динамомашины,
или определял на взгляд болезненную точку спинного мозга. Мне рисовались
сотни примеров, когда можно было бы применить на практике шестое
чувство... Нет, мне было совершенно ясно, что я должен делать.