Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
нчилось,
чтобы он сказал, наконец...
Ему даже не придется колебаться. Его страх и так сделает все сам, и
губы его просто не в состоянии сложиться в иное слово, нежели волшебное
пятое "да". Его голосовые связки откажутся работать, пожелай он сойти с
намеченного пути.
- Хватит, Солль! - Фагирра красноречиво переглянулся с палачом. -
Последний раз повторяю вопрос: верно ли, что магические действия декана и
его дочери вызвали в городе Мор?
Безгубый рот Скитальца чуть дрогнул. "Ошибиться легко, и ошибка
дорого вам обойдется... Раз в жизни бывает этот момент, и упустивший его
лишается надежды навсегда".
Как много боли в этом зале. Как много боли помещается в маленьком
теле Тории... И как болит шрам.
Тишина.
Он поднял глаза - два окна смотрели на него равнодушными глазами
Скитальца.
- Не...
Страх его взревел. Он ревел и метался, раздирая горло, парализуя
язык, выл и катался, как взбесившееся чудовище - весь его огромный,
всепоглощающий, всепожирающий страх, давно свивший в Соллевой душе свое
смрадное логово.
- ...е...т...
Слово вырвалось из его рта, и он в изнеможении закрыл глаза, со
спокойной совестью отдавая себя на растерзание страху.
В наполнявшей зал тишине слово прозвучало, подобно взрыву пороховой
башни.
Где-то победно завопили студенты, где-то загалдела толпа, что-то
резко бросил Фагирра, а Тория, обомлевшая на своей скамье, источала ужас -
ужас оттого, что заклятие на Солле теперь вечно и неснимаемо. Он сам
осознал это и содрогнулся, руки его потянулись ко рту, будто желая вбить
обратно только что вылетевшее слово - но он понял с облегчением, что
вернуть сказанное невозможно, и пусть страх выворачивает его наизнанку...
Пошатнувшись, он глянул в зал, на Скитальца - глянул едва ли не с вызовом.
И тогда Скиталец, который один оставался бесстрастным в возбужденной
толпе, позволил себе усмехнуться.
Мир перед глазами Эгерта закачался, поплыл, полинял, будто выгорел;
на секунду он ощутил полнейшее, безмятежное спокойствие, хотелось закрыть
глаза и наслаждаться неправдоподобной тишиной - но тут мир вернулся,
обрушился гулом толпы и выкриками стражи, и краски вернулись к нему, и
никогда в жизни Эгерт не видел таких ярких красок.
...Кто все эти люди?! Кто этот человек, скрывающий лицо под
капюшоном? Как смеют они удерживать под стражей... Торию?!
Помост дрогнул - Эгерт осознал себя уже на бегу, кто-то красно-белый
испуганно отлетел в сторону, защищаясь пикой... Неуклюже, как дохлая
крыса, грохнулся на бок табурет палача, и вывалились из мешка железные
клещи.
Эгерту казалось, что он движется медленно, как увязшая в меду муха;
на краю его зрения мелькали перекошенные лица, на краю его слуха лязгали
выкрики, кто-то кричал "Взять", кто-то кричал "Не трогать"... Орали
студенты и колотил по столу канцелярист - а бледное лицо Тории было все
ближе и ближе, все ближе и ближе были глаза, распахнутые так, что загнутые
ресницы вонзались в кожу, и широкие, поглощающие свет зрачки без блеска, и
полуоткрытые запекшиеся губы, искусанные, опухшие... Эгерт бежал целую
вечность, помост содрогался под его сапогами, и кто-то хотел встать на
дороге - но отлетел, сметенный. Эгерт бежал, и по щеке его, по губам, по
подбородку скатывалась на рубашку кровь, потому что на месте шрама горела
теперь открытая рана.
А потом нога его запнулась о подставленные ножны меча, и, потеряв из
виду лицо Тории, он упал, разбивая локти; мелькнул перед глазами край
помоста, потом высокий темный потолок - оттуда, сверху, гулко донеслось:
- ...о наказании за лжесвидетельство?!
Вздувшиеся на висках жилы, дергающиеся бледные губы, темные трещины в
углах рта... Лицо человека, пытавшего Торию. В руках Фагирры был короткий
меч, оружие стражников, и острие его смотрело Соллю в живот.
Тория. Он почувствовал, как она слабеет от невыносимого ужаса, как ее
опутывают цепкие руки палача - и в глазах у него сгустилась черно-красная
пелена.
Рывок. Переворот. Тело его два года не знало боя, он ждал от него
неподчинения - но ощутил только исступленную радость мышц, подобную
радости освобожденного от цепи пса.
Тория бьется в чужих руках. Кто посмел коснуться ее?!
Он ударил, почти не глядя - подбегавший стражник согнулся, меч хотел
было выпасть из его руки - но не выпал, потому что Эгерт перехватил
тяжелую рукоятку. Короткий меч, незнакомое оружие - но рука сама собой
вскинулась, и Эгерт с удивлением услышал звон металла о металл и увидел
разлетающиеся искры, а прямо перед собой - глаза Фагирры, яростные,
безумные.
Тория металась, она совсем рядом, Эгерт чувствовал, как удерживающая
ее рука грубо бередит оставленные пытками раны, а она почти не замечает
боли, исходя страхом за него, за Эгерта...
Мечи снова скрестились - Фагирра полуоткрыл рот, его оружие
взметнулось опять, и тогда, ненавидя отделяющую его от Тории преграду,
Солль ринулся в контратаку.
Кажется, он что-то кричал. Кажется, кто-то в сером плаще осмелился
приблизиться сзади, и Тория зашлась от ужаса, и в следующую секунду на
помост грузно упал окровавленный предмет, напоминающий руку с зажатым в
ней кинжалом; игрушечная виселица сметена была с судейского стола, и
казненная кукла впервые за много лет вывалилась из петли. Миновало
несколько мгновений, и меч Фагирры улетел в завопившую толпу, а сам
Фагирра оступился и упал, и какую-то долю секунды Солль смотрел сверху
вниз в его побелевшие глаза.
- Эгерт!..
Чужие грязные руки безжалостно волокли ее прочь; Солль негодующе
взревел, и в ту же секунду короткий меч, отвоеванный у безвестного
стражника, был уже в полете.
Жизнь городского палача, серая и скучная жизнь, оборвалась мгновенно.
Качнув торчащей из спины рукояткой, бедняга лег на помост у ног своей
недавней жертвы; Тория отшатнулась, и Эгерт встретился с ней глазами.
...За что ей это? Кровь, ужас... За что это, бедная девочка...
Он снова бежал, и она кинулась ему навстречу; уже протянув руки, он
увидел, что она смотрит ему за спину. Он обернулся, и очень вовремя,
потому что Фагирра был уже здесь - оскаленный, с перекошенным ртом и
вскинутым стилетом.
...Нет, Тория. Не бойся. Не бойся никогда.
Ему удалось отразить первую атаку. До чего силен и живуч... этот
учитель фехтования.
Во второй раз стилет едва не оцарапал Эгерту руку.
...Оружие! Небо, пошли мне шпагу, ну хоть кухонный нож...
Он споткнулся и едва удержался на ногах - стилет нельзя допустить до
Тории, одной царапины хватит, одной царапины изящного острия с темной
капелькой на конце будет довольно...
Под ногами его звякнули клещи. Он ощутил в руках их тяжесть, рывком
вскинул, защищаясь, выставил перед собой; в этот самый момент Фагирра
ринулся в свою самую яростную, самую исступленную атаку.
...Эгерту не хотелось, чтобы Тория это видела. Отступив на шаг, он
схватил ее за плечи и ладонью закрыл ей глаза.
Фагирра еще стоял; клещи торчали у него из груди, и разинутый
железный клюв щерился на Эгерта с бессильной угрозой. Из спины - Эгерт
знал - выглядывали окровавленные рукоятки. Агония плащеносца была страшна,
и Солль прижал Торию к себе, стараясь не касаться болезненных рубцов.
Лицо ее, наполовину скрытое его рукой, казалось загадочным, будто под
маской; губы дрогнули, словно собираясь улыбнуться, ресницы защекотали ему
ладонь, и он почему-то вспомнил прикосновение стрекозиных крыльев.
Наверное, изменилось само течение времени; рука его неуверенно
поднялась к лицу, и пальцы удивленно обследовали щеку, так и не находя
привычного шрама.
В зале творилось невообразимое. Дрались и обличали студенты, срывая с
плащеносцев капюшоны; кто-то выкрикивал проклятия, кто-то схватился за
оружие. Валом валила публика с улицы, сметая все на своем пути, топча
подвернувшихся служителей, с грохотом разнося зал суда...
Эгерт не слышал. Рев толпы сперва отдалился, а потом вовсе исчез -
возможно, Эгерт оглох; зрение его странным образом преломилось - бросив
взгляд в столпотворение, он увидел одного лишь высокого старика с
испещренным морщинами лицом.
Скиталец медленно повернулся и двинулся к выходу, рассекая толпу, как
нож рассекает воду. Чуть обернулся на пороге - Эгерт смотрел ему вслед и
видел, как чуть прикрылись, будто прощаясь, большие прозрачные глаза.
...И пришла весна.
Подняться на холм стоило многих трудов, потому что Тория ослабела, и
раны ее не затянулись. Он нес ее, твердо ступая по размытой глине, и нога
его ни разу не соскользнула.
На вершине холма была могила, накрытая, будто ладонью, развернутым
стальным крылом. Они стояли, склонив головы; над их головами меняли форму
облака, белое на голубом. Эгерту и Тории не нужно было говорить о
человеке, который навеки успокоился под крылом - он и без того пребывал с
ними.
Они стояли, прислонившись друг к другу, совсем как в тот давний
зимний день - но только их сдвоенная тень лежала не на искрящемся чистом
снегу, а на мокрой, черной земле, поросшей первыми травинками. Эгерт
раздувал ноздри, ловя терпкий запах трав - и не мог понять, чует ли он
запах Тории, или так пахнут пробившиеся на склонах соцветия.
Из ее стиснутого кулака свисала на цепочке ясная золотая пластинка -
будто Тория хотела показать отцу, что его наследство в целости.
Далеко внизу лежала черная надувшаяся река - а от городских ворот
лежала дорога, пустая дорога с одной только черной точкой, неспешно
направлявшейся к горизонту. И не нужно было говорить о человеке, уходившем
прочь - оба и так его помнили, и потому просто смотрели в даль, куда
уходил Скиталец.
...Мир прорезан горизонтом, и все дороги стремятся за край его,
разбегаются из-под ног, как мыши, и трудно понять, начинаешь ты путь или
уже вернулся.
Мир храним праматерью всех дорог, она позаботится о верном путнике,
скрашивая его одиночество. Дорожная пыль ляжет на полы плаща, пыль
созвездий ляжет на полог ночного неба, а ветер с одинаковым усердием
треплет облака на рассвете и вывешенные на просушку простыни.
Не беда, если душа выжжена солнцем - страшнее, если ее опустошило
пожарище. Не беда, если не знаешь, куда идешь - хуже, когда идти уже
некуда. Вставший на путь испытаний не сойдет с него, даже пройдя до конца.
...Ибо путь бесконечен.
Марина ДЯЧЕНКО
Сергей ДЯЧЕНКО
ПРЕЕМНИК
ПРОЛОГ
Мальчик сидел за сундуком, где пахло пылью. Портьеры, прикрывавшие
окно, поднимались над ним, как массивные пыльные колонны; в луче солнца
кружилась, растерявшись, белесая бабочка-моль.
За окном бряцало железо и топотали копыта. За окном говорили "враги"
и говорили "война"; здесь, в доме, были отец и мать, домашние и надежные,
как эти столбы солнца, подпирающие потолок...
Но старика он боялся. Старик был чужим и непонятным; в его
присутствии даже родные люди казались не такими, как прежде. Мать и отец
не обращали на сына внимания - будто старик был тучей, заслонившей от
мальчика солнце. Они тоже боятся старика - зачем же отдавать ему ЭТО?!
Мальчик плакал и слизывал слезы. Та вещь... Та замечательная вещь.
Неужели ее больше не будет? И не будет праздников, когда, вытащив ее из
шкатулки, мама позволит ему - в награду за что-нибудь - одним только
пальцем ПРИКОСНУТЬСЯ? И смотреть, смотреть, и следить за солнечным
зайчиком на потолке...
Они говорили - что-то о ржавом пятнышке, которого, кажется, все-таки
нет. И еще о войне; мальчик представил себе целый лес копий, узкие флаги,
раздвоенные, как змеиные языки... Очень много красивых всадников, и
приятно пахнет порохом... И его отец всех победит.
Но почему старик только молчит и кивает?!
Мокрым от слез пальцем мальчик рисовал на сундуке злые рожицы. Его
ругали, когда он рисовал злых. А теперь он с особым удовольствием выводил
косые, с опущенными уголками рты и нахмуренные брови: ну и отдавайте... ну
и пусть...
А потом золотая вещь блеснула на чужой ладони, на длинной ладони
старика; тогда мальчик не выдержал, с ревом выскочил из своего укрытия,
желая выхватить игрушку и не в силах поверить, что на этот раз его каприз
окажется неутоленным...
- Луар!!
На щеках матери выступили красные пятна; что-то строго говорил отец -
но мальчик и сам уже пожалел о своем порыве. Потому что старик посмотрел
на него в упор - долгим, пронзительным, изучающим взглядом. Странно еще,
как штанишки остались сухими.
По дну прозрачных, будто стеклянных глаз пробежала тень; кожистые
веки без ресниц мигнули. Мальчик съежился; старик перевел взгляд на его
мать:
- Вы назвали его в честь Луаяна?
За окном грохотали кованые сапоги, и грозный голос выкрикивал что-то
решительное и командирское. Старик вздохнул:
- Когда один камень срывается с вершины... Всегда остается надежда,
что он угодит в яму. И лавины не будет. Мы надеемся. Всегда.
Мальчик всхлипывал и тер кулаками глаза, и цеплялся за рукав отцовой
куртки - а потому не видел, как удивленно переглянулись его родители.
Старик печально усмехнулся:
- Твое семейство по-прежнему мечено, Солль. Судьбой.
Мать испугано вскинула глаза; отец молчал и держался за щеку, будто
бы мучаясь зубной болью. Старик кивнул:
- Впрочем... Ничего. Ерунда. Забудьте, что я сказал.
Лишь когда за старцем закрылась дверь, к чувству утраты прибавилось
еще и облегчение.
Теплая ладонь, в которой целиком тонет его рука. У тебя будет много
других игрушек. Не грусти, Денек.
1
...Мы успели-таки! Счастье, что городские ворота захлопнулись за
нашими спинами - а могли ведь и перед носом, недаром Флобастер орал и
ругался всю дорогу. Мы опаздывали, потому что еще на рассвете сломалась
ось, а ось сломалась потому, что сонный Муха проглядел ухаб на дороге, а
сонный он был оттого, что Флобастер, не жалея факелов, репетировал чуть не
до утра... Пришлось завернуть в кузницу, Флобастер охрип, торгуясь с
кузнецом, потом плюнул, заплатил и еще раз поколотил Муху.
Конечно же, под вечер ни у кого не осталось сил радоваться, что вот
мы успели, вот мы в городе, и здесь уже праздник, толкотня, а то ли еще
будет завтра... Никто из наших и головы не поднял, чтобы полюбоваться
высокими крышами с золотыми флюгерами - только Муха, которому все нипочем,
то и дело разевал навстречу диковинам свой круглый маленький рот.
Главная площадь оказалась сплошь уставлена повозками и палатками
расторопных конкурентов - в суровой борьбе нам достался уголок, едва
вместивший три наши тележки. Слева от нас оказался бродячий цирк, где в
клетке под открытым небом уныло взревывал заморенный медведь; справа
расположились кукольники, из их раскрытых сундуков жутковато торчали
деревянные ноги огромных марионеток. Напротив стояли лагерем давние наши
знакомые, комедианты с побережья - нам случалось встречать их на
нескольких ярмарках, и тогда они отбили у нас изрядное количество монет.
Южане полным ходом сколачивали подмостки; Флобастер помрачнел. Я отошла в
сторону, чтобы тихонечко фыркнуть: ха-ха, неужто старик рассчитывал быть
здесь первым и единственным? Ясно же, что на День Премноголикования сюда
является кто угодно и из самых далеких далей - благо, условие только одно.
Очень простое и очень странное условие. Первая сценка программы
должна изображать усекновение головы - кому угодно и как угодно. Странные
вкусы у господ горожан, возьмите хоть эту потешную куклу на виселице, ту,
что украшает собой здание суда...
Праздник начался прямо на рассвете.
Даже мы маленько ошалели - а мы ведь странствующие актеры, а не
сборище деревенских сироток, случались на нашем веку и праздники и
карнавалы. Богат был город, богат и доволен собой - ливрейные лакеи чуть
не лопались от гордости на запятках золоченых карет, лоточники едва
держались на ногах под грузом роскошных, дорогих, редкостных товаров;
горожане, облаченные в лучшие свои наряды, плясали тут же на площади под
приблудные скрипки и бубны, и даже бродячие собаки казались ухоженными и
не лишенными высокомерия. Жонглеры перебрасывались горящими факелами, на
звенящих от напряжения, натянутых высоко в небе канатах танцевали
канатоходцы - их было столько, что, спустившись вниз, они вполне могли бы
основать маленькую деревню. Кто-то в аспидно-черном трико вертелся в сети
натянутых веревок, похожий одновременно на паука и на муху (Муха, кстати,
не преминул стянуть что-то с лотка и похвастаться Флобастеру - тот долго
драл его за ухо, показывая на тут и там мелькавших в толпе красно-белых
стражников).
Потом пришел наш черед.
Первыми вступили в бой марионетки - им-то проще простого показать
усекновение головы, они сыграли какой-то короткий бессмысленный фарс, и
голова слетела с героя, как пробка слетает с бутылки теплого шипучего
вина. Худая, голодного вида девчонка обошла толпу с шапкой - давали мало.
Не понравилось, видать.
Потом рядом заревел медведь; здоровенный громила в ярком, цвета
сырого мяса трико вертел над головой маленького, будто резинового
парнишку, и под конец сделал вид, что откручивает ему голову; в нужный
момент парнишка сложился пополам, и мне на мгновение сделалось жутко - а
кто их знает, этих циркачей...
Но парнишка раскланялся, как ни в чем не бывало; медведь, похожий на
старую собаку, с отвращением прошелся на задних лапах, и в протянутую
шляпу немедленно посыпались монеты.
Южане уступили нам очередь, махнув Флобастеру рукой: начинайте, мол.
Ко Дню Премноголикования мы готовили "Игру о храбром Оллале и
несчастной Розе". Несчастную Розу играла, конечно, не я, а Гезина; ей
полагалось произнести большой монолог, обращенный к ее возлюбленному
Оллалю, и сразу же вслед за этим оплакать его кончину, потому что на сцену
являлся палач в красном балахоне и отрубал герою голову. Пьесу написал
Флобастер, но я никак не решалась спросить его: а за что, собственно,
страдает благородный Оллаль?
Оллаля играл Бариан; он тянул в нашей труппе всех героев-любовников,
но это было не совсем его амплуа, он и не молод, к тому же... Флобастер
мрачно обещал ему скорый переход на роли благородных отцов - но кто же,
спрашивается, будет из пьесы в пьесу вздыхать о Гезине? Муха - вот кто
настоящий герой-любовник, но ему только пятнадцать, и он Гезине по
плечо...
Я смотрела из-за занавески, как прекрасная Роза, живописно разметав
по доскам сцены подол платья и распущенные волосы, жалуется Оллалю и
публике на жестокость свирепой судьбы. Красавица Гезина, пышногрудая и
тонкая, с чистым розовым личиком и голубыми глазками фарфоровой куклы
пользовалась неизменным успехом у публики - между тем все ее актерское
умение колебалось между романтическими вскриками и жалостливым хныканьем.
Что ж, а больше и не надо - особенно, если в сцене смерти возлюбленного
удается выдавить две-три слезы.
Именно эти две слезы и блестели сейчас у Гезины на ресницах; публика
притихла.
За кулисами послышались тяжелые шаги палача - Флобастер, облаченный в
свой балахон