Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
ли было возможно
без приказа или хотя бы разрешения тех же самых властей. Впрочем... Эти
мысли не вызвали у Али никаких эмоций, даже горечи: в наше убогое время
люди чести стали такой же редкостью, как и снежные барсы, а потому
зеленые банкноты, сложенные пухленькой стопкой, перевешивали любые
погоны. Даже золотые.
- Не нужно за руль. Погони не будет еще с час. Им не до нее, -
прошептал Маэстро, не раскрывая глаз. - Тебе нужно уходить, как
рассветет. Машину брось.
Меня тоже. Уходить будешь через поселок, до него часа полтора пешком,
к свету дойдешь, дождешься рейсового... Деньги... Не забудь деньги...
Оружие не бери...
Оно станет помехой.
Маэстро не раскрывал глаз, и Але показалось, что он уже бредит.
- Ты не волнуйся, миленький... Мы сейчас поедем... Я договорюсь в
больнице... Мы выходим тебя... Я сумею договориться... Ты не сомневайся,
я так вытащила Гончарова тогда, помнишь?..
- Погаси свет, я хочу посмотреть на звезды.
- Свет? Какой свет?
- В салоне. Захлопни дверцы.
- Ага. - Аля энергично кивнула. Ей удалось вытащить Маэстро из
машины; теперь он полулежал, прислонившись спиной к дверце автомобиля.
Маэстро перевел дух, снова повторил:
- Не бойся, погони не будет. Им сейчас не до погони.
- Кто там воевал?
- Люди Глостера и отряд спецназа морской пехоты.
- Откуда они взялись?
Маэстро улыбнулся одними губами:
- Я нашел в одной из сумок мобильник и позвонил.
- Позвонил? Куда?
- Трудно сказать... Я набрал кодовый шифр десятилетней давности...
Введенный на случай "времени "Ч".
- Что такое "время "Ч"?
- Война. Все остальные коды меняются, коды "времени "Ч" меняются
тоже, но есть оперативный дежурный, который реагирует на все вызовы по
прежним кодам.
- Оперативный дежурный - где?
- Вот этого я не знаю. Или в Генштабе, или в Главном штабе ВМФ, или
еще где... Я дал примерные координаты и назвал свой старый кодовый
позывной...
- И - что?
- Как, видишь, группа прибыла в течение часа. Спецназ морской пехоты
Черноморского флота... По-видимому запросили Космический центр слежения,
те подтвердили: на побережье стрельба и взрывы... В войсках
стратегического назначения не любят полагаться на догадки, слишком велик
риск, тем более, я назвал и мой личный код допуска. Посмотрели по
компьютеру - и поверили. Мой код, хоть и устаревший, был кодом высшего
допуска.
Маэстро вздохнул, и Аля увидела на его лице довольную улыбку -
насколько может быть довольной улыбка у человека с несколькими тяжелыми
пулевыми ранениями.
- Что ты им сказал?
- А это уже не важно... Я сумел... Смог... - Маэстро закрыл глаза, и
Аля решила, что он потерял сознание, но это было не так: он просто
отдыхал от боли.
Ночь была удивительно теплой и звездной. Уже затихли цикады, тьма
сгустилась перед рассветом, и Млечный Путь казался осколками Луны,
рассыпавшейся в звездную пыль. Сейчас Маэстро смотрел на это мерцание
мириад звезд, и казалось, душа его уже тяготится телом, стремится
воспарить туда, в этот ясный, мерцающий свет, но какие-то страшные,
черные силы держат и держат его на. земле, пытаясь затянуть еще глубже:
в бездну...
- Только не говори мне, что я буду жить, - прошептал Маэстро девушке,
улыбнулся, добавил вымученно:
- Я устал от жизни. Если то, чем я занимался, можно назвать жизнью...
Но хуже другое: жизнь устала от меня. Время теперь такое. - Маэстро
замолчал, сглотнул несколько раз, попросил:
- Дай воды.
Он напился из найденной Алей в салоне пластиковой бутылки, закрыл
глаза, дыхание его сделалось частым и неровным. Аля вздохнула про себя:
ведь каждому из всех живущих на этой планете людей так немного нужно -
чтобы его похвалили и чтобы пожалели. Только и всего. А Маэстро... Его
так давно никто не жалел, что... Аля чувствовала, как слезы горячо
закипели на глазах, как слезинки катятся по щекам, ощущала на губах их
солоноватую влагу...
***
Маэстро заговорил. Речь его была хриплой, порой сбивчивой, несколько
раз зрачки его расширялись так, словно мир вокруг меркнул, становился
черным от боли, и тогда он замолкал, пережидая, пережигая эту боль еще
большей, той, которая таилась в его душе и которую он выдавливал из
себя, будто застарелый нарыв... А потому он говорил и говорил, теряя
силы... Аля даже не пыталась остановить его: девушке показалось, он
беседует вовсе не с ней и не у нее ищет сочувствия...
- Время умирать, а мне совсем не страшно... Почти... Я так устал, что
хочу только одного: чтобы не трогали... Жизнь покатилась совсем не туда,
куда хотелось, и вот теперь... Впрочем, это аксиома... Человек, идущий к
цели, не только никогда не достигает того, что хотел, но теряет и то,
что имел. Иллюзии.
Когда пропадает последняя, человек умирает. Бывает, что иллюзии
остаются, и тогда... тогда человек не умирает... Он перестает быть с
нами. Он уходит.
Уходит. Ты никогда не задумывалась над тем, что во всех языках кроме
слова "смерть" есть слово "уход", обозначающее как бы то же самое, но...
другое?
...Когда-то у меня была собака. Нет, щенок, Лаврик. Белый, толстый и
несуразный дворняжка... А еще он был глупый и добрый. И по
двору-четырехугольнику из шести хрущевских многоэтажек я с ним даже не
гулял: он сам бродил, играя с ребятами... Носился взапуски, только лай
слышался из разных концов двора, и уши развевались, как белые платки. А
потом Лаврик пропал. Я искал его по всем окрестным дворам, улицам,
переулкам, искал до ночи, пока уже мама сама не разыскала меня и не
увела домой, уверяя, что это кто-то из ребят взял пса к себе поиграть и
завтра он непременно найдется.
...Ночью я решил не спать. Решил ждать утра, чтобы не пропустить
рассвет, когда можно было бы пойти по приятелям и отыскать пса. Я то
представлял, как он будет махать мне хвостом, улыбаться счастливой
перемазанной мордой - собаки ведь улыбаются, ты же знаешь... А то -
видел, его продрогшего., одинокого, потерянного, слепо тыкающегося в
чужие башмаки и туфли, обнюхивающего прохожих у магазинов с той даже не
приниженностью, с той виноватой тоской в глазах, какая только и бывает у
брошенных собак и детдомовских детей.
...Лаврик нашелся. Его принесли через два дня к нашим дверям убитого,
с мотком железы ой проволоки, намотанной вокруг шеи... С перебитыми
лапами...
Потом., через много лет, я узнал: увел его один алкаш, хотел продать
каким-то. шорникам-ремеслухам на шапку за бутылку, а то и за стакан,. да
те, видать, выпивоху послали: мала псинка, не выкроить из нее ни шапки,
ни навара. Вот тот алкаш собаку и придушил... А перед тем лапы перебил
зачем-то.,.. - Маэстро замолчал, невидяще глядя в звездное небо. -
Сколько может зла быть в человеке, а? Не поленился принести потом и
бросить во дворе, мертвого, там, где полтора десятка детишек плакали о
нем в голос... Об алкаше этом я узнал, когда того уже на этой земле не
было: укатался... - Маэстро прищурил глаза, прохрипел едва слышно:
- Скоро, знать, увидимся. В аду. Вот тогда я и расплачусь.
Аля вздрогнула: так жесток и хрипл был голос Маэстро, так лихорадочен
и сух взгляд его темных глаз, и не было в них ни покаяния, ни раскаяния.
- Ты спросишь, почему я, убийца, вспоминаю перед смертью о собаке,
погибшей много-много лет назад?.. Просто... у меня было счастливое
детство. Отца я помню, но не очень, он умер, когда я был ребенком,
безотцовщина если и тяготила меня, то лишь иногда - завистью к
сверстникам... Ну да, у нас было абсолютно счастливое детство как раз
потому, что мы этого не понимали и считали, что так и должно быть и так
будет всегда... Смерть щенка, да еще такая, - словно накрыла наш дружный
двор темной, не для всех заметной сетью-паутинкой... Ну а для меня...
Помнишь слова Йозефа Геббельса? "Чем больше я узнаю людей, тем больше
люблю собак". После смерти Лаврика я был лишен и этой возможности... Я
боялся... Я боялся, что существо, которое я полюблю, оставит меня... не
по моей воле.
А потом... Я рос, и мир вокруг уже не казался радостным, и я помнил
всегда об убитом щенке, и смотрел на людей, и видел, что многих, слишком
многих не волнует ничто в этой жизни, кроме собственного брюха... А
потом я нашел другой мир. Театр. Там бушевали пусть выдуманные, но
настоящие страсти, герои были сильны и благородны, дамы - прекрасны и
чисты... В этом мире стоило жить.
...Тогда, двадцать пять лет назад, было другое время. Совсем. И то,
что теперь норма, тогда... Я поступил в театральное, успешно... Зеленые
скверы, по утрам, вместо завтрака, - газировка за копейку, портвейн из
горлышка, ликер бенедиктин, который отдавал неведомыми химикалиями...
Тогда я влюбился... в девушку изумительной, редкостной красоты... Я не
сомневался: если красоте и суждено спасти мир, его спасет именно такая
красота!
...Мы репетировали "Гамлета". Моя избранница была Офелией. Я любил
ее. Я был в нее влюблен. Я ее боготворил. Но никак не решался подойти,
чтобы... Может быть, тебе смешно это слышать, но мне было восемнадцать,
и тогда было другое время... А тем вечером, после репетиции... Я видел,
как она пошла в пустую аудиторию, и почему-то решил, что пошла она туда
намеренно и ждать станет именно меня...
Маэстро улыбнулся горько, и эта улыбка на бледном, будто усыпанном
тальком лице, казалась приклеенной.
- Мне ничего от нее не было нужно: просто видеть и любить. Ничего
больше.
Это было все, что я хотел ей сказать. А может быть, я и. теперь
лукавлю? Скорее всего, да... Я любил ее, я ее желал, я был счастлив и
хотел быть с ней... Я хотел рассказать, как я ее люблю, и тогда, я знал,
и без того цветной и солнечный мир взорвется таким сиянием, что...
Наверное, у меня тогда было слишком много счастья, а я хотел, чтобы
счастьем стал весь мир. Глупо. И очень эгоистично по отношению к тем,
которые... Но разве юность знает слово "глупо"?
Этот мир принадлежит юным до тех пор, пока... "Веселись, юноша, во
все дни юности твоей, пока не призвали тебя на суд..." - Лицо Маэстро
скривилось в горькой улыбке. - Я ждал сияния. Так могло бы быть. Но все
вышло по-другому. Как в жизни.
...Я шел к аудитории тихо, словно боялся потревожить мечту...
Получалось, что я крался. А когда приотворил дверь, сразу увидел ее...
Она стояла на коленях перед мастером курса, нашим златоустом,
знаменитостью, импозантным, упитанным господинчиком, и ее голова в
короне золотых волос ритмично двигалась...
Наверное, я сразу понял, что там происходит, но не сразу поверил... А
жирный седовласый сатир развалившись сидел на стуле, как языческий
божок, будто принимая поклонение низшего существа... Должное и успевшее
наскучить подношение ему, идолу, кумиру... Тяжелые брыли на упитанном
лице плавно тряслись, толстые, чувственные губы были влажны и напоминали
двух красных мокрых улиток... Он поглаживал старательную красавицу по
волосам, что-то выговаривая хорошо поставленным баритоном, от
благородных обертонов которого млели все бальзаковские дамы в тысячах
кинотеатров страны... Губы божка кривились в судороге наслаждения и -
недовольства; он прихватил девчонку за волосы, повернул так, чтобы
видеть ее глаза, что-то сказал ей-и захохотал! Смеялся довольный собой,
и хрестоматийный лик штатного благородного отца или оскорбленного
трагика казался мне жуткой, скабрезной лубочной маской... Что еще?.. Это
смешно, но он еще и покуривал. Неспешно так себе слюнявил дорогущую,
бывшую тогда исключительной редкостью американскую сигарету "Мальборо",
и ароматный дым другой жизни был слышен в пустом, гулком коридоре, где я
замер гостиничным вором, беспризорной дворнягой, никому не нужным
паяцем, уже вычеркнутым из этой жизни...
Я был раздавлен. Уничтожен. Растоптан. Наверное, я хотел убить этого
человека, ведь я ему верил... Как верил и в то, что искусство... Как он
говорил?.. "В искусстве нет места фальши и лжи. Там прибежище гения,
истины и Бога". Наверное, это действительно так, вот только "гением,
истиной и Богом" наш раскормленный сибарит считал себя. Наверное, я
хотел убить его. Но тогда я еще не умел убивать. Я просто ушел из той
жизни. В другую. В ту, из которой возврата уже нет.
- Ты говоришь о взрослости?
- Нет. О войне.
Глава 66
Маэстро прикрыл глаза, а когда начал говорить, было видно, с каким
трудом ему даются слова.
- Война уродлива. Но парадокс в том, что и тогда, и сейчас пропаганда
окружала ее ореолом геройства, удачливости, славы... С таким же успехом
ореолом славы можно окружить и чуму. Гнойные язвы, кровавые, в
сгустках... И кровь горлом, и скорая смерть - только тем, кому
повезло... Война похожа на наркотик: безумная эйфория и долгая,
пожизненная мука... Когда с тебя словно живьем сдирают кожу, и терпишь
это только потому, что хочешь выжить... А чтобы выжить на войне,
необходимо одно: поверить, что твоя жизнь значит куда меньше, чем твое
назначение. Барс знал это. А я... - Маэстро вздохнул, дыхание его было
сиплым и тяжким, кровь запузырилась розово на губах, он закашлялся было,
кое-как, в полвздоха перевел дыхание. - И все же... Тогда для нас,
пацанов семидесятых, война была навсегда канувшим прошлым, прошлым пусть
страшным, но героическим. - Маэстро пошарил рукой вдоль туловища,
попросил:
- Аля, прикури мне сигарету.
Пожалуйста.
Девушка только кивнула, чиркнула кремнем зажигалки, затянулась сама
несколько раз. Маэстро прикусил фильтр зубами, и Аля видела, что зубы у
него тоже розовые от крови.
- Сейчас... американцы успели наснимать сотни, тысячи фильмов, где
статисты-супермены пачками кладут статистов-неудачников... И тем -
наплодили целое поколение, для которых убийство - символ удачи, простое
движение пальца на спусковом крючке, при которым ты не убийца, ты просто
устраняешь препятствие. И реальная война, погребенная под километрами
целлулоидной пленки, уже подрумянена и подкрашена, и ее трупный оскал
публика все чаще принимает за победную ухмылку хозяина жизни... Как бы
не так! Разлагающийся, гниющий труп, который жрут мухи и чьи
внутренности выклевывают вонючие, неопрятные птицы с голыми головами, -
вот лицо войны, настоящее, уродливое и паскудное, какое и бывает у
смерти.
Маэстро выплюнул сгоревший до фильтра окурок, снова показал на пачку,
попросил Алю взглядом. Девушка при курила, вставила зажженную сигарету
ему между губами; Маэстро затянулся раз, другой, третий... Пока резкий,
как шквал, приступ кашля не заставил его согнуться пополам, сплевывая
кровавую мокроту.
- Маэстро, пожалуйста, - не выдержала Аля, - тебе нельзя курить, у
тебя пуля в легком...
- Не беспокойся, девочка. Сейчас уже нет ничего в этой жизни, что мне
было бы нельзя. Странное ощущение, надо тебе признаться.:. Может быть,
это и есть полная свобода?.. Тогда я просто везучий, а? - Он подмигнул
Але, но она только опустила голову, чтобы Маэстро не смог увидеть ее
слез.
- Сначала мне везло. Я отнесся к войне как к сцене. Я не принял ее
всерьез. Да и... Полтора года службы в разведбате спецназа ВДВ... Я
желал быть первым - и стал им. Афган был потом.
Маэстро отдышался, попил воды из бутылки, заговорил снова, теперь уже
не открывая глаз:
- Говорят, для того, чтобы убить человека, нужно преодолеть барьер...
Наверное. Но не на войне. И не тогда, когда тебе едва минуло
восемнадцать. Когда ты совершенен, любим Богом и людьми и тем -
бессмертен! Когда единственной твоей серьезной печалью является то, что
мир пока не разглядел, как ты блестящ и как гениален!
А барьер... Его нельзя преодолеть никогда! Можно просто перестать
ощущать каких-то людей равными себе - вот и все преодоление, и вся
премудрость! Не станем же мы сетовать по поводу того, что прихлопнули
комара? Муху? Моль? Тем более, чаще всего другого способа выжить, кроме
как убить врага, у тебя нет.
Истина в том, что на войне убийство становится просто работой. Только
и всего.
Но... беда не в этом. Беда в том, что на войне, как и везде, убивают
просто так.
Для удовольствия или по глупости. Потому что кто-то другой считается
"чужим" и "врагом". Так было и так будет. А жаль.
...А потом они приходят в твои сны. Приходят почему-то не солдатами,
не воинами, приходят маленькими беспомощными детьми... И - молчат.
Ничего не говорят, ни в чем тебя не обвиняют, и ты начинаешь думать...
Ну да, ты убил не только тех, в стеганых ватных халатах, в широких
шальварах, в пятнистом камуфляже, ты убил детей... Неродившихся детей.
Так сходят с ума. Или просто остаются там, на войне: война, как и чума,
редко отпускает свои жертвы.
...А первого я не видел. Но я знаю, что я его убил. Я убил его из
засады, когда мы несли боевое охранение. Шел их караван. Далеко, очень
далеко, стрелять не имело никакого смысла. Но мой напарник "купил" меня
на "слабо". У нас была винтовка безо всякой оптики, и все же я решился:
помню, как вжимал приклад в плечо, как выравнивал дыхание, как ловил
далекую, едва видимую фигурку на мушку в прорези прицела, а она -
расплывалась, и я был уверен, что не смогу попасть, и упорствовал, и
задержал дыхание, и взял упреждение, и повел спусковой крючок плавно,
стараясь угадать между ударами сердца... Выстрел хлестнул кнутом,
далекая фигурка словно запнулась разом и ткнулась в землю, будто
перекинутый на дверце крючок... А я - ничего не ощущал, слышал только
слова напарника, что-то вроде: "А ты, братка, не трепло..." Мне даже
напиться тогда не удалось. Я пытался перебить, разогнать вязкую горечь,
засевшую в сердце тупою занозой, но анаша не помогала, только башка
кружилась с непривычки, а я продолжал смолить уже третий долбан, пока не
вывернуло наизнанку, пока не превратился в бесчувственное бревно... Под
утро я уснул, уснул с тяжелой, будто чугунной башкой, ничего не чувствуя
и ничего не желая.
Вот первого убитого в рукопашке я запомнил хорошо. И его белые
глаза... И раззявленный рот... Он нарвался на меня случайно, выскочил
из-за дувала, только успел ухватить рукоять ножа, закричать... А я с
маху вогнал ему штык-нож в сердце, пробив грудину. Выдернул, крови на
лезвии почти не осталось, но я автоматически отер лезвие о его халат - и
побежал дальше. Впереди была работа.
Много работы. Так много, что я почти забыл о нем, помнил только
побелевшие от ужаса глаза и кулак, намертво вцепившийся в рукоять
ножа... Я даже орнамент на этой рукояти помню. А вот его самого - нет.
И-не хочу вспоминать. Впрочем, с этим, вторым, было много легче: мы
вернулись без потерь, с двумя легкоранеными, а вечером было много водки.
Водка нужна, чтобы ты мог справиться с памятью.
...Сначала война кажется игрой. Обычной детской игрой в войнушку. И
так продолжается долго. И в разведбате под Рязанью. И пока чахнешь в
лагере в Таджикистане, когда рвота и понос от теплой тухлой воды, мутной
от грязи и розовато-приторной от марганцовки, становятся привычными,
когда трясешься и деревенеешь от ночного холода, дуреешь от дрянной
анаши, пыли, опостылевших дынь, змей и прочего, что еще несколько дней
назад казалось экзотикой... И вот - первые двое заболевших увезены,
скрюченные желтухой, и ты думаешь про них "не повезло", не понимая еще,
что им-то как раз повезло, повезло отчаянно, что пацаны эти остались по
эту сторону границы, по эту сторону