Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
енно ненужное упоминание имен, с которыми у
меня (возможно, и у него) были связаны очевидные малоприятности, и мы
торопливо переключились на более приятное. Более приятным для нас с ним
был наш город, наше детство. Мы с Зюнькой долгие годы шлепали в одну
школу, только я его опережала на три класса. Учителя у нас были одни и
те же, и мы дружно ржали, вспоминая нашего физрука по кликухе Месье,
тощего, как жердь, престарелого бабника, который красил волосы, усики и
баки, изо всех видов спорта признавал только фехтование на шпагах,
рапирах и эспадронах и жутко любил выступать на школьных вечерах
самодеятельности, гикая и сигая в летящем шпагате на учебный манекен,
который протыкал своей рапирой. Костюм для фехтования, узкий камзол и
короткие панталончики из белого полотна, был уже старый, и он штопал его
и подлатывал, потому что купить новый по нынешним временам не мог.
Фехтовальные защитные маски он тоже чинил сам, затягивая дырки
проволочками, и мы боялись его фехтовальных бзиков, потому что запросто
могли получить в лоб укол или проткнуть глаз.
В каждом городе есть свой сумасшедший. У нас он тоже был -
привокзальный алкаш Насос, который, наклюкавшись, забирался на постамент
памятника Ильичу и произносил многочасовые речи, как с праздничной
трибуны, приветствовал невидимые колонны трудящихся и орал: "Привет
труженикам девятого банно-прачечного комбината! Пятилетку в четыре года!
Ура-а-а!" Мильтоны его не трогали, потому что это было бессмысленно: все
знали, что у него есть справка из психдиспансера, и, когда он засыпал,
на площадь за ним с тачкой на четырех колесах приходила мать, тихая
старушка. Она грузила сынка на тачку и везла домой.
Зюнька знал все, что знала и я, катался на ледянке с того же раската,
вылетая на лед Волги, ходил на "протыр" на киносеансы для взрослых, в
кинотеатр "Садко", он тоже застал времена, когда никаких видиков не
было, и малолеток по вечерам в кино не допускали, "смыкал" на мормышку
окуньков, когда Волга заковывалась и весь город высыпал на лед, крутил
коловоротами дырки для подводного лова, помнил, как громкоговоритель на
набережной пел голосом молодого Кобзона "Пока я ходить умею...".
Отцы и матери города, тогда исполкомовского и райкомовского разлива,
мормышками не баловались, но считали своим долгом показать себя
трудовому народу и прогуливались по набережной, чинно беседуя о судьбах
любимой Родины вообще и вверенного им города в частности.
На лед выезжала гуманитарная автолавка, такой синий фургон, с
которого продавали, спасая от мороза рыбачков, водяру в розлив, бутеры с
колбаской и красной икрой (тогда она стоила копейки), и отгуливающими
выходные народами овладевало всеобщее воодушевление. Я крутилась возле
Панкратыча, который, закутанный в тулуп, в меховом треухе, валенках с
галошами, сидел, как памятник самому себе, на ящике над дыркой во льду,
клюкал из фляжки и пытался прогнать меня в тепло, домой. Выуженные
полосатые окуньки, еще какая-то рыбья мелочь прыгали по льду, я их
собирала, они пахли свежо и арбузно.
Во времена идиотской горбачевской борьбы с алкоголизмом автолавку уже
на лед не выпускали, закусь с колбаской и икоркой тоже куда-то пропала,
но все знали, что под старым мостом сидят с пяток бабок с самогонкой в
китайских термосах и продают как бы чай. Иногда на лед выезжал местный
грузин, дядя Левой, у которого была будка по починке и чистке обуви
возле вокзала. Он вывозил якобы подышать свежим воздухом свою бабушку,
грузную старуху в черном, закутанную в платки. Бабушка сидела в кресле,
поставленном на лыжи, и даже менты прекрасно знали, что под юбками у нее
громадная бутыль с чачей. Менты делали вид, что жутко борются, рыбаки
делали вид, что жутко их боятся, но морозище и ветер равнял всех, и все
алкали из одних и тех же источников. Правда, рыбаков прибавлялось, и это
было уже для многих не зимнее развлечение, а рыбалка всерьез, продукты
все дорожали и дорожали, многое вообще куда-то исчезало из продажи, и
зимняя свежая рыбка становилась ощутимым подспорьем для многих семей.
А как-то даже я увидела нашего Месье, который неумело сверлил лед
коловоротом и, кажется, впервые присоединился к добытчикам. Академик
Басаргин, дедулька мой обожаемый, тихо ржал:
- Мотай на ус, Лизавета. Чего там в Москве не придумывают, а Волга,
она все еще впадает в Каспийское море... Любой указ на козе объехать
можно... И Волге впадать туда же... Если, конечно, ее каким-нибудь
указом куда-нибудь не прикажут повернуть! Перестройщики, мать их!..
Я досады и тревоги Панкратыча по малолетству не понимала Тогда больше
всего меня волновало то, что моя соседка по парте, Горохова Ираидка, уже
с гордостью напялила лифчик первого размера, а на моей плоской грудке
все еще торчали два розовых прыщичка, что было по меньшей мере
унизительно.
...Зюнька принес с собой то, что, казалось, осталось для меня далеко
позади: мой городишко, людей, которые знали меня и которых знала я,
времена, которые уже никогда не возвратятся. И оказалось, что все это
было для меня не просто неповторимым, но самым главным, самым важным, и
память о том, как я начиналась, чем жила и о чем мечтала, полыхнула
вдруг остро и беспощадно, как будто я еще могла бы вернуться туда, к
самой себе, к живому деду, тогдашней Гаше и тогдашней Гороховой, к
Петьке Клецову, будто я уже не потрепанная особа двадцати семи годов,
которую вынесло по кривой в столицу к делишкам, которые я не очень
понимала и очень не любила, а все еще та, прежняя, беззаботная и
простодушная, нетерпеливо ждущая, когда можно будет смыться в настоящую
жизнь, переступить порог дедова дома, за которым - счастье...
О своих нынешних занятиях Щекоддин не распространялся, сказал только:
"Немножко "покрышевал" в Твери, в одной команде... Но мутер дала по
мозгам, когда в мэры нацелилась. Чтобы не портил ей биографию. Так,
кручусь по мелочам..." И стал рассказывать, как все, кто знал внучку
Иннокентия Панкратыча Басаргина (а это был почти весь город), пришли в
восторг и изумление, когда на обложке дамского двухнедельника появилось
мое изображение. Кто-то оборотистый смотался в Москву и прикупил
несколько десятков экземпляров того номера и толкал журнал с рук в три
цены, а вышибленный уже на пенсион по дряхлости Месье рассказывал всем,
как готовил из меня в школе классную рапиристку, хотя это было полным
враньем: в младые лета я бегала на городском стадионе четырехсотку и
прыгала в длину, но даже до первого разряда не добежала и не
допрыгалась.
Когда под утро он собрался уходить, сообщив, что должен встретиться с
каким-то московским приятелем, который обещал ему новый двигатель для
катера, я, совсем размякнув, сказала ему, что он может приходить в мой
дом к Гришке в любое время дня и ночи. Он, подумав, отказался:
- Лучше не надо, Лиза, пока. Он же боится меня, как Бармалея. Дрожит
весь. Я позванивать буду. А там как выйдет. Чего загадывать?
Он вынул из чемодана бумажник, хотел отстегнуть денег на Гришкино
содержание, я завелась, он настаивать не стал. Но когда я, проводив его
до парадного, вернулась, увидела, что он успел подсунуть под тарелку на
столе пачку купюр. И меня это неприятно резануло, словно он хотел нанять
меня в полубонны-полумамочки для своего сына.
С Ариной мы, конечно, помирились. О Зюньке она отозвалась восхищенно:
- Какой кадр, а? Ну я прямо потащилась... Конечно, вы для него уже
слишком старая, Юрьевна, а вот у меня до сих пор коленки дрожат...
С этой позиции я Зиновия Щеколдина никогда всерьез не рассматривала,
но не без изумления поняла, что относиться к Зюньке, как прежде, как к
подонку высшей пробы, уже не смогу.
Гришунька еще спал, а я уж включила все свои каналы: вызвала из
медцентра наТверской педиатра, подключила невропатолога. Я решила
устроить моему солдатику медицинскую ревизию по всем статьям. Мне
казалось, что его вываляли в каких-то помойках, прикасались к нему
грязными лапами, и мне еще придется долго отчищать его запачканную
страхами, отчаянием и безнадежностью душу до прежнего состояния. Больше
всего я боялась, что теперь он никогда не будет смеяться. Но засмеялся
он в то же утро, заливисто и восторженно, и когда я влетела в детскую,
он лежал на ковре, а Варечка изображала из себя грозного пса, покусывая
его за босые пятки, наскакивая и лая. Половину его тапочки пуделишка уже
слопала.
Узнав о том, что Гришка уже дома, Чичерюкин примчался, как на пожар.
Но в отличие от меня никаких особых восторгов не выразил.
- Что-то тут не то, Лизавета, - сказал он. - Что-то мне не очень
верится, чтобы этот самый сыночек без позволения мамочки себя в
гуманисты записал... Это все мадам Щеколдина крутит! Она свои яйца в
одну корзину никогда не кладет. У нее всегда запасные варианты для
отхода в тылы заготовлены. Она же прекрасно понимала: раз Гришунь-ка у
них, ты, только чтобы его видеть, на что угодно пойдешь. Вроде кнопочки,
только жми на тебя... И так получается, что это тебе вроде отсигналили:
мы - с добром, и ты нас не забывай... Мы уже как бы не чужие!
- О чем вы, Михайлыч?
- Вляпались они, Лизавета, с нашим Кеном. Не знаю, на чем он эту
мэршу подцепил. Но похоже, во всяком случае, мои источники в этом вполне
уверены, наш Хакимыч своего не упустил. Свел твою Щеколдиниху с
"Пеликаном". Она почти все бюджетные деньги и городскую казну под
проценты постоянно в банк перекачивает. Знаешь, как это делается.
Зарплата никому не платится по году, пенсии придерживают, все, значит,
Москва виновата... А денежки между тем крутятся, навар идет, и
немалый... Так что неизвестно уже, чей это городишко: ее или уже
Хакимыча? Он же еще Викентьевну уговаривал, мол, само все в руки идет.
Обувная фабричка в банкротах, верфи почти что ничейные, земли под
коттеджи вдоль Волги - только толкай... Да, между прочим, это же Кен
Нину Викентьевну с городскими властями свел, когда ей территория
приглянулась!
Так что их с Щеколдиной взаимная любовь и дружба вон еще откуда
тянется, с девяносто второго...
На мой взгляд, наш безопасник по чекистской привычке везде видеть
комбинации и враждебные "Системе "Т" заговоры сильно нагнетал. Но
возражать ему было бессмысленно.
Тут к нам прибежал Гришка, ткнулся ему в коленки и закричал:
- Дядя Кузя, дай пистолетик подержать! Чич чмокнул его в макушку и
сказал грустно:
- Вырастешь - еще надержишься... Гришка умчался.
- Вот что, Лизавета. - Михайлыч был очень серьезен. - Есть такая
байка, что снаряд в одно место дважды не попадает. Вранье все это - я
видел, попадает! Один прокол с мальчиком мы уже имеем, а береженого Бог
бережет. Да и мне легче будет, вы ж как зайцы разбегаетесь, не уследишь.
Так что давай-ка парня куда подальше припрячем, вместе с Аришкой... Я
Костяя отдам. Лето тем более... Ну зачем ему в Москве париться?
Может быть, он что-то предчувствовал, может, и знал, но, как всегда,
меня держал в стороне, но мне очень не хотелось расставаться с Гришкой,
тем более что страхи Чича, мне казалось, никогда не пройдут после
истории с Сим-Симом. Уламывал он меня часа два.
Он собирался отправить свою детвору и любимую кадушку на Кубань до
сентября к каким-то родичам и предложил подсоединить и мою команду к
своим.
Но тут уж и я кое о чем вспомнила, конечно, прежде всего о том, что я
какая-никакая, а глава, и решительно заявила, что соглашусь только на
Кипр, на ту самую беленькую трехэтажку, с бассейном, недалеко от
Лимасола, куда просто обязано отправиться и семейство самого Михайлыча.
Тем более что за границей они сроду не бывали. Он подергал ус и
признался, что для него это несколько накладно.
- Фирма платит! - гордо сообщила я.
Семнадцатого июля, под вечер, караван из моего "Дон Лимончика" и
чичерюкинской "Волги" прибыл в Шереметьево. И мы проводили Гришку с
Ариной, обалдевшей оттого, что через несколько часов она увидит
натуральных киприотов, и купившую аж четыре купальника, Костяя,
чичерюкинскую супругу и всех троих отпрысков, от двенадцати до пяти лет,
на чартерный рейс, помахали вслед Илу и отвалили из аэропорта.
Вечер еще не наступил, но было сумрачно от накативших на Москву
дождевых облаков, с неба сеялась мелкая, как пудра, морось, от
раскаленного за день асфальта поднимался пар, и, когда мы вкатились в
город ("Волга" Михайлыча шла впритык за мной), фонари уже включились
автоматом, но их огни в ореолах только мешали толком держать дорогу. Все
было мокрым, блестело и отражало огни. Даже троллейбусы шли, включив
габариты.
Я злилась оттого, что мне снова пришлось расставаться с Гришкой,
оттого, что Михайлыч добился-таки своего, и оттого, что лобовик
замыливает влагой, а щетки работают плохо и только размазывают морось в
какой-то кисель.
У перехода возле Речного вокзала медленно рассасывалась пробка, и
машины ползли почти шагом, я притормозила, и тут какой-то тупорылый
фордовский микроавтобус, догнав мой "фиатик", попытался вклиниться между
мной и чичерюкинской "Волгой", но Михайлыч ему сделать этого не дал,
вдруг часто засигналил фарами, бросил свою "Волгу" вперед и с ходу
долбанул микроавтобус в бок. Удар был несильный, вскользь, микроавтобус
(окна его были опущены, свет в салоне не включен, и я никого внутри
видеть не могла) продолжал движение вперед, уже обгоняя "Дон Лимона" и
плотно притираясь к нему с левого боку, когда "Волга" Чичерюкина резко
засигналила и рванула вперед, как в прыжке, снова оттирая этого придурка
на автобусике от "фиатика", втискиваясь между нами и опять врезалась
левым крылом в микроавтобус, будто отшвыривая его прочь. В этот раз удар
был мощнее, и я услышала, как скрежещет, вминаясь, автомобильная жесть и
звучно лопается фара на "Волге".
Я еще не понимала, что Михайлыч что-то разглядел и отчаянно пытается
заслонить своей машиной мой "фиат", умудрившись втиснуться между нами.
На этот раз удар от его "Волги" получил в бок мой экипаж, я успела
подумать: "Поддал он, что ли?" - ремень безопасности сильно стиснул мою
грудь, а "фиатик" буквально вылетел через бордюр на травянистый газон.
Это меня и спасло. Потому что очередь из "калаша" прошила мою машину уже
в толчке, когда я вылетала с полотна дороги, и пули прошили только верх
кузова и задницу "Дон Лимона". Ниже они стрелять не могли, потому что
мешала "Волга". Стреляли из оружия с глушителями, слышно было только
чмоканье. С хрустом и звоном осыпалось заднее стекло.
"Волгу" развернуло поперек движения, синий микроавтобус рванул вперед
и направо, в парковые ворота, и поток начал останавливаться и взорвался
автомобильными сигналами, как всегда бывает, когда кто-то вмажет в
кого-то, - все должны стоять и ждать ментов для разборки, а виновники
уже начинают таскать друг дружку за грудки.
Я не успела испугаться и пыталась отстегнуть ремень, когда Михайлыч
рванул мою дверцу и прохрипел:
- Живая?!
Я хотела выбраться наружу, но он отпихнул меня назад, развернулся,
закрывая всем своим грузным телом, и рявкнул:
- Назад! Не подходить!
И набегавшие любопытные попятились, потому что морда у него была
страшенная, с головы текла кровь, заливала лицо, пятнала его белую
сорочку, перехваченную плечевой кобурой.
Свою стрелялку он держал в руке. Потом выяснилось, что пропахало его
по маковке несерьезно, не пулей - осколком пластмассового бокового
плафончика, который разлетелся внутри салона от пулевого удара снаружи.
Голова вообще место кровеобильное. Так что заорала я от ужаса, в общем,
напрасно.
Микроавтобус нашли почти сразу, в кустах близ аллеи парка при Речном
вокзале. Все было, как всегда: оружие, из которого стреляли, два
автомата десантного образца были брошены тут же, даже глушители были
аккуратно свинчены, магазины отсоединены и лежали рядом, микроавтобус
был, конечно, угнан со стоянки какой-то фирмы еще утром, и его еще даже
в розыск не объявляли. Михайлыча уже умыли и сделали ему марлевую
нахлобучку, и менты нам позволили приблизиться к его "Волге". Старая
колымага выглядела чудовищно, приняв на себя то, что предназначалось
"Дон Лимону" и мне. Но бронированный корпус был так и не пробит, только
подпорот и изувечен местами, где в глубине вмятин и царапин блестел
белый металл, а спецстекла, поставленные Михайлычем на каком-то
авиазаводе, тоже выдержали, правда, стеклами их назвать уже было
трудно...
- Что же это? - спросила я.
- Привет от Кена, - пожал он пледами.
Мы дозвонились до офиса, и к нам прислали дежурную машину. "Дон
Лимона" все еще изучали сыскари, фиксируя, что и куда попало. И когда мы
ехали ко мне домой на проспект Мира, он сказал задумчиво:
- Если бы я не разглядел, что эти чижики там в автобусике в черных
намордниках маячат, вряд ли бы понял, что будет... И вот что никак не
могу сам себе разъяснить, Лизавета: они же мужики, прекрасно знали и
видели, что за рулем - баба. И хоть бы хны! Дожили...
И только тут до меня стало доходить, что это убивали не его, а именно
меня. Как Сим-Сима. И меня стало трясти.
Нас, конечно, помянули в новостях, уже утром пришел на офис факс от
Кена. Как всегда, Тимур Хакимович Кенжетаев был очень далеко от места
события. Он был в Мюнхене. На какой-то торговой выставке. Сообщал, что
потрясен, и выражал возмущение. Желал мне успехов в труде и счастья в
личной жизни. Здоровья он нам с Михайлычем не желал. Я думаю, он еще до
сообщений в прессе и на ТВ прекрасно знал, что мы, к сожалению, здоровы.
Я ДЕРЖУ УДАР...
...Меня не оставляло ощущение, что я все еще в "Системе "Т" и всех
прочих конфигурациях Туманских посторонняя. Наверное, потому, что все
эти деньги, акции, недвижимость, транспорт, коммуникации были не мои. Я
их не выстрадала, не выстраивала, не собирала. Может быть, в делах Нины
Викентьевны и Сим-Сима тоже была большая доля не только нормальной
нудной работы, но и шалая удача, умение комбинировать, играть
напропалую, даже блефовать, железная хватка Викентьевны тоже никуда не
девалась, но это были - не моя удача, не мое умение, не мои комбинации,
не моя игра...
И тем более хватка, которой у меня сроду не было. Единственное
серьезное, что было несомненно моим, - это комплекс драной кошки,
которую как ни молоти, как ни швыряй, а она всегда приземляется на
четыре лапы и умеет вовремя смыться.
О том, чтобы смыться, теперь речи быть не могло.
Кен допустил ошибку. Я до сих пор не знаю, почему он так заторопился,
или кто-то, неведомый мне, и тогда и сейчас заставлял его торопиться. Но
то, что случилось вечером семнадцатого июля на проспекте близ Речного
вокзала, одним махом все перевернуло. Как я ни любила моего Туманского,
но, когда стреляли в него, где-то в глубине души я понимала, что он уже
прожил крутую и вовсе не безгрешную жизнь, в которой он мог (конечно,
мог!) кого-то смертельно обидеть, конкурентно выбить из седла, разорить,
в конце концов. И если честно, до этого дня я до конца не верила
Михайлычу, что за всем этим стоит Кен.
Но теперь-то стреляли в меня и хотели убить именно меня, хотя в
общем-то вся вина моя состояла в том, что я старалась просто жить,
всерьез ни во что не вмешиваясь, ничего лишнего не тратить из того, что
мне досталось, все по той же причине, что это не мое.