Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
водораздела, по эту сторону жизни, и
не важно, выжили те, что попали под афганское небо, или нет, никто из
них не остался прежним. Никто.
...Так продолжается, пока следуешь с караваном, где "брони" больше,
чем "мяса": покой и благолепие. Война для тебя еще не началась. Это
только в американских фильмах про Вьетнам гробы везут навстречу
новобранцам; у нас тогда, в первые год-два, невзирая на потери,
сохраняли мину "мирной помощи братскому народу", и тайны все были не от
чужих - от своих... Но и это не важно: ничего не значат чужой "цинк" и
чужая смерть, когда тебе девятнадцать, когда ты молод, когда ты бросил
любовь и выдуманный мир, чтобы что-то доказать... Ты находишь для себя
другую сцену только для того, чтобы блистать. Блистать, и ничего более!
И в свою смерть я не верил, как не верят в душу и ее бессмертие
правоверные атеисты: истово и беспрекословно! И пока не верил - был
бессмертен! Бессмертен!
...А бессмертие на войне - до первого боя. Как и вера в нее. Судьба
берегла меня долго. Когда отправляли "цинк" в соседних подразделениях,
это не задевало ни ума, ни сердца. Наши же стояли на постах вдоль шоссе,
как на курортах: кашеварили, спали... Или "духи" на тот час дали нам
отсрочку, или кто-то сильный, куда выше гор, решил: пусть побудут в
горах людьми, не склоняющими головы... Ведь горы красивы, если с них не
стреляют. Удивительно красивы. В Афгане - старые горы, нет там снежных
шапок, тысячелетних ледников, закутанных в облака седых вершин Но... все
равно красиво: коричневые, как охра с прозолотью, горы и - синее-синее,
как синее море, глубокое, бесконечное небо... И предвечерний
надвигающийся холод, и мрак тени - в тех горах не бывает полутонов, и
оседающая, крашенная заходящим солнцем пыль после того, как проедет
раскрашенный аляповатый местный автобус... И вот уже ночь, студеная,
непроглядная, пугающая и еще - чужая, совсем чужая... И даже не жуть в
ней, в той ночи, а неотвязная, как зубная ломота, тоска - нудотная,
тянущая, пульсирующая порой остро, до жути. Кажется, что ночь эта не
кончится никогда, и никогда не увидишь белого света... И жмешь тогда
гашетку ногой, и пулемет пляшет, как бешеный, высылая в черно-фиолетовую
пустоту неба, в сутулые силуэты ближних гор оранжево-желтые всполохи
трасс, заставляя расцветать склоны разрывами... Твое бессмертие на войне
длится до первого боя. До первой потери. И не важно, с чьей она стороны.
...Того афганца убило в ночном бою. Осколком мины раскроило живот,
сверху донизу, и мучиться бы ему суток трое с такой гнусной раной, да
Аллах помог: другой малюсенький осколочек ткнул тихонько в висок и тем
отправил правоверную душу в ихний рай. А бренное тело осталось лежать на
взгорке, на ничейной, всеми простреливаемой земле. "Духи", как у них
водилось, обобрали покойника догола и так и бросили. Не его одного, еще
двое убитых осталось, только этот - будто на сцене лежал, с вывернутым
животом... Потом рассвело. Потом появились мухи.
Жирная копошащаяся черная масса насекомых, блестя перламутровыми
пузцами, облепила труп. Она двигалась, как единый организм, тяжелела,
насыщаясь... Потом прилетели черные медленные птицы. Они спускались к
раздувшемуся за полдня бесформенному почерневшему трупу, вырывали черные
же куски мяса, вздымая вокруг, будто назойливый тяжкий дым, стаи ленных
от сытости мух, отлетали, мотая плешивыми головами, разрывали и
сглатывали куски, возвращались к трупу...
Хлопанье их крыльев, противный, визгливый клекот, каким они словно
переругивались, как крикливые тетки неведомо какой национальности на
всеплеменном базаре, и зудение перламутровых мух-трупоедов - все это
было и видно, и слышно на блокпосту, и я до боли зажимал уши ладонями,
уткнувшись взглядом в коричнево-серую пыль под ногами... Ни есть, ни
пить я не мог уже несколько дней, даже перестал ждать, когда нас сменят;
и каждый раз, когда вспоминал о лежащем там, на склоне, судорога сводила
пустой желудок острой режущей болью, я хватался за живот руками, и тогда
высокий, визгливый клекот птиц бил по перепонкам, и я падал на землю,
подтянув колени к подбородку и снова зажав уши так, будто стремился
раздавить, расплющить собственную голову.
...А потом был сладковатый дым анаши. И мир становился тупым и серым.
И долго, очень долго оставался таким, чтобы к ночи превратиться в
туманное забытье, похожее на раннюю московскую осень,
прозрачно-дождливую, с ясным небом, с прохладой продуваемой всеми
ветрами березовой рощицы на взгорке, с золотыми монетками листьев, с
запахом прелой земли и близкого скорого снега... Утром приехали двое
сержантов-"дедков". Уж такое было их "негритянское счастье" - сразу
после двухмесячной учебки попасть в Афган, прослужить здесь все два года
срочной и стать тем, чем стали, - волками этих гор! Первое, что они
сделали, это обматерили нашего лейтенантика, потом один из них подошел к
пулемету, прицелился и... Крупнокалиберные пули в полминуты превратили
разлагающийся труп на склоне в ничто, в пыль. Черные птицы взлетели,
заклекотали недовольно, но кружить над блокпостом не стали - тихо и
медленно отвалили за гору и исчезли.
Такой была первая смерть, которую я видел на войне близко. С тех пор
она не сделалась краше.
Маэстро теперь уже сам выудил из пачки сигарету, чиркнул кремнем,
аккуратно прикрыв огонек ладонью, затянулся несколько раз кряду, не
выпуская фильтр из губ. Судя по тому, как дрожали его руки, все эти
манипуляции стоили ему усилий и боли, но выглядеть слабым он не желал.
Затушил сигарету одним движением, произнес едва слышно:
- Мы все, девочка, ты слышишь, все состоим из таких жутких, больных
воспоминаний... Но загоняем их далеко-далеко, потому что и жить с ними
невмоготу, и умереть без них просто. Вот мы и наваливаем сверху всякий
хлам: ненужные сплетни, глупые сериальные переживания, нелепые обиды и
ссоры - и таскаем их в усталой памяти беспрестанно, как короб на
костлявой спине... Лишь бы не помнить того, что смертны. - Он вздохнул
тяжело, воздух с сипением выходил из легких. - К чему я тебе это говорю,
девочка? Не повторяй моих ошибок; на войне не скроешься от жизни, как не
спрячешься от нее в нудной и монотонной серости будней. Не забывай об
этом, девочка... Будь мудрой. Живи.
Глава 67
Аля вздрогнула. Ей стало не по себе, но и какие-то слова утешения или
ободрения, обращенные к Маэстро, показались сейчас совершенно
неуместными и лживыми.
- Ты не думай, девочка, я не сдался. Просто... я слишком хорошо знаю,
что со мной. И сколько мне осталось. Я так часто видел смерть, что не
могу сейчас ее не узнать... Помнишь у Есенина? "Черный человек на
постель мне садится, черный человек спать не дает мне всю ночь..." Или у
Гумилева? "И умру я не на постели при нотариусе и враче, а в
какой-нибудь дикой щели, утонувши в густом плюще..."
Когда-то я очень хотел сыграть Гамлета... Теперь... Зажги мне,
пожалуйста, еще сигарету... У меня деревенеют руки, - Маэстро...
извини... Мне нужно спросить... Аля чувствовала, как сердце ее словно
падает в бездну; слезы застилали глаза, степь была темной и безмолвной,
ночь превращалась в сумерки, растворяя в себе все сущее, и лишь где-то
там, вдалеке, угадывалось море, и было слышно его тихое, сонное дыхание,
его мощь, его спокойная леность... Море было живое. И все же - сердце
продолжало трепетать, словно над бездной: окружающий мир был слишком
похож на мираж, на фантастическую декорацию, и Але вдруг показалось, что
и она и Маэстро участвуют в очередном акте пьесы, прописанной
незаурядным, но безжалостным гением.
Впрочем... Каждый гений безжалостен уже потому, что правдив. Аля
знала это. И все же, все же...
- Влад... Но ты же не умрешь, правда?..
- "Нет, весь я не умру, душа в заветной лире мой прах переживет..." -
попытался шутить Маэстро, но кровавая пена снова запузырилась на
губах... Слова давались ему с трудом: лицо сделалось даже не серым -
восковым, как посмертная маска; он прошептал одними губами:
- Я не смог стать Моцартом, и душа моя пропадет со мною, вот в чем
беда.
- Маэстро, это не так, это просто гордыня... Подожди... Ведь ты не
можешь умереть! Ты же не умер тогда, на берегу! У тебя же... договор со
смертью!
- Договор со смертью? - Лицо Маэстро исказилось. - Никто не знает о
смерти больше, чем я. Может быть, только Лир... Нельзя договориться с
тем, чего нет.
Смерть - это дьявол, ложь, нежить. Нельзя договориться с сатаной, ибо
сам договор будет ложью.
- Но ведь я даже читала, что... были люди, которые...
- Они все умерли. "Итак, слушайте слово Господне... правители народа
сего... Так как вы говорите: "мы заключили союз со смертью и с
преисподнею сделали договор: когда всепожирающий бич будет проходить, он
не дойдет до нас, - потому что ложь сделали мы убежищем для себя, и
обманом прикроем себя". Посему, так говорит Господь Бог: ...И поставлю
суд мерилом и правду весами; и градом истребится убежище лжи, и воды
потопят место укрывательства. И союз ваш со смертью рушится, и договор
ваш с преисподнею не устоит".
Девушка только замотала головой:
- Я ничего не поняла!
- Смерть, как и зло, существует только по воле творящих ее смертных,
будь то люди или бесы.
Аля чувствовала, как сердце снова будто летит в пропасть... Все
смешалось: безлюдная и кажущаяся бескрайней степь, пространство,
пронизанное меркнущим звездным светом и запахами полыни, недавний ужас и
азарт, жажда. желание выжить... И - Маэстро, умирающий от ран и от
нежелания существовать дальше в этом мире... Как это может быть?.. Как
может человек, видящий в любом предмете возможное оружие, а в любом
человеке - врага, как он может подниматься до высот размышлений о
жизненных смыслах?.. Ну да, именно это было странным и непостижимым и
пугало: Маэстро жил в этом окружающем жестоком мире, более жестоком к
нему самому, чем ко многим, но не только в нем... Он жил и в другом
мире, в том, что казался девушке вымышленным, жил совершенно органично,
словно родился именно там; миры переплетались в нем, и пользовался он
понятиями каждого мира столь естественно, что девушке вдруг
почудилось... Может быть, оба эти мира реальны абсолютно, нет, не только
для Маэстро, но и для всех людей, только люди не желают этого знать,
потому что признать тот, другой мир, слишком тяжко, это все равно что
признать приговор своей никчемной жизни, полной пустопорожней болтовни,
тщеславия, суесловия, злобствования, зависти, немощи и скорби... Проще -
не замечать ничего и ничто не признавать... Почему все так? Бог знает.
- Маэстро... А как же душа? Душа бессмертна?..
- Бог милостив.
Маэстро замолчал. Горло его вдруг сковал жестокий спазм, лицо
сделалось серым, глаза закатились, губы дрожали; тело скрутило, он
извивался по земле, как выброшенный на раскаленный песок морской угорь,
дрожал, хрипел, царапал ногтями шею, словно пытаясь сбросить
несуществующую удавку... Когда он размыкал ресницы, глаза блестели
горячечным блеском, а все тело напряглось, изо рта, вместе с розовой
кровавой пеной, рвался крик, Маэстро кусал губы, но стон этот
прорывался, снова и снова...
- Влад, пожалуйста, не умирай... - Аля приникла к нему всем телом,
прижала к земле, пытаясь сдержать судороги, и почувствовала, как оно
обмякло, и услышала слова молитвы, и вспомнила, как похожую читала над
нею бабушка Маня давно-давно, в детстве, когда она...
- Пресвятая Владычице Богородица... Отведи уныние, забвение,
неразумие... и вся скверныя и лукавыя помышления от окаянного моего
сердца и от помраченного ума... и погаси пламень страстей моих, яко нищ
есмь и окаянен... и избави меня от многих лютых воспоминаний и от действ
злых освободи... - Голос Влада становился тише и глуше, пока не сделался
легким и почти неслышным, как дыхание.
- Господи Иисусе Христе, помилуй мя, грешного... - это было
последнее, что услышала девушка.
Маэстро замолчал, Аля почувствовала, как расслабилось его тело, и в
душе ощутила почему-то невероятное облегчение. Она чуть отстранилась,
постаралась улыбнуться:
- Ну, вот видишь, Влад, приступ прошел, и теперь...
Маэстро глядел тускнеющими зрачками в дальнюю даль Млечного Пути;
лицо его было умиротворенным и уже нездешним.
Все, что произошло дальше, Аля ощущала как во сне. И то, как
найденной в машине саперной лопаткой рыла неглубокую яму, и то, как
обкладывала уже засыпанную могилу камнями, собранными вокруг, и то, как
бесчувственно и молчаливо сидела, усталая и опустошенная. Не было ни
мыслей, ни слез, ничего.
Вспоминала и то, как ехала до окраины поселка на этом громадном чужом
автомобиле, как толкалась по рынку, невидяще вглядываясь в людей и
товары, как села в какой-то автобус, который ехал и ехал весь день, а
сердобольная соседка пыталась накормить ее хлебом и самодельной
колбасой. Она даже не помнила - ела или отказывалась... Спала она в
автобусе или нет, и куда она ехала, и о чем были сны, и были ли они
вообще... Ничего этого Аля потом вспомнить не сумела.
Очнулась от спасительного морока она лишь ранним утром и поняла, что
ехала всю ночь и что это Княжинск, и, сойдя с автобуса, почувствовала
спиной свежую прохладу, а под ногами еще мокрый, чисто вымытый асфальт,
и дневная сутолока еще не захватила миллионный город, но транспорт уже
пошел, и вскоре Аля была уже перед своей дверью и открыла ее взятым у
соседки ключом, - та еще посетовала на худобу девушки... И, постояв
десять минут под горячими струями душа, упала в свою постель, свернулась
калачиком и, засыпая, чувствовала, как слезы горячо греют шеку, и, когда
теплые грезы, похожие на желтое, наполненное золотистыми колосьями поле,
уже уводили ее в сон. она вспомнила... "Будь мудрой, девочка...
Живи".
Часть двенадцатая
ОБРЕТЕНИЕ ВРЕМЕНИ
Глава 68
Порой все, что у нас остается, это наши сны. Сон, повторяющийся из
ночи в ночь, душный, монотонный, наваливался на Алю каждую ночь тяжкой
ватной стеной.
Она металась в этой смертной духоте, пока лоб и щеки не обдавал
пронизывающий до костей ветер. Ей казалось, будто она карабкается по
почти отвесной ледяной стене, и острые иглы льда впиваются в ладони, и
дыхания не хватает, а небо, бывшее несколько минут назад ослепительно
синим, заволакивает сначала белесая, потом сероватая, а потом и
грязно-лилового цвета дымка: дымка ползла, закрывая уже собою полнеба,
превращаясь в наполненную грозными грозовыми разрядами тучу, и из нее
неслись снежные, с ледяными шариками градин, вихрящиеся смерчи... А руки
девушки уже немели, замерзшие пальцы становились почему-то красными и
хрупкими, как кораллы, и казались такими же ломкими... И страх падения
становился реальным, как тот самый снежный вихрь, и девушка ждала
падения и того, как жестокий удар исковеркает ее тело, превратит в мятую
бесформенную груду, сделает похожей на старую тряпичную куклу с разбитым
фарфоровым личиком.
А потом снился какой-то заброшенный барский дом с прогнившими,
когда-то крашенными рыжей краской половицами, с облупившимися
изразцовыми печами, с запущенным, одичалым двором, заросшим крапивой и
бузиной по самые окна, с оборванными обоями, с истлевшим тюлем на
рассохшемся фортепиано... Когда девушка коснулась клавиш, басовая струна
загудела сипло, и надтреснутый звук длился и длился и плыл по комнатам
этого выстуженного сырого дома, казалось и жилищем никогда не
бывавшего... А вокруг уже стелился горький дым, впитавший в себя запахи
прели, плесени и скверно горящих старых газет, и девушка знала: это в
соседней комнате два завшивленных бомжа с гнилыми сколами зубов под
красными воспаленными губами жгут костер, но вовсе не для того, чтобы
согреться... Лица бродяг были скрыты неопрятными черными бородами, как у
русских мужиков, какими их показывают в голливудских фильмах, и
наружность бродяг походила на цыганскую, а потому казалась ненастоящей,
гротескной, диковинной и дикой.
Костер они жгли прямо на полу; огонь занимался скверно, желто-сизое
пламя жгутом вихрилось по плотным и сырым ворохам тех самых старых
газет, заплесневелых книг, выцветших биографий никому уже теперь не
ведомых вождей...
Снимки на желто-черной, изъеденной плесенью до черноты газетной
бумаге тлели медленно, сопротивляясь язычкам пламени, дымили, искажая
лица, превращая изображенных на них людей в обитателей преисподней...
Железные наркомы и пламенные комиссары сгорали, не оставляя по себе
ничего, кроме пепла. И Але становилось жутковато и горько до полной
безнадеги: людская жизнь представилась вдруг колесом, катящимся по
унылому проселку без цели, без смысла, без любви. Ей казалось, что и
новый век, и новое тысячелетие могут принести лишь новые страдания:
человечество становится дряхлее, но это совсем не то же, что мудрость.
Девушка хотела бежать из этого выстуженного, холодного дома - и не
могла найти выхода, и ей становилось страшно, что теперь придется жить
здесь всегда, до самой смерти... Там, за лесом, возведут бараки, где
будут обитать строители узкоколейки - длинной, идущей через всю
обитаемую сушу и упирающейся двумя полосками стали в студеный океан... А
внизу, под многокилометровой толщей земли, в узких штольнях шахт чумазые
и худые люди, похожие на чумные призраки, будут гнать и гнать составы
вагонеток с урановой рудой туда, за колючую проволоку, где из нее
изготовят плутоний и начинят им ядерные ракеты... Плутон - так называли
римляне владыку царства мертвых. Plutos - так именовали они богатство.
Или они правы? И мирское богатство может быть лишь не праведным и
взрастать только на крови и смерти?.. И люди незаурядные в конечном
счете ничего не стоят, они лишь питают своим умом и талантом смерть, и
земные монархи нужны коварному царю подземелья лишь затем, чтобы бросать
в топку новые и новые жизни... А потому и их посмертное существование -
лишь гнилой газетный глянец, превращающийся в прах под желтыми языками
пламени преисподней.
Кто из земных властителей владетельной "принца тьмы"?.. Ему платят
дань все: пастухи и землепашцы, нищие и короли, храбрецы и подонки,
мудрецы и невежды, пророки и прелюбодеи... А молчаливый Харон перевозит
и перевозит смертных на ту сторону Леты, принимая в оплату мелочь, все,
называвшееся некогда жизнью: разменную монету, истертую, с прозеленью,
медь, на которой уже не разобрать ни царственных профилей земных владык,
ни цены, ни достоинства. Воды забвения покрывают все. Девушке даже
чудилось, что она видит эту реку: вода в ней была черной, густой,
маслянисто-вязкой, как нефть или ртуть.
Аля в панике пыталась бежать от страшной реки и снова оказывалась в
ничейном заброшенном особняке, где, кроме запаха тлена и плесени, кроме
пронизывающей сырости и липкого, затхлого, пропитавшего все и вся
страха, не было ничего.
...Такие были теперь Алины сны. И пробуждение было смутным, нервным,
больным. Обрывки сна-бреда висели в усталой памяти клочьями грязного
малярийного тумана... Сначала Аля подолгу смотрела в низкий потолок,
даже не пытаясь понять, где находится: просто лежала и смотрела, будто
боясь вступить в новый день, такой же больной и бесконечный, как и
пред