Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
х собственных копий, проходивших в двух шагах, не
обращая на меня внимания. Они кое-чем отличались друг от друга - одеждой,
жестами, - но мне они все казались одинаковыми, как близнецы: низкорослые,
широкоротые, с остреньким подбородочком: одно и то же гоблинское личико, к
которому я со временем притерпелась, но видеть его десятикратно
размноженным! - и у всех одна и та же жуткая походочка враскачку. Да
неужели я действительно так хожу? До сих пор не могу поверить, что я хожу
именно так.
Вокруг теснились и другие, появляясь и исчезая в рассеивающемся тумане.
Я признала Россета - он во всех воплощениях оставался большеглазым,
добродушным, не подозревающим о своей собственной силе, - и других слуг и
постояльцев "Серпа и тесака". Было там и множество других людей, которых я
никогда не встречала или, по крайней мере, не помнила. Люди были
непрозрачные, но бестелесные: они проходили друг через друга, как сквозь
туман, ничего не замечая. А еще я обратила внимание, что среди них не было
ни одной Лукассы.
- Учитель, - довольно громко сказал рядом со мной Ньятенери, а потом
произнес то имя, которое я всегда считала истинным именем Моего Друга, -
довольно морочить нам голову. Что мы видим? Кто это такие?
Мой Друг по-прежнему сидел, зажмурившись так крепко, что, когда он
обернулся к нам, уголки рта у него поднялись кверху, но лицо его в тот миг
было ужасно. Это лицо было мне совершенно незнакомо, и оно меня тогда
напугало. Он медленно, почти сонно произнес:
- А вот теперь нам всем стоит порадоваться тому, что у меня, по крайней
мере, хватило ума не сообщать никому из вас своего истинного имени. Если
бы ты произнес его здесь и сейчас, нас троих размазало бы по времени -
нет, поперек времени. Тонким слоем. Вы, вообще, имеете хоть малейшее
представление, о чем я говорю?
Я молча сжалась перед этим слепым лицом и еще более жутким голосом, как
тогда, когда он впервые подобрал меня; но теперь было хуже, потому что я
стала старше и почти понимала, что он имеет в виду. Ньятенери какое-то
время пытался смотреть ему в лицо, потом смирился и опустил голову. Голос
продолжал:
- Да нет, конечно! И с чего это мне вздумалось об этом спрашивать? Если
бы вы могли хоть отчасти понять то, что я вам сказал, это свело бы вас с
ума. Хотя в данный момент я бы это пережил, рано или поздно это начало бы
меня раздражать. Вероятно. Как там эти все, убрались уже?
Почти все двойники скрылись из виду. Осталась пара Тикатов и один Карш.
Я ему так и сказала. Он кивнул и выпрямился в своем невидимом кресле. Его
руки лепили что-то, тоже невидимое. Невидимое что-то, похоже, дергалось,
вырывалось и к тому же росло.
- Когда эти последние уберутся, - приказал он, - скажите мне.
Немедленно.
Тикаты исчезли, и остался только один Карш - помоложе, кареглазый, в
вышитой жилетке и кожаных штанах преуспевающего южного фермера. Меня не
удивило, что он был единственным из всех двойников, который на миг
остановился и мельком, но очень внимательно вгляделся в окружавший его
серый туман. Где бы он ни был на самом деле, он понял, что где-то
происходит что-то, имеющее к нему отношение. Я сказала:
- Он уходит. Уже ушел.
- Ну, так, - тихо сказал Мой Друг, совсем как Аршадин. Он произнес
несколько слов, которые даже не были похожи на настоящие слова: будь я в
соседней комнате, я бы подумала, что он откашлялся или захрапел. Невидимое
существо, которое росло у него в руках, поначалу будто втянулось в него, а
потом взорвалось с такой силой, что Моего Друга отбросило назад, и он едва
не свалился со своего воздушного насеста. Серый туман сменился ночью, но
совсем не похожей на те ночи, которые мне доводилось видеть. Воздух был
слишком прозрачный, словно с него содрали шкуру, и звезды слишком большие.
Воздуха этого я так и не вдохнула - я затаила дыхание, на час или на миг,
пока Мой Друг не открыл глаза. И оказалось, что мы трое мирно, как на
пикничке, сидим на заросшем холмике, где Карш выстроил святилище для своих
постояльцев. Был вечер, и на востоке, за трактиром, уже вставал бледный
молодой месяц. Мы слышали, как свиньи возятся в своем загончике и как
Гатти-Джинни орет во дворе.
Прошлой ночью луна над мачтой нашей маленькой лодки была полная и
золотая, и капли лунного света падали в реку, как сок спелого плода. Мы с
Ньятенери переглянулись. В конюшне кто-то принялся насвистывать.
ТРАКТИРЩИК
За лошадей они мне заплатили щедро, надо отдать им должное. И к тому же
у них хватило совести не пытаться объяснять, куда делись лошади. К тому
времени, как доживешь до моих лет, перестаешь ждать от людей правды. И тем
более ценишь, когда тебе не врут. А что до того, где их носило и, главное,
почему путешествие, из которого черная вернулась охромевшей и похудевшей
фунтов на десять, а госпожа Ньятенери Можете-Поцеловать-Мне-Руку - лет на
десять постаревшей, заняло у них всего неделю... Ну что они могли
рассказать такого, чему бы я поверил тогда или даже теперь? Я взял деньги,
велел парню передать Маринеше, чтобы отнесла обед в их комнату, и махнул
рукой.
Кстати, к тому времени меня уже куда больше беспокоил старик, чем
женщины. Нет, конечно, я признал в нем волшебника еще в первый же день.
Волшебника ни с кем не спутаешь - запах у них особый, что ли. Но дело-то
было не в этом. Волшебников я не люблю - а кто их любит? - но они обычно
держатся вежливо, всегда готовы помочь и стараются поддерживать хорошие
отношения с хозяином. Но я знал от Маринеши, что этот волшебник слаб,
болен, чуть ли не при смерти и не вылезал из своей комнаты с тех пор, как
Россет с Тикатом его туда притащили. А тут, гляди-ка, расхаживает как ни в
чем не бывало - на ногах держится, во всяком случае, - и явно по уши увяз
в том, за чем ездили эти дамочки - что бы это ни было. К тому же это был
не простой лесной волшебник, из тех, что лечат скотину от колик и обещают
хорошую погоду к жатве. Нет, извините - это был один из тех, за кем
неприятности тащатся в дом, словно приблудные собаки, - и неважно, чей это
дом и кому придется их кормить. Я понятия не имел, что это за
неприятности, но я их чуял, как можно чуять грозу или телегу навоза за
поворотом. Этот запах ни с чем не спутаешь. По крайней мере, я в таких
делах не ошибаюсь.
Выставить его? Выставить? Его? Ага, конечно - это чтобы Карш, у
которого не хватило духу выставить из "Серпа и тесака" трех баб, отправил
теперь подальше волшебника? Не-ет. И я не стыжусь признаться, что улыбался
и кланялся ему каждый раз, как мы встречались, и спрашивал, удобно ли ему
в его комнате, и посылал ему вино получше того, на что морщила носик
госпожа Лал, "которой случалось убивать людей за плохое пойло". Вино он,
кстати, оценил - и не раз говорил об этом в ее высочайшем присутствии. У
трактирщиков тоже бывают свои маленькие радости.
И все же пока вроде бы ничего не происходило - по крайней мере, ничего
такого, что можно назвать происшествиями, чем бы там ни пахло. Летние
деньки шли своим чередом, постояльцы приезжали и уезжали - с одним из них
сбежала жена Шадри, она это делает почти каждое лето, просто чтобы
отдохнуть от Шадри, - лошади были ухожены, обеды готовились, посуда
мылась, комнаты более или менее подметались, возчики таскали в кладовку
бочонки красного эля и "Драконьей дочери", семейство лудильщиков-нарсаев
смылось, не уплатив за постой. Но я сам виноват: надо было взять с них
вперед. Мой батюшка был наполовину нарсай, так что уж мне-то следовало бы
знать этот народ.
Три дамы вели себя как обычные постоялицы: загорали на солнышке, ездили
на рынок в Коркоруа покупать безделушки и древности. Только я все никак не
мог понять, зачем они тут торчат - разве что затем, чтобы выхаживать
своего приятеля-волшебника. Тикат, похоже, перестал бегать за этой бледной
сумасшедшей, Лукассой. Он вообще почти на нее не смотрел и только убирался
с дороги, когда она проходила мимо. Лукасса больше, чем когда-либо,
походила на блуждающего духа: за глазами лица не видать. Вот Тиката я бы
выгнал с удовольствием - просто затем, чтобы выгнать хоть кого-нибудь. Но
он с лихвой отрабатывал свои харчи в конюшне, в доме и на огороде.
Молчаливый, угрюмый малый с южанским выговором, от которого аж пиво
скисает, но работяга добросовестный, этого у него не отнимешь.
Честно говоря, единственный, на кого я мог пожаловаться в то время -
так это на парня. Да и то я не смог бы объяснить, что с ним не так, хотя
хорошо знал и его, и себя. Конечно, он чуть не ошалел от радости, когда
эти дамочки вернулись. То и дело норовил бросить работу и сбегать
посмотреть, не надо ли им чем услужить. Ну, тут, конечно, ничего
необычного не было. Меня глодало другое: я видел, что его что-то гложет, и
чем дальше, тем сильнее. Не то, чтобы он об этом говорил - мне-то не
говорил, во всяком случае, он бы скорее сдох, - но даже Гатти-Джинни мог
бы догадаться по его лицу и по тому, что он завел привычку тревожно
озираться, как будто собрался донимать Маринешу и вдруг услышал, что я его
зову. Я тогда думал, что это из-за волшебника. Думал, что парень прилип к
нему, как лип раньше к этим женщинам. И от этого мне было не по себе.
РОССЕТ
Конечно, отчасти дело было в жаре. В тех краях в конце лета жара стоит,
как в топке, несмотря на горы. Ну, мне-то к тамошней погоде было не
привыкать - по правде говоря, мне ее теперь не хватает, - но после того,
как появился волшебник, дни казались растянутыми над раскаленными добела
угольями, как шкура шекната, которую собрались скоблить. Ночами обычно
полегче, потому что с гор прилетает прохладный ветерок, но в то лето ветер
прохладным не бывал. Собаки и куры лежали в пыли и задыхались от жары; у
лошадей не было сил даже отмахиваться от мух; постояльцы целыми днями
сидели в питейном зале, стараясь остудить хотя бы глотку; даже Карш, и тот
орал и топал меньше, чем всегда, и давал нам с Тикатом куда меньше
распоряжений. Я просыпался у себя на чердаке весь в поту, уже измученный,
с головой, набитой пеплом. Жара начиналась с самого рассвета. Почти
двадцать лет прошло, а я до сих пор помню странный, безнадежный вкус этих
пробуждений.
Потому что это было не из-за погоды. Этот вкус, это ощущение, что за
тобой все время следят: гигантская линза собирала над "Серпом и тесаком"
жар чьего-то внимания. Когда Лал с Ньятенери вернулись, стало еще хуже: я
почти каждый миг, во сне и наяву, ощущал над собой этот неотрывный,
холодный взгляд, который не имел никакого отношения ко мне - ко мне,
Россету, или кто я там есть на самом деле, - и ко всему, что я понимал и
любил в этом мире. Временами взгляд казался отдаленным; временами
приближался настолько, что ощущение было такое, будто он сидит рядом со
мной на соломе и роется в моих снах. Но, так или иначе, укрыться от него
было некуда, и не было защиты от жестокого уныния этого взгляда, так что я
непрерывно испытывал смутный страх и чувствовал себя смертельно усталым. И
смертельно печальным, если можно так сказать.
Быть может, и Тикат испытывал те же чувства, но по нему этого заметно
не было. Хотя в те дни я его почти не видел: он незаметно взял на себя
обязанности сиделки и стража, которые были доверены мне, и теперь проводил
большую часть свободного времени наверху, при старике, которого он звал
"тафья". Мне его очень не хватало - до того, как он появился, у меня
никогда не было друга, почти ровесника, с которым можно было вместе
работать, вычищая стойла, или болтать вечерами на чердаке. К тому же я ему
жутко завидовал. В основном, конечно, потому, что, находясь при
волшебнике, он каждый день виделся с Лал, Ньятенери и Лукассой, но я еще и
ревновал, оттого что кто-то дорожит его присутствием и часто зовет его к
себе - а это совсем не то же самое, как когда за тобой посылают. Нет, я
знаю, что мог бы прийти и сам, без приглашения, но я туда не ходил, и все
тут. Я был очень молод.
Женщины держались еще более замкнуто, чем прежде, неважно, выезжали они
на прогулку или сидели, запершись у себя или у старика. Когда мне
случалось их видеть, я всегда видел их всех вместе, а это было не то. Мне
хотелось поговорить с ними по отдельности. Больше всего мне хотелось
сказать Соукьяну - который по-прежнему сохранял облик и запах Ньятенери, -
что я не стал любить его меньше оттого, что он меня обманул, и если я
сторонюсь его, то вовсе не от обиды и не от стыда. Мне хотелось спросить
Лал, как и отчего они вернулись так скоро, и сказать, что я присматривал
за ее волшебником, как мог. Кстати, третий убийца так и не появился - по
сей день не знаю, что с ним стало. И еще мне хотелось сказать Лукассе, что
каждый раз, как Тикат встречает ее на лестнице или во дворе, на сердце у
него появляется еще одна рана. О, я заготовил для Лукассы целую речь! Я не
раз декламировал ее лошадям.
Но вышло так, что ничего этого не было: как будто бы эти три женщины
никогда не выезжали из-за поворота у ручейка, как будто мне приснились и
дрожащие ямочки на плечах Лал, и то, как Ньятенери в одиночку убил двух
убийц. Настоящим осталось лишь одиночество, которое я ни разу не называл
его истинным именем, пока не появились они, - одиночество, да еще жара и
страх.
Однажды я спросил у Маринеши, как там волшебник, потому что у Тиката
мне спрашивать не хотелось. Она ответила не своим обычным скворчиным
щебетом, а вполголоса, неуверенно:
- Да вроде ничего...
Когда я принялся ее расспрашивать, она поначалу крепилась, а потом
вдруг разревелась - не расплакалась напоказ, молча, как знатная дама, как
она всегда старалась плакать, а именно разревелась, всхлипывая, шмыгая
носом, безжалостно теребя мой лучший носовой платок. Насколько я понял,
старика она почти не видела с тех пор, как вернулись Лал с Ньятенери, "но
я его слышу, Россет, каждую ночь, всю ночь напролет, он все ходит, ходит
взад-вперед до рассвета, что-то бормочет, что-то распевает, разговаривает
сам с собой. Он, наверно, вообще не спит...".
Я погладил ее по голове и утешил, как мог.
- Ну, значит, он спит днем, вот и все. А потом, Маринеша, он же
волшебник, а волшебники не нуждаются ни в сне, ни в еде, ни во всем прочем
- по крайней мере, не так, как мы.
Но она вырвалась и заглянула мне в глаза. И во взгляде ее была такая
печаль - я и не подозревал, что глаза Маринеши способны вместить столько
скорби.
- Там - _другие_, - прошептала она. - Иногда там появляются другие, и
они ему отвечают. У них голоса маленьких детей...
И она убежала назад в трактир, не переставая плакать, и утащила мой
носовой платок.
Тикат ничего не знал ни про какие голоса. Так он сказал, и я ему
поверил. Сдается мне, что боги, духи, демоны, чудища и прочие им подобные
в присутствии Тиката никогда не являются. Они просто терпеливо ждут, пока
Тикат не уйдет, ждут, сколько придется. Вот Карш не такой. Можно было бы
подумать, что и он из таких людей, если они вообще бывают, но нет. Что до
Карша, то чудовища далеко не всегда давали себе труд дождаться, пока он
уйдет.
Через пару дней после того разговора с Маринешей он разыскал меня на
кухне. Тикат снова латал прогнившую колоду, из которой поят лошадей, а наш
последний поваренок снова сбежал: Шадри их так лупит и гоняет, что за год
у нас сменяется не меньше десятка поварят. Единственная польза с этого -
что они временами сбегают, даже не потрудившись забрать плату. Карш минут
пять ругал Шадри, ни разу не повторившись, а потом вдруг взглянул на меня,
словно только что заметил - как всегда, - и проворчал:
- Подожди меня снаружи.
Я стоял на улице и ждал еще минут пять. Наконец он вышел, весь
багровый, вытирая губы - можно было подумать, что он только что слопал
Шадри с гарниром. Постоял немного, не глядя на меня и бормоча себе под
нос:
- Проклятый недоумок, косорукий, недоделанный остолоп, и какой только
урод внушил этому козлодою, что он умеет готовить?
Потом, когда счел нужным, сказал:
- Россет!
Я часто думаю об этом - как произносила мое имя Лал и как произносил
его он. Ничего не могу с собой поделать - до сих пор вспоминается.
- Вы сказали, чтобы я подождал.
Карш кивнул. И сказал:
- Спасибо тебе.
Нет, положа руку на сердце не могу утверждать, что это был первый раз,
когда Карш сказал мне "спасибо". Может, и не первый. Я даже не уверен, что
я его как следует расслышал: он произнес это каким-то сдавленным голосом.
Но я так удивился, как будто Карш вдруг принялся приплясывать и кружиться
волчком, приставив палец к макушке. Я уставился на него. Карш разозлился и
заорал:
- Ну, чего ты пялишься? Что случилось? Пялится, пялится - никогда еще
не видел, чтобы человек так пялился, с первого же дня, с первого раза, как
я тебя увидел!
Тут он остановился, откашливаясь и отплевываясь, но глаз с меня не
спускал. Я ждал, размышляя, чего он хочет: то ли снова отругать за канавы,
то ли приказать не расстраивать Маринешу. Но он яростно потряс головой,
утер губы, перевел дух и спросил:
- Россет, ты как вообще?
Тут уже я немного побулькал, пытаясь выдавить нужные слова.
- Как я? Да нормально...
Карш покивал, так торжественно, словно я только что дал ответ на
загадку, терзавшую его всю жизнь.
- Хорошо, это хорошо... - пробормотал он, а потом, глядя куда-то мимо
меня, добавил: - Россет, я тут все хотел тебе сказать одну вещь. Давно уже
хотел.
Я ждал. Карш продолжал:
- Ты... ты был неплохим мальчиком. Почти не плакал, под ногами не
путался. Ты был очень славным малышом!
Последние слова стоили ему таких усилий, что он почти выкрикнул их, как
бы говоря: "Попробуй только возразить!" Он стоял, глядя на меня
исподлобья, пыхтя, и глаза у него сделались иссиня-черные, как всегда,
когда он по-настоящему зол. Всего мгновение - а потом он развернулся и
затопал в дом и, еще до того как отворил дверь, принялся снова громко
ругать Шадри. А я остался стоять, где стоял, под выскобленным добела
небом, дрожа от удивления, усталости и страха и жалея, что не знаю своего
истинного имени.
ЛИС
Жарко. Слишком жарко. Бедный маленький лис скользит и бултыхается в
своей противной липкой шкуре. У человечьего облика шкуры нет, но Ньятенери
грозится десять раз убить, если увидит. Так что не будет человечьего
облика, не будет славного красного эля в зале кабака, не будет ничего,
кроме жаркого ветра в жарком бурьяне под деревом, на котором спят куры.
Все равно, что есть старые метелки. Бедненький лис!
День, ночь, все тянется и тянется. Делать нечего - только спать. Я могу
проспать хоть сто лет, если захочу - ничего не есть, ничего не пить, и
проснуться, стоит вам обо мне подумать. Но однажды я поднимаю голову - и
вот она, смотрит на меня сверху вниз. Лукасса. Глаза старые-престарые -
почти такие же старые, как я.
- Лисичка, лисичка... - говорит она тихо-тихо. Наклоняется, берет меня
на руки, как тогда, в первый вечер, прижимает к плечу, к шее. Я лижу
вкусную соль - совсем немножко. - Лисичка моя, - говорит она. - Помоги
ему.
Ему?! Лукасса чувствует, как я рычу, прижимает плотнее.
- Ах, лисичка, он такой добрый, он так добр к людям! Но не к лисам. - И
ему угрожает такая опасность!
Вот и хорошо. Пусть теперь тот, другой потрясет его за шкирку и за
хвост. Посмотрим, как ему это понравится. Принять человечий облик? Но она
сжимает меня так, что я взв