Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
лторы штуки отваливает... Плюс - за
километраж! И еще - вот за это...
Он кивнул на стенку гаража, там висела белая кобура и портупея из
кожзаменителя. Из кобуры торчала рукоятка пистолета.
- Видишь? Цени! Если что - придется мою молодую жизнь за твоего хмыря
класть...
- Не трогай ты меня, Петя, - ласково сказала я. Как учительница
несмышленому первоклашке. - Есть вещи, которые ты никогда не поймешь. Ну, не
дано...
- Знаешь, кто ты, Басаргина? - медленно сказал он. - Ты просто жадная,
похотливая сука...
- А разве я возражаю?
Я шла к конюшням, и мне было как-то легко. Будто я наконец отсекла от
себя что-то, что висело почти невидимым, но ощутимым грузом на душе. И
думала, что возразить мне Петьке почти нечего. То, что я сука, а он из
кобелей, мог определить каждый по первичным половым признакам. То, что
похотливая - а чем еще заниматься молодой, витаминизированной, абсолютно
здоровой суке? А вот что жадная... Это он, конечно, перебрал.
Если бы я была жадная, то тряхнула бы Сим-Сима на всю катушку, без
дураков. Гоняла бы не на холеной "шестерке", а как минимум на классном
"фиатике" с турбонаддувом, обзавелась бы какими-нибудь драгоценными
шиншиллами, а не нутриевой шубейкой - полупердунчиком, не вылезала бы из
бутиков, игралась бы с судьбой-индейкой в каждом казино, сияла бы
брюлечками, как шапка Мономаха, и вообще, уже сгоняла бы пару раз на
какие-нибудь Багамы или на тот же экзотический остров Бали, чтобы потрясти
си-сечками на океаническом пляже, что было дано даже Элге Карловне. А я даже
законно полученный за мои криминальные труды сувенирчик с изумрудиком
стеснялась носить, записывала в книжку все свои расходы, твердо веря в то,
что наступит день и я все честно возверну Сим-Симу. И тратила его кредитную
карту на что? На то, чтобы мощно и неустанно работала эта идиотская
молотилка, в которую я сама себя засунула, и валюту у меня отсасывали эти
самые бесконечные спецы узкого и широкого профиля, эксперты, консультанты и
прочие доценты, которые пытались впихнуть в мою черепушку все то, что
когда-то знала и чем свободно оперировала некая Нина Викентьевна, но от чего
моя башка раскалывалась и готова была лопнуть, как перезрелый помидор.
Клецову я сказала правду - в личные водилы к Сим-Симу я его не
пристраивала. Даже в целях мощного повышения его благосостояния. И сама с
изумлением впервые увидела, как он выскочил из-за баранки "мерса" Сим-Сима,
отворил заднюю дверцу, откуда и полез Туманский. Это было еще летом, и
Петьке очень шла новенькая ладная форменная рубашка с короткими рукавами,
светло-серая, с погончиками, наглаженные брючки и однотонная бейсболка с
каким-то значком.
Уже тогда Клецов держался в стороне от меня, и когда мы ненароком
сталкивались, бурчал что-то невнятное и исчезал.
До меня не сразу дошло, что Туманский приблизил его к себе и усадил за
руль своего постоянного экипажа не случайно. Случайностей у Сим-Сима не
бывало. Он просто отсекал Клецова от меня, устроил так, чтобы тот постоянно
находился при нем, был бы почти все время под его присмотром так, чтобы
исключить возможность наших встреч на территории.
Внешне это выглядело почти благородно: Клецов получал мощную прибавку, а
главное - возможность удовлетворять свои страсти по скоростным автогонкам
(Сим-Сим и это раскопал), но в действительности Туманский посадил Петьку под
колпак и мог легко контролировать его передвижения и местопребывание.
А это означало, что Сим-Сим прекрасно запомнил все, что я ему сдуру
выложила насчет себя и Клецова, боится - что было-то, в общем, нелепо! - что
я дам слабину, вспомню про былое, и у нас с Клецовым все заплетется по
новой. Впрочем, не так уж это было и глупо, во всяком случае по отношению к
Петру. Случались целые недели, когда я не видела Сим-Сима, он пропадал в
Москве, но вместе с ним пропадал и Клецов. При главном офисе на Ордынке было
что-то вроде небольшого постоялого двора для шоферов и охраны, с кормежкой и
спальнями, где обслуга расслаблялась в паузах между трудовыми усилиями.
Когда я поняла, в чем причина карьерного взлета Петра Клецова, - сначала
завелась в том смысле, как Сим-Сим смеет мне не доверять? Но потом мне стало
хорошо - это был еще один знак того, что Туманскому я уже ой как не
безразлична! И для него я - всерьез.
Но вот Клецова я не понимала. Дураком он не был, и судя по всему, и до
него давно дошли сплетни о нас с Сим-Симом (водилы в гараже чешут языки не
хуже базарных теток), да он наверняка и сам что-то улавливал, но вел себя
так, словно ничего не случилось. Наверное, на его месте я бы не выдержала,
просто собрала бы шмотки, послала бы все на хрен и ушла, лишь бы не видеть,
как обожаемая персона намертво прилипла к мужику почти в два раза старше
его. И дело было не в валютной подкормке, хотя теперь ему платили почти в
три раза больше, чем за сидение на сигнальном пульте. Что значат какие-то
деньги по сравнению с необходимостью постоянно возить и услужать типу,
который, в общем-то, навсегда отсек от тебя твой персональный предмет
страстей и мучений?
Но Клецов даже не колыхался.
Может быть, потому, что ему еще надо было хоть изредка, исподтишка, но
видеть меня? Просто - видеть? Как бы там ни было, но Петька все еще
присутствовал где-то рядом со мной, он не просто был, этим присутствием он
напоминал Л. Басаргиной, что он еще есть. Во всем этом была какая-то
тревожная нелепость, и во мне оживало неясное предчувствие беды и боли и
такое же неясное ощущение собственной вины. Как бы я его ни давила. Только в
чем виновата женщина, если она просто не любит?
...Аллилуйю я всегда седлала сама, с первой ездки, когда конюх Зыбин с
ухмылкой сказал: "Твоя кобыла, вот и валяй, девушка!" Лошадь я тоже выбирала
сама. Конюх не подозревал, что я нормально разбиралась во всех этих
потниках, недоуздках и подпругах, потому что Панкратыч приучал меня к
лошадям на лесном кордоне еще пацанкой. В конюшне отстаивался среди
остальных шести коников красавец араб, доставленный когда-то Туманской из
Туркмении, по кличке Султан, нервный, мощный, с сухими, как у балетного
танцовщика, ногами и горячими фиолетовыми глазами.
Жеребец был породистый, нехолощеный, такой лошадиный аристократ голубых
кровей, и если Нина Викентьевна действительно справлялась с ним, то это
означало, что она была человеком неробкого десятка.
Он храпел, фыркал, косилс на меня бешено, под вороной шкурой
подергивались и струились мощные мышцы, но может быть, я бы и рискнула
опробовать жеребчика, если бы не то, что он был ее, Туманской, а ничем, что
принадлежало ей, мне не хотелось пользоваться.
Так что когда Зыбин, не без ехидности, начал подсовывать мне именно
Султана, я посоветовала ему не лезть не в свое дело, прошлась по конюшне и
выбрала Аллилуйю.
Это была симпатичная трехлетка, немножко перекормленная, серенькая, со
светлой гривкой и хвостом, которая на первой ездке, конечно, тоже
попробовала взбрыкнуть и показать характер, но я огрела ее пару раз по
заднице плетью, поработала шпорами и удилами, и кобылка утихомирилась.
Ну а когда я ее накормила, отчистила, угостила горбушкой с солью и мы с
нею немножко пошептались, у меня появилась подружка, которая слушалась меня,
как собачка.
Так что и на этот раз она меня встретила негромким радостным ржанием.
Конюх Зыбин оценил то, что я не боялась вил, лопаты и щеток со скребками,
душистым платочком от конского говнеца не прикрывалась, а когда выхлестала
дружественную поллитру водки "Краснознаменная" "кристалловского" разлива,
допуск в конюшню для меня стал беспрепятственным...
В девятом часу утра я выехала в боковые ворота с территории. Время у меня
до часа, назначенного Чичерюкиным, еще было, и я пустила Аллилуйю неспешным
шагом. Кобылка трусила, помахивая башкой, султанчики пара от ее выдохов
таяли в прозрачном намороженном воздухе.
В дубняке, сквозном и просторном, где мощные кряжи стояли далеко друг от
друга, было тихо, как бывает только в предзимье, когда птицы перестают петь.
Кобылка неслышно переступала по мягкому слою опавшей листвы. Иней на корявых
голых ветках дубов начинал таять и испаряться, и их плетение на фоне
блеклого неба казалось особенно черным. Пару раз Аллилуйя косилась на
развороченную землю и недовольно всхрапывала: ночью кабаны подбирали здесь
опавшие желуди и наворотили копанок. Едкий звериный запах явственно
чувствовался, пробивая запахи палой листвы и мхов.
Я почти не работала поводьями, маршрут для лошади был привычный, я не
первый раз путешествовала через дубняк, и она сама знала, куда идти.
Скоро дубняк раздался, открылся пологий, бурый от прошлогодней травы
склон широкого холма, с которого открывался необозримый простор лугов, сизые
рощи, которые разрезала черная полоса канала Москва - Волга. Канал еще не
замерз, на черной воде белел слабый блинчатый лед, и какой-то буксир-толкач
полз по каналу, проталкивая нелепым носом перед собой плоскую баржу, на
которой стояли новые "жигулята". Наверное, это был один из последних рейсов
перед тем, как канал замрет до весны.
Я слезла с седла и, оставив лошадь внизу, поднялась по ступенькам
неширокой лестницы без перил на вершину. Лестница была из темного гранита,
строители укладывали ее почти все лето, но умудрились сохранить травяной
покров нетронутым.
Наверху стояла белая часовенка из почти не обработанного известняка с
крестом из простого железа. Медный или золоченый крест здесь ставить не
стали - Туманский боялся, что мародеры выломают. Но оказывается, Нина
Викентьевна Туманская всегда хотела лежать именно здесь, и это ее желание
было исполнено точно, как всегда исполнялись все ее желания.
Вообще-то место было хорошее - я и сама не прочь отдохнуть именно так,
когда, конечно, кончится завод в моем будильнике.
Если не считать канала, здесь почти не было признаков человеческого
присутствия, и любому становилось ясно, что Россия еще не меренна
по-настоящему и что она в основном именно все еще вот это - громадное, в
общем дикое и многопустынное пространство...
Часовенка была закрыта, ее открывали только по церковным дням, в день
рождения и в день смерти Туманской (в последнем случае еще откроют в июне
будущего года), но пару раз сюда уже наезжали на службы священники аж из
Троице-Сергиевской лавры, которых приглашал сам.
Могила была очень простая: черная мраморная плита с фамилией и именем,
без дат. В общем, никаких идиотских наворотов. Она тоже так хотела.
На мраморе скопилась темная и сухая осенняя листва, нанесенная ветром -
здесь всегда был ветер! - и я смела ее рукавом.
Присела на ступенечку и закурила.
Я никогда толком не могла понять, с чего меня сюда так тянет. Чего я
хочу-то? Еще раз убедиться в том, что этой женщины действительно больше нет
и никогда не будет? Или именно здесь ясно и четко думалось о том, что она до
сих пор остается для меня до конца непостижимой, словно в ней жила какая-то
своя тайна, которую мне никогда не понять? Или от того, что именно здесь ко
мне приходила какая-то хмельная радость, победное затаенное ликование от
того, что я - вот такая! - все еще жива, и как это здорово - просто жить.
Быть. Существовать.
А может быть, во мне просто срабатывало чувство какой-то неизбывной вины?
Пришлепало откуда-то со стороны в ее дом какое-то нелепое существо, лопает с
ее тарелок, пьет вина, которые она подбирала со вкусом и пониманием в свою
коллекцию, спит с ее мужем, бродит по тропкам, натоптанным именно ею, и
совершенно необъяснимо заводится от того, что когда-то она, а не я, в такие
же двадцать лесть, встретилась с молодым Сим-Симом, и у них - без меня! -
началась какая-то своя история, которую мне не дано до конца понять никогда?
Потому что, чтобы понять это, нужно быть просто ею?
Не знаю.
Но здесь, на ее похоронах, я так и не была. Просто боялась увидеть ее еще
раз.
И последняя память о ней для меня стала - каменное, словно высеченное из
глыбы серого льда, тонкое, резное лицо, изогнутые в неясной насмешливой
ухмылке губы, белая наморозь инея на ресницах, кристаллики льда в похожей на
перьевую шапочку прическе и пронзительный синий свет сапфиров в ее серьгах и
кольце.
Я не знаю, как все это устроил и объяснил для посторонних Туманский, но
через три дня после того, как меня привез Чичерюкин из Москвы, из номера в
"Украине", появилось официальное сообщение, что в результате кровоизлияния в
мозг совершенно неожиданно скончалась Н. В. Туманская, глава
благотворительного фонда "Милосердие", известная меценатка, руководительница
ряда коммерческих и банковских структур, ну и так далее...
Из Москвы нахлынул вал репортеров и телевизионщиков со своими фургонами и
антеннами, но на территорию их не допустили, потому что Н. В. Туманской
здесь уже не было - тело увезли в Москву, отпевать в Елоховке.
Я еще отсиживалась, совершенно очумелая, в домике на "вахте": Гришунька
простыл, я от него не отходила, отпаивала малиной, молоком с медом и
чесноком, кутала, перепуганная насмерть. И единственное, что разглядела
издали, - как охранники извлекли из траурного "линкольна" - катафалка еще
порожний гроб и заносили его в дом. Домовина была нестандартная. узкая и
длинная, из какого-то драгоценного, отсвечивающего тусклым лаком
красноватого, но в общем-то черного дерева, с серебряными ручками по бокам,
и, судя по тому, как носильщики сгибались, даже пустая была тяжела, как
свинец.
Вернули ее из Москвы в тот же день, после отпевания, уже под вечер, в
сопровождении траурного кортежа из бесчисленных легковушек, но на территорию
завозить не стали, а увезли по лесной дороге вот к этому холму.
Через пару часов вся эта кавалькада вернулась к дому с пригашенными
фарами, и началась поминальная тризна. Народу было столько, что в зале не
вмещались, и столы были выставлены прямо на траве возле парадной лестницы.
Местной обслуги не хватало, в автобусе доставили дополнительный контингент
официантов в черном.
Сим-Сима я в ту ночь так и не увидела. Но от кое-кого из приглашенных,
разбредшихся в конце концов по всей территории и сильно поддатых, узнала -
здесь был тот же авиагенерал, который подкатывался ко мне в "Метрополе",
знаменитая деловая полуяпоночка из Думы, которую я до этого видела только по
ТВ, кремлевский пресс-атташе, еще какие-то военные, гражданские и прочие
значительные персоны. На наружной лестнице перед колоннами стоял микрофон,
рядом с ним квартет скрипачей играл что-то печальное, и время от времени
кто-нибудь подходил к микрофону и начинал говорить об усопшей. Но до "вахты"
речи доносились невнятно.
Пожалуй, это был единственный раз, когда я увидела Элгу Карловну пьяной в
зюзьку.
В черном длинном платье, черной шляпке с траурной вуалеткой, компаньонка
Нины Викентьевны ушла от всех подальше. Я ее и разглядела-то в темноте
только потому, что неподалеку от домика загорелась свечка. Свечка была
тоненькая, церковная. Элга сидела на пеньке и плакала, глядя на огонек,
трепещущий в траве.
В изящной, обтянутой черной перчаткой ручке она держала фляжку и время от
времени присасывалась к ней.
- А почему вы не со всеми, Элга Карловна? - спросила я.
Она долго изучала меня, в ее янтарях плавал серый дым. Потом узнала,
уставилась в сторону дома. Там, в полутьме, в тенях и свете из окон
шевелилось и перетекало это скопище.
- Червяки. - сказала она брезгливо. - Стервы. И стервецы... Как это
выразить по-русски? Которые с крыльями и клювами?
- Стервятники7 - догадалась я.
- Вот именно! - Она погрозила мне пальцем. - Они все имели перед ней
большой страх. Вы полагаете, они приехали ее оплакивать9 О нет! Они там
испытывают большую радость! Что ее нет! Это есть грандиозная ложь... И я
ушла от них, чтобы не говорить им "Пут ман дырса!".
- Что говорить?
- Это такое уникальное ругательство. По-латвийски! - твердо сказала она.
- В буквальном переводе - "Дуй мне в задний проход!". То есть в жопу! И я
это сказала Симону!
- Почему?
- Потому что он главный стервец... То есть стервятник! Мой бог! Так
поступать с нею? Этот подвал, эта ложь... Это не по-христиански!
- По-моему, вам нужно поспать...
- Вы полагаете?
- Абсолютно!
- В этом есть логика! - подумав, сообщила она. Потрясла пустой фляжкой,
отшвырнула ее, покачнувшись, что-то скомандовала самой себе. И помаршировала
по дорожке прочь, твердо и прямо, как крохотный, упрямый и верный
солдатик...
На холм я впервые пришла только в конце июля, каменщики еще выкладывали
стенки часовни из камня, плита была закрыта брезентом, а у подножия дымилась
военно-полевая кухня, где они кормились.
И вот с тех пор так и хожу.
Я посмотрела на часы - нужно было двигаться дальше.
...Он потрепал Аллилуйю по морде, та отшатнулась, ударила задними
копытами, зафыркала.
- Не трогайте кобылу! Она чужих не любит!
- Виноват!
Он отступил к своей "Ниве", стал усиленно протирать перчаткой лобовое
стекло. Я покосилась на него не без злобы. Когда он распинал меня в суде как
обвинитель, виноватым он себя не чувствовал. Заколачивал, как гвозди в
живое, отточенные острые фразочки. Там было все, помимо обвинения в краже: и
про академика Басаргина, который взрастил внучку, не знающую, что такое
настоящий труд, в парниковых условиях, и про наряды, которыми я всегда
щеголяла в школе, чтобы подчеркнуть свое превосходство перед детьми простых
честных тружеников, и про то, как Панкратыч протолкнул меня в иняз, и про
Москву, гнездилище студенческого разврата, пропитанную вонью марихуаны, то
есть конопли, в котором такие, как я, не отрываясь от "видика", черпают
познания из крутого порнокино, и ужас перед тем, что вот такая, как я, могла
вступить в родную школу уже в роли учительницы английского и отравить своим
тлетворным дыханием невинных отроков, а главное - отроковиц.
Вообще-то, из его филиппики прямо следовало, что я, как минимум, не прочь
порулить собственным борделем в городе, где родилась и выросла, и что то,
что я совершила в квартире судьи Щеколдиной, есть лишь малая часть из того
неизвестного, что я уже сделала или намерена сделать.
Он был златоуст и красавец, наш горпрокурор Нефедов, изящный, ломкий, в
безукоризненном мундирчике, со здоровым румянцем на матовом лице,
чернобровый, черноусый, с белой седой прядкой в темной прическе, по-моему
травленной перекисью, которая словно подчеркивала тяжкие труды и раннее
старение, что еще преследуют его на тяжком поприще.
Мне ни в одном сне и присниться не могло, что настанет день, когда он
будет стесненно топтаться передо мной, не решаясь поторопить, потому что
бумаги, собранные им в две папки, заинтересовали меня по-настоящему.
Я не догадывалась, на чем его подцепил Чичерюкин, но Нефедов все исполнил
точно. Когда я выехала на Аллилуйе на дорогу, ведущую в охотохозяйство, к
колодцу с "журавлем", он уже ждал меня, прохаживаясь близ своей "Нивы", в
охотничьей амуниции, высоких сапогах и с двустволкой вниз дулом на плече.
Мы молча кивнули друг дружке, он вынул из машины "кейс", щелкнул замками,
протянул мне обе папки с кальсонными завязочками и отошел в сторонку, бросив
лишь одно слово: "Прошу..."
Он не знал, куда себя де