Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
ько-нибудь известного
мастера, можно было бы узнать и про барышню. Сложно, но можно. Однако
подписи здесь нет, просто закорючка какая-то, а дач и имений вокруг города
Лысова было не меньше сотни, и девиц с синими глазами могло быть столько
же. Да к тому же не факт, что портрет писан с барышни, случалось, писали и
с крестьянских девок. Среди них тоже попадались красавицы.
- Граф не мог приколоть брошь с "Павлом" крестьянской девке накофточку.
- А черт его знает, графа. Нет, Дима, это тупик. По всем каталогам мира
алмаз "Павел" числится пропавшим без вести. Брошь-орхидею, в которую он был
вправлен, никто не видел и в руках не держал.
- Ну как же? А ювелир Ле Вийон? Во всех каталогах есть подробное описание,
характеристики, эскизы, рисунки и фотографии, сделанные с готовой броши.
Вот, смотри.
- Да видел я сто раз, Дима, наизусть знаю. Оттого, что мне случайно попал в
руки портрет какой-то неизвестной барышни, который валялся в запаснике
краеведческого музея, у нас с тобой не прибавилось ни единого шанса найти
брошь.
Как тогда, год назад, слушая разговор в гостиной, так и сейчас, разглядывая
полотно, Варя почувствовала легкую обиду, не только за себя, но и за
девушку на портрете.
- Вот так, подруга, всех интересует ювелирная побрякушка, и художника,
который тебя рисовал, и моего Мальцева, а мы с тобой, хоть и красавицы,
никому на фиг не нужны.
Она уселась на диван, допила свой остывший чай, принялась быстро, как
белка, грызть жареный миндаль и сосредоточилась наконец на истории раннего
средневековья.
"Своей многочисленностью, своим яростным натиском гунны вызывали везде
неслыханный ужас. Грекам и римлянам бросались в глаза их некрасивая
наружность, их приземистые широкоплечие фигуры, их скуластые безобразные
лица с приплюснутым носом, их грубая одежда из невыделанных шкур, их
жадность до сырого мяса".
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Ирина Тихоновна была так занята перестройкой дома и разоблачением
бессовестной вороватой прислуги, так глубоко ушла в домашние хлопоты, что,
казалось, позабыла даже о ревности. Перемены в жизни мужа не особенно ее
заинтересовали о московских шалостях графа благоразумный отец ей не
докладывал. Отставку она приветствовала, но довольно вяло:
- Вот и слава Богу, Мишенька. Нечего тебе в этом департаменте штаны
протирать, дел по хозяйству много, я одна не справляюсь.
Пока перестраивали дом, жить приходилось во флигеле. Там, кроме гостиной и
столовой, было всего три жилые комнаты. Самая маленькая стала кабинетом
графа. Туда он перевез свой секретер с потаенным ящичком, в котором лежала
шкатулка с брошью.
С утра до вечера Ирина Тихоновна была занята важными делами. Она
пересчитывала постельное белье, серебряные ложки, инспектировала состояние
китайского кофейного сервиза, рассматривая чашечки и блюдечки на свет, нет
ли трещин. Ее чрезвычайно занимало количество крупы и лапши в кладовке,
часами она обсуждала подробности обеденного меню с кухаркой, снимала пробы
с борща и сырого котлетного фарша.
Граф знал совершенно точно, что жизнь его кончена, и убеждался в этом
каждое утро, когда видел свою жену в халате и папильотках. Ирина Тихоновна
шумно, со стоном, зевала, шаркала по жарко натопленным комнатам флигеля.
- Нет, я отлично помню, что оставался еще помолотый кофе в кофемолке, а ты
сыплешь новые зерна! - кричала она кухарке. - Это называется сливки? Да они
совершенно синие, одна вода.
Ее высокий, удивительно громкий голос отдавался в душе графа болезненным
эхом.
- Ты, Федор, мерзавец и вор! Я совсем недавно давала тебе полтинник на
новую лопату! - летел визгливый крик с крыльца. - Нет, ты покажи, покажи
мне черенок, Я хочу видеть, что именно там сломалось!
За завтраком она поглощала вареные яйца, свиную колбасу и сладкие сайки с
маслом, оттопырив пухлый мизинец, пила чай с блюдечка, с характерным
громким присвистом. Лицо ее краснело, над верхней губой выступал бисерный
пот и поблескивал в темных усиках. Граф жевал сухой калач, прихлебывал
жидкий кофе и старался не поднимать глаз от газеты, но все равно вместо
строк видел перед собой громадное, багровое, блестящее от испарины лицо
супруги, которое заполняло все пространство столовой.
Иногда они вместе выезжали в Москву, но исключительно за важными
хозяйственными покупками. О театрах, о кинематографе, о художественных
выставках Ирина слышать не желала, начинала обстоятельно рассуждать об
упадке нравов, всеобщем безбожии и разврате. Один только звук ее голоса
действовал на графа так болезнен что ему проще было согласиться с любой
чушью, которую она несла, отказаться от всего на свете, лишь бы замолчала.
Единственным приятелем графа стал владелец соседнего имения, Константин
Васильевич Батурин, обедневший дворянин сорока пяти лет, доктор медицины,
грустный молчаливый человек, большой любитель шахмат и вишневой наливки.
Многие годы Константин Васильевич никуда не выезжал, ни с кем не общался,
кроме старухи матушки Елены Михайловны, верного своего помощника фельдшера
Семена Кузнецова, вместе с которым пользовал крестьян в окрестных деревнях.
Жена его скончалась в родовой горячке, оставив ему дочь Софью. Девочка
училась в Москве в гимназии, жила там у какой-то дальней родственницы и
приезжала в имение только на каникулы. Стоило ей появиться, и доктор сразу
расцветал, становился весел, многословен, суетлив, показывал соседям ее
табель с отличными оценками.
- Делом надо заниматься, Миша, все болезни от безделья, это я тебе как врач
говорю, - наставлял он графа, когда они сидели после обеда в батуринской
дубовой роще, в каменной старинной беседке, за шахматной доской.
- Каким же делом, Костя? Крестьянских детей лечить от золотухи? Я не умею.
Да и запах в избах своеобразный, я от него чихаю по пятьдесят раз, до
обморока.
- Не лечить, так грамоте учить, потому что если они останутся в темноте и
скотстве, то очень скоро события девятьсот пятого покажутся нам опереткой.
Ты знаешь, в истории все повторяется, сначала как трагедия, потом как фарс,
но у нас в России иногда происходит наоборот. Был фарс девятьсот пятого,
будет, и очень скоро, такая трагедия, что от этой нашей тихой сонной жизни
останется лишь мертвый пепел да печные трубы.
- У нас каждое поколение живет с ощущением, что оно последнее, и завтра
конец света. Это лестно, в этом есть особая сладость. Пламень Апокалипсиса
все гадости человеческие пожрет, добро и зло уравняет. Тебе шах, Костя.
- А это мы еще поглядим... - Константин Васильевич делал необдуманный ход
конем, терял королеву, хлопал себя по коленке от досады. - Ты губишь себя,
. Миша, больно на тебя глядеть. Нет, я, конечно, понимаю, удрать от своей
хлопотуньи-супруги ты не сумеешь, другой на твоем месте давно бы удрал, а
тебе лень, сил нет, да и некуда.
- Чтобы удрать, не только силы нужны но и деньги, хотя бы немного. Да и
лень, Костя, это ты верно сказал, - граф залпом выпивал коньяк и тут же
наливал еще.
- Твоя купчиха помрет от обжорства, а ты от запоя, - говорил Батурин, -
глупо, стыдно.
- Туда нам обоим и дорога, - усмехался граф, - чем скорее, тем лучше.
- Это в тебе тоска бродит, проклятая наша дворянская хандра, и корень ее -
безделье.
- Так что же мне, газетные статейки сочинять? Или столоверчением заняться?
- усмехнулся граф. - У меня, Костя, такое образование, что я знаю много, но
делать ничего не могу. Не умею.
- Вот, возьми Сонечкин этюдник, ящик с красками, пейзажи пиши.
- Зачем?
- Ты показывал мне свои альбомы, у тебя получалось неплохо.
- Верно, неплохо. Но то в детстве было, в юности, когда вообще все
получается и всего хочется. А теперь зачем?
- Да просто так, Миша. Для себя, чтоб не спиться и с ума не сойти.
Тихон Тихонович наведывался в Болякино аккуратно, два раза в неделю, с
ночевкой, пытался говорить с графом о политике, о войне на Балканах, о
рабочих забастовках и социал-демократах, которых считал самыми опасными из
всех политических болтунов, но граф только неопределенно мычал и пожимал
плечами. Купцу становилось скучно.
После обеда Тихон Тихонович спал два часа, потом садился с дочерью играть в
"дурачка", оба за игрой с хрустом поедали целое блюдо сладких сушек и со
свистом выпивали самовар чаю.
Каждый раз, перед тем как сесть в свое сверкающее авто, купец подмигивал
графу и говорил тихо:
- Я гляжу, Ирина моя потолстела, животик выпирает. Это от чего, интересно?
От куриной лапши и пирогов с севрюгой или от чего другого? Внука долго еще
мне ждать?
- Не знаю, - хмурился граф.
- Так кому же знать, как не тебе? Смотри, у ней седина в косе мелькает.
Бабий век недолог, а время бежит как угорелое.
Время действительно бежало как угорелое. Шел четырнадцатый год. Кончался
июнь. Двадцать восьмого числа серб Гаврило Принцип стрелял в Сараево в
эрцгерцога Франца Фердинанда, присутствующего на учениях австро-венгерских
войск в Боснии.
Утром граф с трудом продирал глаза, после завтрака ложился на кушетку с
газетой или журналом, но не замечал, что по часу глядит в одну строчку, ибо
в голове шумно, как мухи, роились мечты. То он воображал, как ночью идет
через поле к станции, стук сердца заглушает трели ночных кузнечиков, вдали
слышен торжественный бас паровозного гудка. Из багажа при нем только смена
белья, бритвенный прибор, томик Бальмонта, пачка папирос и шкатулка с
брошью. Он садится в вагон второго класса. Светает. Впереди вокзал, Москва,
свобода, а дальше что угодно - Варшава, Париж, каторга, паперть, смерть.
Он начинал дремать, и видел во сне, как крадется на кухню, из нижнего ящика
достает пакетик с порошком, которым кухарка травит мышей, и за обедом
высыпает содержимое в тарелку с куриной лапшой. Ирина подносит ко рту ложку
за ложкой, выхлебывает все, потом хлебной корочкой подбирает жирные
остатки.
Будил его тихий скрипучий голос старухи горничной:
- Пожалуйте обедать, ваше сиятельство. Кушать подано.
Перед едой граф выпивал рюмку коньяку, сначала только одну, потом две. Со
временем он стал наливать себе из бутылки и просто так, между обедом и
ужином, у соседа Константина Васильевича, за шахматной доской и мрачной
немногословной беседой.
После ужина выпить следовало непременно, причем сразу рюмочки три.. Коньк
кружил голову, и было значительно легче потом вообразить, закрыв глаза, что
в постели с ним не Ирина" а вероломная рыжая Маргоша, или щебетунья Клер,
или, в крайнем случае, кондитерша Гретхен.
Несмотря на его богатое воображение, сиятельных наследников не получалось.
Ирина не беременела. Полнота ее стала болезненной, появилась одышка.
Доктора пугали ее сложными латинскими названиями разнообразных болезней,
прописали строгую диету из простокваши, ржаного хлеба и вареных овощей. Но
всем диетам Ирина Тихоновна предпочитала порошки и пилюли. Доктора охотно
выписывали рецепты, больная усердно лечилась, принимала все по часам, но ей
не становилось лучше. Тихон Тихонович стал навещать их еще чаще, он
беспокоился за дочь. Матушка ее скончалась в сорок лет от сердечной
болезни, вызванной ожирением.
- Доктора мошенники, - говорила Ирина за ужином, накладывая себе в тарелку
третью порцию свиного жаркого.
- Довольно уже, Ирина, - равнодушно заметил граф, - тебе нехорошо будет.
- И правда, Иринушка, - кивнул Тихон Тихонович, - ты больно много кушаешь,
смотри, аж вся потная стала.
Вечер был жаркий, ужинали в саду. Сразу за садом начиналась дубовая роща.
Шестнадцатилетняя гимназистка Соня Батурина, худенькая, синеглазая, с
длинной черной косой, проезжала по роще на велосипеде. Колеса мягко
подпрыгивали на корнях, между толстыми бурыми стволами мелькало
светло-голубое платье.
Прозвучала быстрая нежная трель велосипедного звоночка, горячий закатный
луч полоснул по глазам графа, он вздрогнул, зажмурился, неловко двинул
локтем, опрокинув кружку с густым, как кровь, малиновым киселем. Алое пятно
располз-. лось по белой скатерти.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
У капитана милиции Василия Соколова был какой-то особенный, гипнотизирующий
взгляд. Вроде глаза маленькие, неопределенного зеленоватого цвета, и совсем
не выразительные, но стоило капитану долго, пристально поглядеть на
кого-нибудь, и человек замолкал, начинал ерзать, иногда даже краснеть,
словно его застали врасплох, когда он занимался чем-то если не
противозаконным, то неприличным, например, потихоньку в носу ковырял или
воздух испортил. И хотя ничего такого человек, попавший в поле зрения
капитана Соколова, не делал, все равно казалось - что-то не так. То ли
ширинка расстегнута, то ли перхоть на плечах.
В отделении капитана не любили. Он никогда не улыбался. Если кто-то при нем
шутил или рассказывал анекдот, Соколов сохранял каменное спокойствие,
глядел прямо в глаза шутнику, серьезно и без улыбки.
В детстве Соколова поколачивали и использовали для всяких мелких поручений
старшие товарищи. Сверстников он презирал, ни с кем из своего класса не
дружил. Ему нравилось крутиться среди взрослой шпаны, пусть даже в качестве
маленькой шустрой "шестерки".
Он вырос на знаменитой Малюшинке. Тихий пятачок, несколько переулков и цепь
проходных дворов в районе Цветного бульвара, за старым цирком и Центральным
рынком, еще в прошлом веке считался нехорошим, бандитским местом.
Малюшинку называли младшей сестренкой Марьиной рощи, укромные воровские
"малины" прятались в старых деревянных домах, назначенных на снос, но
позабытых муниципальными властями и уцелевших вплоть до начала
восьмидесятых.
Вася рос без отца, с мамой и бабушкой. Мама работала стюардессой.
Возвращаясь из рейса, она сначала отсыпалась, потом занималась в основном
собой, своей бурной личной жизнью. А бабушка разрешала Васе все, и главной
ее заботой было чтобы мальчик правильно питался.
Когда Соколову исполнилось тринадцать он впервые попробовал настоящий
чифирь и настоящую чмару. С компанией старших товарищей он поучаствовал в
так называемом "винте".
Пустить на "винт" означало по очереди использовать новенькую проститутку,
прежде чем она отправится зарабатывать деньги для всей честной компании.
Честная компания, то есть стая юношей призывного возраста во главе со
взрослым рецидивистом Пнырей, держала под контролем всю Малюшинку, в том
числе и проституток.
Чмару звали Галька Глюкоза. Она училась в педучилище, но ни
воспитательницей, ни учительницей начальных классов быть не желала. Ей
нравилась улица, она разгуливала по Малюшинке в юбчонке до пупа, в декольте
до колен, и за нарумяненной пухлой щекой у нее всегда была таблетка глюкозы
с аскорбинкой.
Соколова позвали на "винт" потому, что так захотелось Пныре. Он любил
смотреть, как теряют невинность не только девочки, но и мальчики.
Златозубый, совершенно плешивый рецидивист вообще был натурой творческой.
Комнату в опустевшей коммуналке с ободраными обоями, с двумя грязными
матрасами, он украсил картинками, глянцевыми страницами старых зарубежных
календарей с голыми женщинами в кокетливых позах. Женщины красовались на
рубашках игральных карт. Когда Пныря тасовал колоду, розовые маленькие
красотки как будто извивались под его ловкими шулерскими пальцами. И даже
шариковая ручка у Пныри была особенная. В прозрачной трубочке, наполненной
глицерином, плавала женщина. Стоило перевернуть ручку, и красотка теряла
купальник.
У мамы-стюардессы, которая как раз находилось дома, не возникло вопроса,
куда ее мальчик отправляется в десять вечера. Она ждала в гости своего
друга майора милиции Топотко, и на Васин крик из прихожей "мам, я пойду
погуляю" ответила: "Ага, погуляй, погода хорошая", причем даже не обратила
внимания, что за окном ветер и холодный дождь.
В выселенном старом доме было тепло и уютно. Чифирь показался Васе горьким,
от него вязало рот. Имелась еще какая-то индийская "дурь". Ее смешивали с
табаком, выбитым из "беломорины", потом забивали назад в папиросу и курили,
глубоко затягиваясь. От первой затяжки сильно закружилась голова. Вася
решил воздержаться, чтобы не одуреть и не испортить свежесть впечатлений.
Перед "винтом" Гальку Глюкозу накачали водкой, чифирем, дали выкурить для
ддрости сразу целую папиросу с "дурью". Пныря подмигивал пацанам, намекая,
что в водку Глюкозке добавил еще кое-что. Цыганки, вертевшиеся вокруг
рынка, торговали маленькими флакончиками, в которых были специальные
"женские возбудители".
Пныря врубил музыку. Из новенького кассетника "Электроника" запела хрипа--
тая француженка Далида. Галька захохотала, как сумасшедшая, начала
раздеваться посреди комнаты, разбрасывая одежду и принимая позы красоток с
календарных картинок. Вася смотрел и думал, что вот она, настоящая жизнь,
вот он, взрослый крутой кайф, ради которого лохи работают, братва идет на
дело, но цель одна: эта комната в ярких картинках, эта голая Галька с
огромной белой грудью и круглым, рыхлым, как подушка, задом.
Процедура "винта" не произвела на него сильного впечатления, даже
разочаровала. Это напоминало урок физкультуры, когда все по очереди
отжимаются и приседают, потея от усердия, а учитель ведет счет, поглядывая
на секундомер. Подошла его очередь, он быстро и деловито справился с
поставленной задачей, и сам процесс не доставил ему удовольствия. Ему
понравилось другое. Ощущение абсолютной власти над живым существом, которое
вроде бы такое же, как ты, две руки, две ноги, голова. Вчера Глюкоза
снисходительно трепала его по щеке, разгуливала по Малюшинке, хихикала с
подружками, а сейчас она распластана на матрасе, и делай с ней, что хочешь.
Ты сильный, ты главный, она ничто.
Когда пошли по второму кругу, и опять был Васин черед расстегивать штаны,
он заметил, что Галькино тело стало каким-то совсем уж вялым и покорным.
Первый азарт прошел, пацаны забыли о Глюкозке, играли в карты, ржали,
закусывали водку и чифирь домашней колбасой с Центрального рынка. На всю
комнату орала из магнитофона группа "АББА". Вася взглянул в лицо Глюкозке.
Глаза ее были широко открыты и смотрели прямо на Васю. Теплое влажное тело
не шевелилось. Он потрогал пальцем ее губы и понял, что она не дышит.
Он быстро встал, застегнул штаны, огляделся. Гульба была в самом разгаре.
Никто, кроме него, еще не знал, что произошло. Вася напрягся. Ему следовало
принять очень важное решение.
Он был ребенком наблюдательным и блатной закон знал неплохо. Взрослые
разговоры не пролетали мимо его ушей. Он мигом сообразил, что "мокруху"
Пныря скинет на него, на малолетку, потому как ему за это, считай, ничего
не будет.
Знал он также, что милиция не берет Пныря потому, что тот всегда
выкручивается. Всем известно, что он руководит бандой, но доказать ничего
нельзя. Получается как в басне Крылова про лису и виноград: видит око, да
зуб неймет. Это литературное сравнение Вася слышал не где-нибудь, а у себя
дома, от близкого маминого приятеля, начальника районного отделения
милиции, майора Топотко.
Тут же перед Васиным мысленным взором со сверхзвуковой скоростью
прокрутились два варианта дальнейшего развития событий.
Вариант первый. Он сообщает Пныре о том, что Глюкозка откинула копыта.
Начинается паника, в итоге все линяют, а Пныря организует дело таким
образом, что виноватым в смерти студентки педучилища окажется он, маленький
беззащитный Вася Соколов. Как удастся Пныре решить эту задачу, не важно.
Лысый рецидивист славился своей смекалкой, и говорили, что малолеток он
приваживает не только для выполнения мелких поручений, но именно для того,
чтобы иметь под рукой виноватого, которого можно отдать ментам, если что.
Пныря умел уговорить, запугать, запудрить мозги, наобещать с три короба, а
если не удавалось, то с непокорным малолеткой поступали по всей строгости.
Его "опускали". А что это такое, объяснять не надо. Когда случалось
следующей несовершеннолетней "шестерке" выбирать между детской колонией и
петушиной славой, сомнений не возникало.
Вариант второй. Вася никому ничего не говорит, очень тихо уходит, бежит
домой, где в данный момент должен еще находится товарищ майор, и
рассказывает начал