Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
астливая на свете какая-нибудь репа!
Сидит себе в грядке и блаженствует, пока ее не выдернут. И вместо того
чтобы тут мне философские антимонии разводить, ты бы лучше эту бабку
накормил.
- Всех не накормишь. - Он вдруг засмеялся. - Я ей как-то десятку
хотер дать... Она обидерась: "Я москвичка, а ты откуда приперся,
чернозадый?"
Старуха ушла.
- У них все подерено, - помолчав, добавил Цой. - У каждой мусорницы -
свои баки. Есть даже бригадир. Она сказара - такая у меня работа...
В конце концов кореец выставил меня из своей едальни.
Я рисовала форменки для официантов (предполагалось, что здесь будут
вкалывать его юные соотечественники, исключительно мужчины) - черные
кители со стоячим воротником плюс пилотки. Я даже притащила купленный в
Мосторге образец ткани...
Но Цой сказал, что у меня есть мое дело, моя работа, а со своими
проблемами он справится сам.
Выходило, что даже ему я больше была не нужна. Гораздо позже, когда я
вновь обрела способность ясно мыслить, отличать друзей и врагов, когда
то, что осталось от корпорации, стало действительно делом не Туманских,
а моим Делом, до меня дошло, что эти несколько почти бездумных дней у
Цоя как бы завершали какой-то этап моего преображения, взросления, что
ли, какого-то неумолимого отвердения, когда ты уже можешь упрятать все
живое, нежное, уязвимое и наивно-беззащитное под непробиваемой жесткой,
почти бронированной оболочкой, когда понимаешь, что не имеешь права на
слабость. И речь уже идет не о том, чтобы спасти крохи, оставшиеся от
Большой Монеты, но просто о том, быть тебе или не быть. Наверное, в
чем-то я начинала повторять судьбу Нины Викентьевны, во всяком случае,
только после всего того, что преподнес мне этот самый суматошный и
пестро расшитый лоскутами радостей и печалей поворотный год, я впервые
поняла, что основательница Дела и моя предшественница не просто так
время от времени исчезала неизвестно куда, отсекала от себя всех и вся,
включая даже Сим-Сима, но просто брала передышку, чтобы прийти в себя от
постоянного нервного, доводившего до полного истощения напряга, и где-то
у нее тоже была своя берлога или берлоги, где она скрывалась от всех,
зализывала раны, лечила себя одиночеством и покоем, чтобы сызнова
выстрелиться в эту бесконечную драку, как снаряд. Впрочем, не знаю, чем
бы закончилась моя отчаянная попытка взять штурмом бизнес-вершины (в
общем, даже мне было понятно, что я делала только то, что мне позволяли
делать), если бы не неожиданное чудо, явившееся оттуда, откуда я его и
ждать не думала.
Двенадцатого июля я вернулась домой поздним вечером. Сопровождавший
меня Костяй уже проверил подъезд и помахал мне рукой.
Я пошлепала домой. Идти не хотелось, дома меня ждала только Арина, с
которой даже говорить было не о чем, все уже говорено, оплакано и
частично обсмеяно.
Звонить я не стала, отперла суперзамки ключами и отмычками с секретом
и вошла в переднюю. В кухне горел свет, работал магнитофон - это Арина
закатывала до рванины кассету с английскими "Спайс герлс", от которых
она тащилась последние дни. Но негромко - я ей делала втык, чтобы не
будила соседей.
В передней было кое-что непонятное, под вешалкой стояла большая
плетенная из ивняка корзина (на юге их называют "сапетками"),
заполненная здоровенными сочными помидорами. Под вешалкой же стояло
ружье для подводной охоты, к которому была приторочена маска для ныряния
и запасные гарпуны. На вешалке висела низка копченых лещей и чебачков.
Вкусно пахло рыбой.
Я задохнулась от негодования: деваха явно подцепила какого-то парня и
затащила сюда, чего я ее просила покуда не делать. Наш дом - наша
крепость, и Михайлыч постоянно талдычил: "Никаких амуров, девки, без
меня!.."
Я вошла в кухню.
Арина была в полной боевой готовности: напялила, как всегда без
спросу, мой самый любимый домашний халат цвета гнилой вишни, чуть-чуть
распахнув так, чтобы просматривалось тугое вымечко в черном
развратно-кружевном лифе, - сидела за кухонным столиком.
Глаза ее сияли. Она смотрела в спину парню, который, посвистывая,
положив поперек раковины доску, разделывал рыбу.
На парне были только выгоревшие до белесости короткие джинсовые шорты
и растоптанные, бывшие когда-то белыми кроссовки без шнурков.
Спина была крепкая, с игрой мускулатуры, переливавшейся под
отполированной солнцем кожей, широкие плечи его пятнали отметины
солнечных ожогов, в общем, он был прокален, как глиняный горшок, который
только что вынули из обжиговой печи.
- Что это за номер? - рявкнула я.
Парень обернулся, почесал нос тыльной стороной ладони и сказал:
- Здорово, Лизавета... А это вот тебе! Подарок из Ростова-папы...
Ничего судачок? Лично наткнул... Еще утром в Дону плавал!
Тут-то я его узнала.
Зиновий Семеныч Щеколдин, по кличке Зюнька-Гантеля, сыночек
Щеколдинихи, несостоявшийся супруг Ирки Гороховой, последняя гнусь и
скотина, стоял передо мной собственной персоной!
Этого борова я хорошо запомнила еще с того дня, когда он подпоил меня
в квартире судьи Щеколдиной, подбросил мне ее драгоценности, а потом
вместе с Иркой разыграл этот подлый спектакль на следствии и в суде.
Он был моложе нас с Иркой года на три, и тогда у него была щекастая
откормленная ряшка невинного младенца. Но людей не проведешь. Они знали
ему цену. Передо мной всплыла картина суда, как он, верный сын
Щеколдинихи, заученно твердил гнусную ложь, что я вторглась в их
квартиру, обманом заставила открыть сокровищницу семейства Щеколдиных,
дабы грабануть оную... И все скулил, жаловался: "Перед мамой я
виноват... Маму мне жалко!" В том смысле виноват, что привел в дом
воровку...
Он, конечно, здорово изменился за эти годы, ряха опала, молочный
сосунок превратился в молодого мужчину, глаза его потеряли пуговичную
бессмысленность, когда главным для него было только одно - тяпнуть,
закусить и трахнуть! - что они и отражали, и смотрели теперь на меня
почти растерянно, с какой-то неясной печалью и виноватостью. Но все это
я разглядела только потом, а в первый миг моя ярость обрушилась не на
него, а на эту кретинку, которая посмела открыть двери моего дома, моего
убежища, моей крепости этому гаду. Я, задыхаясь, начала орать на нее.
Она залилась слезами.
- Вот всегда так... Всегда! Хочешь как лучше! Да что я вам, рабыня?!
Зюнька с силой воткнул ножик в доску, поморщился и сказал:
- Кончай эту оперу, Лиза... Пацана разбудишь! Тут я и заткнулась.
Просто поверить в такое было нельзя.
Но уже шлепали где-то по коридору босые ножки, на пороге, сонно
морщась, встал Гришунька, в своей байковой ночной рубашонке, спросил:
- Мамочка, где мой горшок?
Я молчала, разглядывая его.. Он был какой-то квелый, с бледным, почти
серым, заострившимся личиком. Его зачем-то совсем коротко остригли,
отчего ушки казались большими. Ручки и ножки истончились, и он был похож
на какой-то увядший росток, который пересадили из теплицы на неухоженную
землю.
И глаза были перепуганные, наплаканные и какие-то повзрослевшие.
- Он хреново самолет перенес. И вообще с животиком что-то. Видно,
съел не то. Я читал в справочнике... - пытался что-то объяснить Зюнька.
Но я его уже не слушала, подхватила Гришку на руки, ткнулась лицом
ему в маковку и утащила в ванную. Усадила на горшок и села рядом, на
пол, взяв его руки в свои.
Он сидел сгорбившись.
- Ну и где же ты был, Гришка? - Наверное, я спросила то, чего
спрашивать не стоило.
Он отвернулся и, помолчав, сказал:
- Я не знаю... Мы ехали-ехали, потом плыли-плыли, потом
летели-летели...
Скрипнула дверь, и в ванную протиснулась пуделишка. Она присела у
порога и деловито сделала лужицу.
- Вот видишь, ты просил собачку. Теперь у тебя есть собачка, -
сказала я.
- Я больше не хочу собачку... - Он наморщился и только тут бросился
ко мне, крепко обнял за шею и прижался, шепча:
- Я буду слушаться... Только ты меня больше не отдавай!
От него пахло чужим. И я его мыла, усадив в джакузи, налив в воду
пенящийся детский шампунь, дала ему выпить таблетки, немножко угля.
Потом закутала в мой банный махровый халат, который он особенно любил, и
отнесла в детскую. Варечка скулила и царапалась коготками, намереваясь
взобраться на его кровать. И в конце концов я ее пожалела, уложила в его
ногах. Щенок почти сразу заснул. И он тоже заснул почти сразу. Я долго
еще не могла от него уйти, потому что он вцепился в мои руки сильно,
почти до судороги, будто боялся, что я снова куда-то денусь.
Когда я вернулась в кухню, оскорбленной Арины уже не было. Только тут
я разглядела стоявший у окна кожаный чемодан, детский яркий рюкзачок и
пару новых игрушек для Гришки: надувной крокодил для пляжа, собранные в
башню яркие кубики "Лего".
И не без удивления увидела, что Зюнька продолжает деловито готовить
судака. Довольно умело переворачивает лопаткой на сковороде шкварчащие
сочные куски с коричневой корочкой и посыпает их крошевом из синего
южного лука и еще какой-то зелени. Он уже извлек из багажа чистую
футболку с эмблемой "харлея-дэвидсона" на груди, видно, для приличия.
Он вел себя так, будто находится в собственном доме, и в этом было
что-то от прежнего Щеколдина, который всегда считал, что если не весь
мир, то как минимум наш город - это его епархия, где никто не смел ему
возразить и где он творил все, что ему вздумается.
- Трескать будешь, Басаргина? - спросил он. - Учти, рыбка азовская,
такие в нашем водохранилище вымерли... Чуешь, как пахнет?
Я была так ошеломлена, что с трудом понимала, что происходит. Я
пережила две недели одиночества, Гришка снова со мной... Но что все это
должно означать? Что за этим кроется? И что дальше? Какой-то их расчет,
их выгода, их условия.
- Откуда вы взялись, Зюнька? - как можно спокойней спросила я.
- Круиз по Волге. Скатились вниз, потом по каналу до Ростова... Мутер
хотела, чтобы я парня родичам показал. В Таганроге и Мариуполе
Щеколдиных - не считано! Дядьки-тетки, даже одна прабабка есть, Федора
Юхимовна... Трухлявенькая такая! Девяносто три года. Я ее и сам не видел
никогда. В общем-то классно прокатились. Теплынь, на Волге пусто, как
вымерло все. Корыто это, яхта, ходкое, только качало все время,
укачивало мужичка. Он совсем раскис, ничего не ел. Ну а потом
затемпературил... Ну куда мне с ним? Так что я его за шкирку и в
Ростовский аэропорт...
Он все бубнил, как-то нехотя, через губу, явно недоговаривая, и вдруг
сказал угрюмо:
- Может, нальешь капелюшечку? Со свиданьицем? Все-таки сколько не
виделись?
Я молча ткнула пальцем в шкафчики.
Он оглядел коллекцию в "винном" отделении, буркнул: "Ни хрена себе
батарея..." - выудил бутылку натурального "Порто", посмотрел на просвет,
вышиб пробку.
Отхлебнул из горлышка.
- Ты ж не на скотном дворе, Зиновий. В приличном доме у приличной
дамы. Привыкли вы там у себя из корыт лакать! Извольте вести себя
пристойно...
Я отобрала бутылку, выставила на столик посуду, фужеры, усиленно
изображала гостеприимную хозяйку, а в висках все билось горячо и
смятенно - что дальше-то?
- А ты все такая же, Басаргина, - ухмыльнулся он. - Все тебе не так.
Все по-своему гнешь.
Наверное, мне надо было бы поосторожничать, изобразить полную приязнь
к нему, может, даже кокетнуть слегка, тем более что я всей кожей
ощущала, как он посматривает на меня, хотя и как бы мельком, вскользь,
не прилипая зрачками, но с тем удивлением, кое безошибочно
свидетельствовало о том, что он сравнивает меня теперешнюю с той тощей
дылдообразной особой, которую они с мамочкой отправили на отсидку. И
если честно, мне было приятно это его обалдение.
Но это был хотя и изменившийся, но тот же Зюнька, который никогда
ничего не делал без выгоды для себя и своей мамочки. Но в мой дом его
привел Гришунька. Если бы не он, Арина вряд ли впустила бы Щеколдина
сюда. И выходило так, что Гришкой они воспользовались, как отмычкой, как
поводом, чтобы подойти ко мне впритык, и ничего, кроме какой-то
неведомой мне пока, но явно продуманной и новой подлянки, за этим актом
мне ждать не следует. И та волна почти безумного счастья, которая
накрыла меня, когда я ткнулась лицом в макушку моего солдатика, вдохнула
его запах, когда он прижался ко мне всем своим тельцем, уже опадала, и
все более нарастало мое недоверие, мои страхи, тревожное предчувствие,
что вот-вот начнется еще неизвестный, но, как всегда у меня бывало со
Щеколдиными и Кеном (а я не сомневалась, что он ко всему этому
причастен), торг.
На этот раз они все просчитали безошибочно, они знали, что ничего
дороже Гришки у меня нет. Но что они мне готовят еще? Я отодвинула от
себя тарелку и сказала:
- Вот что, Зиновий Семеныч... Лопать твоего судака мы будем потом.
Давай телись. Что все это значит? Что вы там с мамочкой еще надумали? Ты
же по своей воле и пукнуть не можешь! Или это все игрушечки Тимура
Хакимовича? Это же он тебя с Гришкой на своем корыте по Волге
прогуливал.
Зюнька бледнел медленно, загорелое лицо его становилось серым, он
долго жевал сигаретку, потом выплюнул и вздохнул:
- Вот черт! Я же знал, что все так и будет... Дура ты все-таки,
Басаргина! И между прочим, полная... Может, для тебя я все еще полено
дубовое... Только не полено я! И если хочешь знать, я сам себя все эти
дни, как вон того судака, на сковородке поджаривал! Пока не дошло -
поздно все... Опоздал я...
- Куда опоздал?
- Да всюду! Его ж для меня никогда как бы и не было. Тем более мутер
все зудела: "Не твое!" Через Ирку, мол; полгорода прошло! Губошлеп ты,
мол, которого на крюк цепляют... Так что я и думать про него забывал. Ну
шевелится там что-то вроде головастика... Что-то такое, еще безмозглое,
которое ничего не знает и не понимает! Да еще и Ирка издеваться стала,
когда дошло до нее - захомутать меня у нее не выйдет: "Может, твой, а
может, и не твой..." А тут недавно заявилась расфуфыренная, где-то
бабок, видно, нагребла, с мутер пошушукались, а у нас как раз этот самый
Кен вокруг мамочки вертелся. В общем, я не знаю, что там за толковище у
них шло... В общем, приволакивает она его, перепуганного до икоты, и
заявляет: "Твой!" А он уже не головастик, в пеленках, он же уже человек,
понимаешь! И ее в упор не видит, "тетей" зовет... А она ему ухо
выкручивает: "Мама я, а вот это - папочка!" А он ее боится, меня боится,
всех боится... Мы его игрушками заваливаем, а он по ночам под кроваткой
прячется и плачет. Мутер говорит: "Привыкнет!" Но я-то не слепой, без
очков вижу - до лампочки ей пацан... Опять она какую-то свою игру
играет, только на этот раз перед этим косоглазым хвостом виляет.
- А что ему от нее надо?
- Не знаю. У моей мутер знаешь как? "Делай это!", "Не делай того!".
"Я лучше тебя знаю..." Вот и на этот раз: "Свези его куда подальше! Ну
нашим покажи..." Вот я его и поволок... Только замолчал он!
Зюнька налил вина, выпил и вздохнул:
- Как немой... Молчит и молчит. И даже не плачет. У нас одна каюта
была. И как-то ночью слышу, бормочет: "Мама, мама..." Я сунулся, а он
горит весь. Ну что я, зверь, Басаргина? На хрен мне все эти родственные
церемонии с таганрогскими шашлыками... Знаешь, до чего додумался? Если
бы не ты, так его бы, может, уже и на свете не было? Может быть, он уже
где-нибудь приютские макароны лопал! Думаешь, я не знаю, как она тебе
его подбросила? Я про тебя, Басаргина, знаю все, что знаешь о себе ты
сама, и немножечко больше... Только вот вроде бы так все выходит, что
пацан там должен быть, где его нормальный дом. Нет, ты не думай, я от
него не отказываюсь. Только какой я ему папочка? Стыд один... А пацан,
он знаешь ведь какой! Он удивительный пацан!
- А как же... мутер? - спросила я.
- М-да... - почесал он затылок растерянно. - Мне она, конечно,
врежет. Только по-другому нельзя. Ты не думай, Басаргина, я деньжат
подбрасывать буду... Телка вот эта мордатая, которая его зализала,
обрыдала всего, это нянька, что ли? Давай с этого и начнем: няньку я
беру на себя! А вообще я знаешь как понимаю! Тут, с тобой, у него
совершенно другая панорама перспективы. Москва же... Тем более ты с
языком. Он у тебя в момент по инглишу залопочет... А я мешать не буду.
Ну, может, только так, иногда... На часок закачусь... Если не прогоните!
Я молчала.
Конечно, я догадывалась, что дело было не только в Гришке.
В отличие от Щеколдиной-мутер, Зюнька, видно, не забыл то, что они со
мной сотворили когда-то. И кажется, я сильно преувеличивала его
дебильность. Всю жизнь мутер водила его на поводке, в наморднике и
приучала, как бобика, выполнять ее приказы не раздумывая. Но что-то там
в этом забалованном парне еще оставалось девственно-невинным и
нетронутым, и, по-моему, Гришунькино одиночество, его ужас перед чужими,
его бездомность так бы не тронули его, если бы когда-то в своем детстве
он не переживал чего-то похожего. Если я не забыла того, о чем
сплетничала Горохова, то сопливого Зюньку мутер, занятая учебой в
юридическом, а затем судейскими делами, держала на расстоянии от себя,
перебрасывая от одного родственника к другому, что-то там у нее не
складывалось в семье с мужем - лектором общества "Знание", и несколько
лет они жили отдельно друг от друга, хотя формально и оставались семьей,
поскольку развод мог лишить их партийной непорочности.
Мое молчание Зюнька понял как-то по-другому. Он поугрюмел.
- Басаргина, Басаргина!.. Может, я сдуру к тебе? Может, тебя это не
устраивает? Тогда скажи - как? Главное, чтобы ему было нормально! Скажи
- я все сделаю!
- Балда, - сказала я наконец. - Ты же сделал!
И начала реветь.
...Мы просидели с ним в кухне до утра. Я все время бегала в детскую,
я боялась, что мне все это снится. Мальчонка спал спокойно, дышал ровно.
Пуделишка похрапывала, свернувшись в мохнатый клубочек в его ногах, а
нянька Арина, разобиженная, лежала в дальнем углу на своей постели и,
отвернувшись к стене, делала вид, что читает при ночничке "Лолиту".
Наконец она не выдержала и сказала мне сипло:
- Что вы гоняете туда-сюда, будто меня нет?
По-моему, она считала, что я ее жестоко унизила при постороннем
симпатичном парне, и разделить нашу трапезу категорически отказалась.
Мне было как-то не до ее закидонов.
И Зюнька, и я, не сговариваясь, старательно избегали самой больной
темы - как они поступили со мной когда-то. Мы словно переходили Волгу по
первому тонкому льду, старательно обходя черные плешки промоин и парящие
полыньи. Зюнька лишь мельком обмолвился, что Ирка Горохова уже уехала с
кем-то на юга и клятвенно пообещала больше вблизи него не возникать. Так
же вскользь он помянул Кена, в том смысле, что тот еще при Туманских
присматривался к местным судоремонтным мастерским, заброшенным еще с
девяностого года. Мастерские уже растащили в куски, на стапелях еще
стояли не порезанные на лом две самоходные баржи, на которые не успели
поставить двигатели и которые его очень интересовали.
Больше Зюнька ничего не знал, кроме еще одного: "По-моему, он под
мутер клинья бьет..."
Чему я, зная Тимура Хакимовича и его склонность к особам
скандинавско-прибалтийского типа не старше двадцати пяти, просто не
поверила.
Это было как бы соверш