Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
Питер С. Бигль.
Песня трактирщика
-----------------------------------------------------------------------
Peter S.Beagle. The Innkeeper's Song (1993).
Пер. - А.Хромова.
М., "Эксмо-пресс", 1999.
OCR & spellcheck by HarryFan, 25 January 2001
-----------------------------------------------------------------------
Падме Хеймади отныне и навеки.
Даже если бы мы были просто друзьями,
коллегами, увлеченными общим делом, общим
языком, страной, нарисованной на ресторанных
салфетках, мне было бы довольно и этого,
дайену. Но теперь, когда мы поженились, - я
воистину счастлив.
Три дамы однажды явились ко мне:
Одна была смуглой, как хлеб на столе,
Другая, с моряцкой ухваткой, черна,
А третья бледна, как дневная луна.
Белянка с колечком на пальце была,
Смуглянка лису на цепочке вела,
А черная в розовой трости резной -
Сам видел! - скрывала клинок дорогой.
В спальне моей затворились втроем,
Песни горланили бог весть о чем,
Всю снедь истребили, распили вино,
И конюха кликнули заодно.
Поплакали дважды, поссорились раз,
Их смех над округой звенел и не гас,
Дрожал потолок, штукатурка летела,
А рыжая тварь голубей моих съела.
С рассветом три дамы уехали прочь,
Монахиней - та, что чернее, чем ночь,
Царицею - бледная, третья - ликуя,
А конюху нынче замену ищу я!
ПРОЛОГ
В одной южной стране была некогда деревня на берегу реки. Люди, что
жили в деревне, сеяли зерно, сажали картошку и капусту - особенную,
сине-зеленую, - и лозу, приносившую желтовато-коричневые плоды, не слишком
аппетитные на вид, но очень вкусные. В дождливый сезон все крыши в деревне
протекали - одни меньше, другие сильнее. Коровы и свиньи там были жирные,
а вот детишки - тощие, но никто особо не голодал. В деревне был свой
пекарь и свой мельник, что очень удобно, и две церкви разных толков, а это
говорит о том, что у селян оставалось достаточно свободного времени, чтобы
задумываться о вере. А еще в тех краях росло особое дерево, которое нигде
больше не встречается. Кора этого дерева, заваренная с чаем, унимает
лихорадку, а если растереть ее в порошок, получается краска, зеленая, как
сумрак лесной чащи.
Жили в деревне двое детей, мальчик и девочка. Они родились в один день,
с разницей в несколько часов, выросли вместе и с детства любили друг
друга. И вот весной того года, когда им должно было исполниться
восемнадцать лет, собрались они пожениться. Но в тот год сезон дождей
выдался долгий, весна припозднилась, и река даже покрылась льдом, а уж
подобного не видывал никто, кроме самых ветхих старцев. Так что когда
наконец потеплело, двое влюбленных вышли погулять и поднялись на маленький
мостик у мельницы, где они не бывали больше полугода. Они жмурились под
лучами яркого полуденного солнца и говорили о ткачестве - юноша был ткачом
- и о том, кого не приглашать на свадьбу.
И случилось так, что девушка упала в реку. Она прислонилась к перилам
моста, а перила прогнили за время зимних дождей и проломились, и девушка
рухнула в воду. Она успела только набрать воздуху в грудь, а вскрикнуть
уже не успела.
Немногие в деревне умели плавать, но юноша умел. Он прыгнул в реку
прежде, чем голова девушки вновь показалась над водой, и на какое-то
мгновение рука девушки обвила его шею, и их лица соприкоснулись в
последний раз. Но тут упавшее сверху бревно разделило их, и когда юноша
выбрался на берег, девушки нигде видно не было. Река поглотила ее так же
легко, как мелкие камешки, которые они вместе швыряли с моста - тысячу лет
тому назад.
Все жители деревни кинулись разыскивать утопленницу. Мужчины спустили
на воду долбленки и челноки и весь день шарили по дну шестами, скользя над
рекой, точно огромные печальные стрекозы. Женщины бродили вдоль берега с
рыбачьими неводами, а дети, кроме самых маленьких, шлепали по мелководью и
напевали всем известные стишки, которые должны заставить мертвое тело
всплыть. Но девушку так и не нашли. Когда спустилась ночь, люди разошлись
по домам.
Юноша остался у реки. Он окаменел от горя - и потому не чувствовал
холода, ослеп от слез - и потому не замечал, что уже темно. Он плакал,
плакал, плакал - и наконец рыдания перешли в судорожные, жалобные
всхлипывания. В конце концов юноша заснул в жестких объятиях древесных
корней - но и во сне продолжал всхлипывать. Юноша хотел умереть. И, быть
может, к утру его желание исполнилось бы - ведь он лежал на холодном
ветру, мокрый и беспомощный, как новорожденный младенец. Но взошла луна, и
зазвучала песня.
И по сей день в этой деревне старики и старухи, чьи прадеды и прабабки
в ту ночь еще лежали в колыбелях, рассказывают об этом так, словно слышали
песню своими ушами. Не было в деревне ни одного человека, который не
проснулся бы от этого пения, и каждый вышел на порог и застыл в изумлении
- хотя немногие осмелились выйти за ворота. Но говорят, что всем, кто
слышал ту песню, чудилось что-то свое. Как известно, первым пробудился сын
сапожника. Ему со сна померещилось, что две шкуры болотных коз, которые
отец накануне растянул и очистил от жира, поют скорбные и прекрасные
колыбельные у себя в кожевенном сарае. Парень растолкал своего старика,
который вскочил, клянясь, что слышит голоса покойной жены и брата - они
стоят под окном и бранятся, как солдаты. На холме за околицей пробудился
пастух - сперва ему почудился рев нападающего шекната, но потом он понял,
что это овцы разбегаются, оглашая воздух насмешливым блеяньем. А пекаря
разбудил вовсе не звук, а запах - нежный аромат, исходящий отнюдь не из
его глинобитных печей. Кузнецу, который в ту ночь спать не ложился,
померещилось, что ужасная Лунная Охота гонится за ним на своих конях со
свиными рылами и зовет его голосами голодных младенцев. Ткачихе же, что
обучала ремеслу несчастного молодого человека, приснился дивный узор,
какого она прежде и представить себе не могла. Ткачиха встала во сне, села
к станку и трудилась до рассвета, улыбаясь с закрытыми глазами.
Рассказывают также, что дети, которые были еще слишком малы и не умели
говорить, уселись в своих колыбельках и заплакали в тоске, восклицая
что-то на неведомых языках; что юные доярки и девчонки, которые пасли
гусей, побежали среди ночи в виноградник, откуда им послышались голоса их
возлюбленных, каждой - свой; и что пустынная рыночная площадь наполнилась
толпами неуклюжих седых барсуков, которые всю ночь водили хороводы, танцуя
на задних лапах. В ту ночь на небе появились звезды, каких потом никто
больше не видывал, как известно всякому, кого там не было.
А юноша? А как же юноша, который плакал во сне на берегу холодной реки?
А юношу разбудил смех его погибшей возлюбленной. Смех звучал так близко,
что, когда юноша очнулся, щека его была еще теплой от дыхания девушки. И
то, что он увидел, увидел он один, ибо никому другому не хватило глупости
выйти к реке. А увидел он черную женщину верхом на коне. Конь стоял в
реке, по бабки в бешеной талой воде, и коню это, как видно, не нравилось,
но женщина удерживала его на месте без особых усилий. Юноша сидел
достаточно близко, чтобы разглядеть, что одета женщина так, как одеваются
свирепые люди с юго-западных гор: в рубаху и штаны из жесткой кожи,
которую не всякий меч возьмет. Но оружия при ней не было - только тяжелая
трость висела у луки седла. У женщины было широкое лицо с высокими
скулами, сужающееся к подбородку, и глаза, золотые, как лунная дорожка на
воде. Женщина пела. Это все, что о ней рассказывают. Но что именно пела та
женщина и как звучал ее голос на самом деле, никто из жителей деревни
сказать не решался. По крайней мере, из взрослых. Ребятишки же в тех краях
во время игры и по сей день напевают стишки, которые зовутся "Песней
черной женщины"; но родители дают им по шее, если услышат. Стишки эти
звучат так:
Тьма ночная - стань днем,
Мертвый камень - стань огнем,
Гусеница - мотыльком,
Семя спящее - цветком,
Под землею иль во сне -
Встань, проснись, иди ко мне...
Чушь, конечно, но, быть может, не такая уж чушь: ведь юноша увидел, как
вода, бурлящая возле копыт коня, сделалась вдруг спокойной и гладкой,
словно сонный пруд в летнюю полночь, и посреди водной глади гигантской
кувшинкой распустилась луна. И из этого лунного отражения поднялась его
любимая, мертвая, утонувшая, и с волос девушки потоками стекала вода, и
она смотрела на черную женщину огромными слепыми глазами, темными, как
речное дно. И черная женщина, не переставая петь, наклонилась с седла,
сняла с пальца кольцо и надела его на руку утопленнице. И тотчас глаза
девушки ожили и наполнились изумлением. Юноша узнал ее, окликнул - но она
не отозвалась. Она протянула руки к черной женщине, и та подняла девушку и
посадила на лошадь позади себя. Юноша звал, звал - в тех краях водится
маленькая буро-зеленая пташка, которой дали его имя, потому что по ночам
она жалобно кричит: "Лукасса! Лукасса!" - но девушка так и не обернулась.
Только черная женщина внимательно посмотрела на него своими золотыми
глазами, прежде чем повернуть коня и направить его к дальнему берегу.
Юноша попытался броситься следом, но силы оставили его, и он упал, не
добежав до воды. А когда он снова поднялся, то увидел лишь зеленую искорку
- кольцо, блеснувшее на пальце его возлюбленной, - и услышал лишь
удаляющиеся голоса двух женщин - теперь они пели вместе. Тут он снова
рухнул наземь и пролежал так до рассвета.
Но он не спал и больше не плакал. А когда встало солнце и отогрело его
застывшие руки и ноги, он сел, вытер грязь с лица и задумался. Он был еще
дитя, и умел горевать безнадежно и неутолимо, как умеют лишь дети, - но в
то же время обладал и упрямой находчивостью мальчишки, не желающего
мириться с неизбежным. А потому вскоре он встал и медленно побрел в
деревню, к той хижине, где он жил с дядей и тетей с тех пор, как его
родители и младший брат умерли семь лет назад во время морового поветрия.
Все еще спали. Юноша собрал все свое имущество - одеяло, лучшую рубашку,
запасную пару башмаков и ножик, каким режут хлеб и сыр. Это было все, что
он позволил себе взять. Юноша был честен, и горд к тому же, и никогда в
жизни не взял бы у кого-то ничего сверх самого необходимого. Его девушка
часто упрекала его за это, звала его упрямым, твердолобым, даже
бессердечным - последнего юноша не понимал, - но таким уж он уродился, и
таким он был в свои восемнадцать лет.
Тем тяжелее ему было украсть гнедую кобылку кузнеца - лучшую лошадь в
деревне. Юноша оставил в ее стойле все деньги, что копил на свадьбу, и
записку, и осторожно вывел лошадь на дорогу, ведущую к реке. Один раз он
оглянулся и увидел дым, идущий из трубы домика, в котором жили два
деревенских священника. Священники были неразлучными врагами и всегда
вставали рано и первыми в деревне растапливали очаг, чтобы пораньше начать
грызться. Так юноша на ворованной кобыле навсегда простился со своей
родиной. Кстати, юношу звали Тикатом.
КОНЮХ
Я увидел их первым - быть может, самым первым из всех, кто живет в
наших краях. Конечно, первой могла бы быть Маринеша, но она убежала в лес
прежде, чем я успел извиниться. Я никогда не знал, как правильно вести
себя с Маринешей. А может, с ней вообще невозможно вести себя правильно.
Интересно, смог бы я когда-нибудь этому научиться?
Конечно, мне совершенно незачем было находиться на дороге в этот час.
Время позднее, солнце село, и пора устраивать лошадей на ночь. Надо отдать
должное старому Каршу: никто не скажет, что он жестоко обращался с
животными. Я спокойно доверил бы ему самую лучшую, самую пугливую лошадь
или старую, слепую, бесполезную, но преданную собаку. Но ребенка -
никогда. Меня, насколько мне известно, зовут Россет. На нашем языке это
значит "довесок" - нечто не совсем бесполезное, мелочь, полученная в
придачу к основному товару - чаще гнилому. Это Карш меня так назвал.
Опять же, Маринеша... "Маринеша" значит "утренний аромат", и меня целый
день тянуло к этому аромату, несмотря на то что у нас обоих работы было по
горло. Надо признаться, что я непрерывно дразнил и изводил ее, но в конце
концов она почти что согласилась встретиться со мной после вечерней дойки
под пчелиным деревом. Никаких пчел там сейчас нет - они давно отроились и
улетели, - но Маринеша по-прежнему зовет то дерево "пчелиным". Это ужасно
трогательно - так же, как волосы Маринеши, зачесанные со лба назад.
Ну так вот. Я только погладил эти волосы - честное слово! Я не успел
даже произнести первую неуклюжую ложь (по правде говоря, я просто не
думал, что она придет: прежде она тоже не раз обещала прийти и не
приходила), как вдруг Маринеша снова убежала, порхая меж деревьев, точно
мотылек, и лишь ее слезы остались у меня на ладонях. Сперва я рассердился,
потом испугался: пробраться в трактир прежде, чем Карш заметит, что меня
нету, нечего было и надеяться. Конечно, большая часть его тумаков попадает
мимо, но зато те, которые попадают, - ох увесисты! Вот так и вышло, что я
стоял на дороге и мучительно пытался сочинить какую-нибудь байку, которой
Карш, может быть, поверит, если будет в подходящем настроении, - и вдруг
услышал топот трех лошадей.
Они выехали из-за поворота у ручейка, из которого никто никогда не
пьет. Три женщины, едущие бок о бок. Одна черная, другая смуглая, как
Маринеша, - хотя далеко не такая хорошенькая, - а третья такая бледная,
что назвать ее "белой" значит ничего не сказать. Лилии, трупы, привидения
- если их можно назвать белыми, значит, для кожи той женщины придется
подобрать другое слово. Я стоял на дороге, разинув рот, смотрел на нее, и
мне казалось, что она светится изнутри, что в ней бьется какая-то иная
жизнь, яростная и яркая, и этой жизни нет никакого дела до плоти, в
которую она заключена. Ее лошадь боялась своей всадницы.
Черная женщина ехала чуть впереди. Поравнявшись со мной, она натянула
повод и остановилась, пристально глядя на меня большими, удлиненными
глазами. Можете представить себе золотой дым? Вот такие глаза были у той
женщины. Ну, а я - я стоял, как дурак, не в силах даже подобрать упавшую
челюсть. Теперь-то я знаю, что в других краях - другие обычаи, но там, где
я родился и вырос, женщины никогда не ездят одни, сколько бы их ни было. К
тому же Лал - потом я узнал ее полное имя, но так и не научился
выговаривать его как следует, - Лал была первой черной женщиной, которую я
увидел. Черных мужчин я видел не раз - странствующих торговцев и иногда
бродячих поэтов, слагающих стихи на рынке за кусок хлеба, - но женщин ни
разу. До тех пор я, как и многие, думал, что черных женщин вообще не
бывает.
- Да озарит солнце твой путь! - наконец выдавил я. Голос у меня
переломался еще несколько лет назад, но в тот момент я говорил писклявым
мальчишеским фальцетом.
- И твой также, - ответила женщина. До сих пор стыдно, но надо честно
признаться, что у меня снова отвалилась челюсть: я не ожидал, что она
заговорит на моем языке. Если бы она залаяла, захлопала в ладоши или
закричала коршуном, я и то удивился бы меньше. А она продолжала: -
Мальчик, не найдется ли в здешних краях чего-нибудь вроде трактира или
гостиницы?
Ее голос был низким и хрипловатым, но при этом вздымался и опадал,
точно волны, набегающие на берег.
- Трактира? - пробормотал я. - А... э-э... А, в смысле, трактира?
Лал потом говорила, она поначалу решила, что их капризная удача
подсунула им дурачка с кочерыжкой вместо головы.
- Ага, - сказал я, - у нас есть... в смысле, трактир тут есть
неподалеку. В смысле, я там работаю. Я конюх, Россет. Это меня так зовут.
Язык у меня во рту сделался толстым и неповоротливым, точно попона, и я
дважды прикусил его, пока все это выговаривал.
- А комната там найдется? Для нас?
Женщина по очереди указала на своих спутниц и на себя, стараясь
говорить медленно и внятно, как и положено говорить с дурачком.
- Да, - сказал я. - О да, конечно. Комнат у нас полно - дела идут не
блестяще, - Карш меня убил бы, если бы услышал такое, - и свободных стойл
полно, и теплой сечки...
Тут я увидел, как сумка смуглой женщины зашевелилась, задергалась и
приоткрылась, в точности как мой рот, - и я еще несколько раз повторил
"теплой сечки..."
Сперва наружу высунулся черный нос, принюхивающийся к ветру, а потом и
вся ухмыляющаяся мордочка с буровато-рыжей маской и ушами, острыми, как
наконечник стрелы. Горло и грудка - светло-золотистые, а плечи - дальше он
вылезать пока не стал - чуть темнее морды. Играющие под кожей мышцы
заставляли мех переливаться, как бархат. Мне не раз случалось видеть лис -
по большей части в ловушках, мертвыми, - но я еще ни разу не видел, чтобы
лиса ездила в седельной сумке, точно бойцовый петух или охотничий шукри. И
уж точно никогда не встречал я лисы, которая смотрела бы на меня так,
словно знает мое имя - мое истинное имя, которого я и сам не знаю.
- Карш... - сказал я. - Хозяин. Карш не разрешит...
- Мы поедем и посмотрим, насколько плохи у вас дела, - сказала черная
женщина. Она махнула мне рукой, чтобы я сел на лошадь позади кого-нибудь
из ее спутниц, и улыбнулась, видя, что я по-прежнему стою как вкопанный.
Мне впервые сделалось страшно - и жарко от стыда за свой глупый страх. Но
я не собирался ехать на одной лошади с лисой, а подойти к той белой,
пылающей женщине я бы просто не решился. Лал улыбнулась еще шире, отчего
уголки ее глаз приподнялись кверху.
- Ну, тогда поезжай со мной, - сказала она. И я вскарабкался на лошадь
позади нее, цепляясь так отчаянно, точно отродясь не ездил верхом. От ее
кожаной одежды пахло морем и конским потом, но за этими запахами
чувствовался собственный аромат Лал.
- Три мили до перекрестка, и еще миля на запад, - сказал я и до конца
этого дня забыл о Маринеше.
ТРАКТИРЩИК
Меня зовут Карш. Я человек не злой.
Особенно добрым меня тоже не назовешь, но зато я довольно честен в том,
что касается до моего ремесла. Не назовешь меня и храбрым - был бы я
храбрым, сделался бы солдатом каким-нибудь или моряком. А если бы я мог
писать песни вроде той чепухи про трех дам, в которую кто-то догадался
вставить и меня, - ну, тогда бы я сделался песенником, бардом, потому как
ни к чему другому пригоден бы не был. Но я пригоден именно для того, чем я
живу. Вот такой я и есть. Карш-трактирщик. Толстый Карш.
Теперь, после того как тут побывали эти женщины, про меня рассказывают
всякие небылицы. Все из-за этой