Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
или. Чувствуя,
что он вот-вот упадет, Раппопорт уговорил таксиста, дав ему вперед пять
рублей, довезти свое расплывающееся тело в Измайлово. Но не таков был
журналист Тавров, чтобы просто заснуть.
С трудом попав ключом в скважину, он первым делом, не снимая плаща,
прошел в комнату и стал двигать шкаф. Накренив шкаф набок, Яков Маркович
вытащил из-под него толстую серую папку, а потом еще несколько листков --
отдельно. Листки он бросил на пол. В ванной он развязал тесемку, чиркнул
спичкой и поджег первый лист сочинения маркиза де Кюстина. На горящий лист
Раппопорт положил еще, потом еще, и скоро в ванне полыхало пламя, копоть
застлала потолок. Тавров начал неистово кашлять от дыма. Задыхаясь, он дожег
рукопись до конца, пустил воду, чтобы остатки перестали дымиться, и
вывалился из ванной. Он помнил, как сел на пол в комнате, не в силах
добраться до тахты, и тут память ему изменила.
Глаза он открыл, когда почувствовал, что его трясут за плечо. Яков
Маркович долго не мог сообразить, чего от него хотят. Во сне его дважды
арестовывали, и он считал, что в этом ему везло: спросонья совершенно не
волнуешься. Он боялся только физической боли, а пальцы так впились ему в
плечо, что он застонал.
-- Не надо, -- жалобно попросил он, -- не надо меня бить...
-- Да ты что, пап? Проснись! Тебе плохо? Перед ним на коленях стоял
Костя.
-- Сын... -- не открывая глаза, произнес Яков Маркович. -- Мне очень
хорошо. Только голова болит...
-- Вижу, отец. Счастье еще, что ты не угорел.
Константин вошел в незапертую дверь и увидел отца, раскинувшегося
навзничь на коврике возле тахты. На животе у него спали, свернувшись, обе
кошки. Испугавшись, Костя мгновенно представил самое худшее и все, что за
этим худшим следует. Но тут же сообразил, что тогда кошки на нем не грелись
бы. Отец причмокивал и время от времени повторял: "Жгите газеты, не читая!"
Водкой несло даже от кошек. Подложив отцу под голову подушку, Костя уселся
за стол читать листки, брошенные на пол.
Листки оказались сочинением, написанным журналистом Тавровым в жанре,
который он открыл и назвал клеветоном. Это был клеветон Таврова на самого
себя. Яков Маркович писал за всех и обо всех, о нем же (если не считать
доносов) не писал никто и никогда. Поэтому Тавров решил заранее, на тот
случай, когда это понадобится, самолично подготовить о себе статью, чтобы ее
в любую минуту могли опубликовать. А то ведь, если сам о себе не
побеспокоишься, сделают хуже, недостаточно профессионально. Клеветон
"Газетный власовец" был создан в лучших традициях отечественной партийной
печати. В клеветоне был использован полный набор ярлыков из раппопортовского
конструктора: двурушник, предатель Родины, растленный тип, внутренний
эмигрант, продавшийся сионистской разведке, злобный отщепенец, грязный
провокатор.
-- Что это, пап?
-- Это? -- Яков Маркович сел, опершись спиной о тахту. -- Кто знает,
сынок? Может, это скоро понадобится...
-- А ты не хотел бы уехать, отец?
-- Я?! Ты хочешь вызвать меня на предотъездовское соревнование? Нет,
сынок. Ты молодой -- у тебя еще есть слабая надежда. А я...
-- И тебе не надоело?
-- Ox, как надоело, Костик! Но я уж досмотрю это кино до конца! Иногда
мне кажется, что евреи любят эту страну больше, чем русские. Они больше
думают о ней, меньше ее пропивают. А живут они на этой земле, начиная с
хазар, то есть не меньше русских. И по чистой случайности в свое время стали
насаждать здесь византийскую религию, а не иудейскую. Русские привыкли
заселять чужие земли. Так что логичнее им эмигрировать. К монголам, от
которых частично произошли. А евреи останутся. Только карлов марлов больше
не надо... Меня тошнит, Костя.
-- Зачем ты напился? Чтобы стать националистом?
-- Меня тошнит от того, что происходит...
-- Сам же говорил, отец, что на перстне царя Соломона были
выгравированы мудрые слова: "И это пройдет..."
-- Говорил! Мало ли что я говорил! Да если бы у меня был перстень, я бы
выгравировал на нем: "И это не пройдет!"
70. РОКОВАЯ ДЕВОЧКА
В сберкассе на старом Арбате стояла очередь, извиваясь по стене:
старики и старухи ожидали пенсию. Сироткина попросила предупредить, что она
последняя, отошла к стойке и, открыв отцовскую сберкнижку на имя Северова
Гордея Васильевича с правом для дочери пользоваться вкладом в течение трех
лет, заполнила листок. На счету было две с половиной тысячи с лишним. Отец
не трогал их после смерти матери.
Мелочь Надежда не стала трогать, а две с половиной тысячи, отстояв в
долгой очереди, забрала. Ей велели расписаться три раза -- Надя волновалась,
и подпись каждый раз получалась отличной от предыдущей. В конце концов ее
заставили предъявить паспорт. Только после этого Сироткина получила жетон с
номером, отдала его кассирше, и та отсчитала деньги. Сколько -- Надя не
могла видеть из-за высоченного прилавка, но пересчитывать не стала. Она
отошла к стойке, вынула из сумочки редакционный конверт со штампом "Трудовая
правда", вложила в него деньги и заклеила.
До метро "Университет" Надежда ехала с решительностью, которая
несколько убавилась, пока она поднималась по эскалатору. Обычно, когда Надя
провожала Ивлева, он не хотел, чтобы она шла с ним до самого дома; она
оставалась внизу, и лестница уносила вверх его одного. Но иногда он
заговаривался, не замечал, что она уже стоит на ступеньке, и ей удавалось
проводить его до самого выхода из метро. В такие дни Надя была счастлива.
Теперь Сироткина вошла в подъезд. Она поднималась по лестнице не ища,
будто сто раз приходила в дом Ивлева. Она хотела встречи с Антониной
Дональдовной и боялась ее. Это была какая-то игра, которую Сироткина сама
себе предложила, сойдясь с Ивлевым. Антонина Дональдовна была ее педагогом в
38-й музыкальной школе. Надя девочкой любила ее и быстро забыла, как и всех
других своих учителей, но вспомнила, когда узнала, что спецкор Ивлев -- ее
муж. Учительница в свое время о нем рассказывала (какой он умный и
незаурядный человек, -- кажется, про это), и Наде, когда она на него в
редакции посматривала, сделалось любопытно.
Когда игра и полудетские расчеты стали серьезными, Сироткина не
заметила. А заметила только, что она любит Ивлева и ей не только хорошо от
этого, но и плохо. Она так и не сказала ему, что знает его жену.
-- Сироткина?! -- удивилась Антонина Дональдовна, открыв дверь и сразу
узнав Надю.
Она стояла в пестреньком халате с посудным полотенцем не первой
свежести в руках и, узнав, все еще продолжала разглядывать Надю, тщательно,
с иголочки одетую.
-- Я на минуту, Антонина Дональдовна...
-- Да входи же. У меня кавардак, извини... Раздевайся, я сейчас...
Пока Надя снимала плащ, Тоня в ванной напудрилась, чтобы хоть немного
скрыть следы синих припухлостей от бессонной ночи и слез. Она скинула халат,
натянула брюки и кофту, провела два раза гребешком по голове и вышла из
ванной.
-- Я все знаю, -- сразу произнесла Сироткина, чтобы не вертеться вокруг
да около.
-- Что -- все?
-- Мы ведь с Вячеславом Сергеевичем вместе работаем. Ну, то есть я в
редакции мелкий технический работник. Он ни в чем не виноват, я уверена. Они
должны его выпустить! Просто обязаны!
Тоня ничего не ответила. Она отрицательно покачала головой, и только
слезы покатились вниз, оставив два следа в наспех положенной на щеки пудре.
-- Точно знаю, Антонина Дональдовна! Газета за него заступится, а к
мнению газеты прислушаются... Скоро из больницы наш главный выйдет,
Макарцев. Он к Ивлеву хорошо относится, понимает, что это талантливый
человек. Он позвонит и все такое... Вот увидите!
-- Куда позвонит, Надюша? Ты осталась такой же наивной девочкой, как
была!
-- Нет! -- запротестовала Сироткина. -- Может, я и наивная, но не
такая, как вы думаете! Верьте, это главное!..
-- Постараюсь...
-- Да, чуть не забыла, а то б ушла... Я привезла гонорар вашего мужа --
в бухгалтерии просили передать...
Сироткина поспешно вынула конверт, положила на стол. Ивлева не
взглянула.
-- Ну а ты-то как живешь, Надя?
-- Я? Замечательно. Весело! Такой круговорот -- некогда оглянуться.
Учусь в университете, на вечернем, кончаю. В общем, порядок...
-- Тебе можно позавидовать...
-- Мне многие завидуют. Даже стыдно, когда у тебя все так хорошо... А
как ваш сын?
-- Сейчас у бабушки, растет...
-- Ну, я пойду, -- поднялась Надежда. -- Извините, что ворвалась без
приглашения.
-- Наоборот, Надя, я очень рада. Посиди, чаю попьем...
-- В другой раз... Загляну, как только что-нибудь узнаю.
Закрывая за Надей дверь, Тоня ощутила знакомый запах духов. Запах этот
раздражал ее давно, однако она не придавала ему значения. Только теперь
слабая догадка пришла к ней, но она не позволила этой мысли развиться и
поразить ее сознание неожиданным открытием.
На улицу Надя выскочила вприпрыжку, довольная собой. Тоненькая и
устремленная, улыбаясь, она спешила к метро, и прохожие смотрели ей вслед.
Она предчувствовала, что отец дома. Но когда действительно застала его на
кухне, вспомнила: он утром говорил, что после совещания приедет рано, а
потом снова уедет и ночевать не вернется. Она была уверена, что у него есть
женщина, не может не быть. Просто он считает ее ребенком, и это скрывает. И
раньше бывало, он неожиданно заявлял, что не придет ночевать -- у него
командировка. А тут не объяснил причину -- не захотел врать. Это уже
прогресс.
-- Здравствуй, папочка!
Василий Гордеевич сидел без пиджака в белой рубашке с расслабленным
галстуком и жевал. Она обняла отца за шею, прижалась к его спине. Из Надиной
комнаты доносилась музыка, ласковая и мягкая.
-- Это ты включил проигрыватель?
-- Да!
-- Ты что -- влюбился?
Он молча усмехнулся.
-- Выбрит тщательней, чем обычно, музыка...
-- Побрился в парикмахерской ЦК, пластинку мне подарил мой зам. Все?
-- Нет. Куда собираешься?
-- Ну, если начистоту, то на дачу, играть в преферанс.
-- Там, надеюсь, будут женщины? Давно пора...
-- Пора? -- Василий Гордеевич опять усмехнулся. -- Нет, женщин там не
будет. И что значит -- пора? Я же не говорю, что тебе пора замуж...
-- Ну, не говоришь, поскольку ты тактичный. А если бы я это сделала? У
меня есть новый парень... Так серьезно ко мне относится, просто боюсь...
-- Новый? Кто?
-- Военный. Учится в академии Жуковского -- в адъюнктуре... Как ты
считаешь?
-- Я? По-моему, раз спрашиваешь, то сама не уверена.
-- Я-то уверена, -- прошептала она ему на ухо. -- Но не знаю, как ты
отнесешься... Ведь тогда ты...
-- Тогда? С этим антисоветчиком?! Про которого ты мне тогда наврала...
Его фамилия Ивлев, и он с тобой работал!
-- Ну, вот! Сразу ругаешься. С ним давно кончено... Но если хочешь
правду, то никакой он не антисоветчик! Он перевел с французского книжку,
которую каждый смертный может взять в Ленинской библиотеке. И не в
спецхране, а просто так.
-- Дело не в этой книге, Надежда! Дело в том, что этот человек может
писать не то.
-- Это страшно?
-- Смотря для кого... Для лиц, идеологически некрепких, опасно.
Большинство народа, к сожалению, не отличает хорошего от плохого и может
попасться на удочку таким, как твой Ивлев. Я хотел сказать, бывший твой...
-- Ты прав, папа! Я все поняла. Хорошо, что для меня это имеет чисто
теоретическое значение.
-- Ну, вот видишь...
-- Скажи, а как тебе удалось? Неужели ты такой сильный, что можешь
посадить человека?
-- Глупости! Дело, конечно, не в личном, надеюсь, понимаешь?
-- А выпустить его можешь? Скажи -- можешь?
-- То есть как? -- Василий Гордеевич встал и затянул галстук.
-- Понимаешь, мы расстались, а его посадили. Если бы его выпустили, я б
спокойно вышла замуж за моего военного, а так... Пожалуйста! Я редко
что-нибудь прошу!
-- Нет, Надежда! Ты не понимаешь специфики нашей работы. Дело не в этом
Ивлеве. Сейчас мы не хотим изолировать всех, по тем или иным причинам
недовольных нашей идеологией. Работу ведем превентивно. Но выпустить --
значит показать, что мы слабы, что антисоветчики могут действовать. Да и не
я это решаю.
-- А кто?
-- Партия, народ... Когда, наконец, ты это поймешь? Лучше про Ивлева
забудь!
-- Хорошо, папочка, я постараюсь... Кстати, как у тебя с диссертацией?
-- Надеюсь, все будет xopoшо.
-- Я так рада! Знаешь, давай выпьем за то, чтобы у тебя все было
хорошо.
-- Ну, давай, если настаиваешь...
Василий Гордеевич вынул из бара бутылку экспортной водки, наполнил
рюмки, поставленные Надей. Они выпили.
Он натянул пиджак, поцеловал ее.
-- Какой ты у меня элегантный, папка! И почти совсем молодой...
Взяв гребешок, она зачесала отцу назад поседевшие волосы, курчавящиеся
возле ушей и сзади.
-- Такой мужчина пропадает для кого-то!
-- Не дури, Надька, -- он похлопал ее по бедру.
Закрыв за отцом дверь, Надежда вошла к себе, захватив на кухне бутылку.
Она поставила на проигрыватель пластинку, налила водки.
-- За твое здоровье, папочка! -- произнесла она вслух и выпила, не
поморщившись.
Надя налила еще и снова выпила, поднялась, покружилась по комнате в
позе, будто ее кто-то держал за талию, села к роялю. Она подстроилась под
мелодию, пробрякав ее отвыкшими от этой работы пальцами, и продолжала
размышлять вслух.
-- Спасибо тебе, папочка, что сделал меня снова свободной! Я,
дурешенька, и не подозревала, что это ты. Я не просто Надя Сироткина! Нет, я
настоящая роковая женщина! Каждый, кто соприкоснется со мной, будет
несчастлив. Благодаря мне убил двоих Боб Макарцев. Из-за меня до полусмерти
избит Саша Какабадзе. Стоило отдаться Ивлеву -- и он уже в тюрьме. Кто
следующий? Кто рискнет и поцелует меня? А ведь я еще молоденькая, ни одного
аборта. Еще и любить-то как следует не научилась. Научусь, то ли будет! Где
пройду -- тюрьма да смерть... Я ведьма, только еще практикантка. Я
всего-навсего дочка генерала КГБ. А вырасту -- Слава, прости!..
Пластинка доиграла, автостоп не сработал, она продолжала вращаться.
Надежда не обратила на нее внимания. Она мягко опустилась на тахту и
протянула руку к тумбочке. Наощупь она вытащила пачку барбамила, полежала,
лениво прожевывая невкусные, мучнистые таблетки. Возбуждение ее прошло.
Говорить дальшей ей расхотелось. Она просто устала. Она подняла голову
только потому, что дверь скрипнула: там стоял Ивлев.
-- Здравствуй, -- сказала она, и блаженная улыбка поплыла по ее лицу.
Она нисколько не удивилась: не было никаких сомнений, что он придет. -- Не
стой так, будто попал не туда.
Вячеслав погрозил пальцем и стоял, не двигаясь. Наде стало весело, она
звонко и беспечно рассмеялась, перевернулась на спину и протянула к нему
руки, подзывая его пальцами. Он медленно дошел до постели и упал на нее, как
стоял, одетый, и сразу закрылись замки ее рук и ног. Голые, без листьев,
березы зашевелили у Нади над головой тонкими ветками с прошлогодними желтыми
кисточками. А вокруг блестели лужи, и пятачки снега, и мягкая, старая трава.
-- Никогда! -- воскликнула Надя, улыбаясь счастливой блуждающей
улыбкой, гладя Ивлева по плохо выбритым щекам. -- Никогда мне не будет так
хорошо, как в лесу, на мокрой земле, под березами! Так много хочется для
счастья. Но в действительности для счастья не нужно почти ничего.
71. РАСПЛАТА
Выйдя с небольшим рюкзачком, повешенным за обе лямки на одно плечо,
Закаморный по зековской привычке глянул направо и налево. Никто у подъезда
газет не читал, от стен не отделился и за ним не последовал.
В вестибюле редакции Максим сдал рюкзачок на вешалку. Он постоял спиной
к вахтеру, делая вид, что ожидает, пока ему закажут пропуск. И когда вахтер
отвернулся, Максим резво скрючился и на четвереньках прополз под столом,
едва не коснувшись ног дежурного, как делал это в молодости в лагерях. В
коридорах он постарался ни с кем не встречаться, и ему это удалось. Из
пустой комнаты Закаморный позвонил Анне Семеновне:
-- Анечка! В буфете дают салями...
Вскоре Анна Семеновна пробежала мимо, и он вошел в приемную. Замены
себе Локоткова не оставила, и Закаморный понял, что Ягубова в кабинете нет.
Максим вытащил из кармана тюбик синтетического клея, отвернул колпачок и,
приставив горлышко к замочной скважине кабинета Ягубова, резким движением
выдавил в отверстие весь тюбик. Замок схватит намертво, придется ломать
дверь. Закаморный спустился к Кашину, приложив ухо к двери, прислушался.
Завредакцией сидел у себя в кабинетике, запершись. Максим вытащил еще тюбик
клею и повторил операцию. Только бы Кашину не понадобилось сейчас выйти,
пока клей не успел схватить.
Повеселев от первой удачи, Максим Петрович с рюкзачком на плече приехал
на Белорусский вокзал. Он взял билет до Звенигорода и в полупустом вагоне
электрички положил ноги на противоположную скамью. Солнце сияло и пекло,
зелень вдоль дороги вдруг вся сразу распустилась, пошла острыми листиками,
и, где не видно было мусора и плохо одетого народа, красота брала душу в
блаженные объятия, и ничто не раздражало глаз, утомленных превратностями
судьбы.
В Звенигороде он долго шагал по краю шоссе, пока не миновал стен
Саввино-Сторожевского монастыря. Он повспоминал на ходу основателя его князя
Юрия Дмитриевича, сына Дмитрия Донского, подумал, как усложняется жизнь, но
тут же сам и отверг собственный тезис, решив, что ничего не осложняется, все
осталось простым и пошлым. С высокого берега открылись Максиму петли
Москвы-реки, пространство полей и лесов с залысинами да кустарниками, столь
полное воздуха и света, что он на мгновение позабыл, для какой-такой цели
сюда прибыл. Купола церковные сияли, восстановленные из тлена. Постояв,
Максим поправил рюкзак, двинулся берегом до моста и перебрался по шатким
доскам на другую сторону Москвы-реки, где было низко и неподалеку шла
дорога. Решил он идти, сколько можно будет, до зеленых заборов, за которыми
вылизаны дорожки, да раскрашены купальни, да посажены на цепь моторные
катера. И царские особняки в соснах стоят и глядят не на вас.
Тут где-то, помнил Закаморный, должен был оставаться карьер, из
которого брали песок на строительство особняков и дорог к ним. Через полчаса
путник действительно до него добрел. В карьер на чистый песок был навален
строительный мусор.
-- Даже здесь гадят, возле правительственных особняков, -- сказал вслух
Максим. -- Поистине, страна-помойка! Это облегчает мою совесть, прости,
Господи, грешного!
Он присел, развязал рюкзак, вынул из него мотки фотопленок, несколько
книг, обернутых в газету. В полиэтиленовых мешках, тщательно заклеенных,
побросал он это на дно котлована.
Вынув из кармана красную повязку, Закаморный нацепил ее на рукав,
придав себе административный вид, а рюкзак положил под куст. Сам сел на
обочину, стал ждать. Людей тут не было, да и машин не было: утром и вечером
прокатывали лихо хозяева особняков да их родня. Максим Петрович, однако,
знал, чего ждать. И дождался. По дороге медленно полз тяжелый ЗИЛ с мышиного