Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
164 -
165 -
166 -
167 -
168 -
169 -
170 -
171 -
зой, ни комплиментами, ни седой головой ничего нельзя было
взять, а тут как назло приехала в Париж жена польского генерала,
участвовавшего в венгерской войне, в большой крайности. Бернацкий просил
помощи для нее у префектуры, префектура, несмотря на громкий адрес "a son
excellence monsieur Ie Nonce" 146, отказала наотрез. Старик отправился сам к
Карлье, Карлье, чтоб отвязаться от него и с тем вместе унизить, заметил ему,
что пособия только дают выходцам 1831 года. "Вот, - прибавил он, - если вы
принимаете такое участие в этой даме, подайте просьбу, чтоб вам по бедности
назначили пособие, мы вам положим франков двадцать в месяц, а вы их
отдавайте кому хотите!"
Карлье был пойман. Бернацкий самым простодушным образом принял
предложение префекта и тотчас согласился, рассыпаясь в благодарности. С тех
пор всякий месяц старик являлся в префектуру, ждал в передней час-другой,
получал двадцать франков и относил их к вдове.
Бернацкому было далеко за семьдесят лет, но он удивительно сохранился,
любил обедать с друзьями, посидеть вечером часов до двух, иногда выпить
бокал-другой вина. Раз как-то, поздно, часа в три, возвращались мы с ним
домой; дорога наша шла по улице Лепелетье. Опера горела в огне; пьерро и
дебардеры, едва прикрытые шалями, драгуны и полицейские толпились в сенях.
Шутя и уверенный, что он откажется, я сказал Бернацкому:
- Quelle chance 147, не зайти ли?
- С величайшим удовольствием, - отвечал он, - я лет пятнадцать не видал
маскарада.
- Бернацкий, - сказал я" ему, шутя и входя в сени, - когда же вы
начнете стареть?
- Un homme comme il faut, - отвечал он, смеясь, - acquiert des annees,
mais ne vieillit jamais! 148
Он выдержал характер до конца и как благовоспитанный человек расстался
с жизнью тихо и в хороших (116) отношениях: утром ему нездоровилось, к
вечеру он умер.
Во время смерти Бернацкого я был уже в Лондоне. Там вскоре после моего
приезда сблизился я с человеком, которого память мне дорога и которого гроб
я помог снести на Гайгетское кладбище - я говорю о Ворцеле. Из всех поляков,
с которыми я сблизился тогда, он был наиболее симпатичный и, может, наименее
исключительный в своей нелюбви к нам. Он не то чтоб любил русских, но он
понимал вещи гуманно и потому далек был от гуловых проклятий и ограниченной
ненависти. С ним с первым говорил я об устройстве русской типографии.
Выслушав меня, больной встрепенулся, схватил бумагу и карандаш, начал делать
расчеты, вычислять, сколько нужно букв и проч. Он сделал главные заказы, он
познакомил меня с Чернецким, с которым мы столько работали потом.
- Боже мой, боже мой, - говорил он, держа в руке первый корректурный
лист, - Вольная русская типография в Лондоне... Сколько дурных воспоминаний
стирает с моей души этот клочок бумаги, замаранный голландской сажей! 149
- Нам надобно идти вместе, - повторял он часто потом, - нам одна дорога
и одно дело... - и он клал исхудалую руку свою на мое плечо.
На польской годовщине 29 ноября 1853 года я сказал речь в
Ганновер-Руме, Ворцель председательствовал; когда я кончил, Ворцель, при
громе рукоплесканий, обнял меня и со слезами на глазах поцеловал.
- Ворцель и вы, - заметил мне, выходя, один итальянец (граф Нани), - вы
меня поразили давеча на .платформе, мне казалось, что этот увядающий
благородный, покрытый сединами старец, обнимающий вашу здоровую, плотную
фигуру, - представляли типически Польшу и Россию.
- Добавьте только, - прибавил я ему, - Ворцель, подавая мне руку и
заключая в свои объятия, именем Польши прощал Россию.
Действительно, мы могли идти вместе - это не удалось. (117)
Ворцель был не один... Но прежде об нем одном.
Когда родился Ворцель, его отец, один из богатых польских аристократов
в Литве, родственник Эстергази, Потоцким и не знаю кому, выписал из пяти
поместий старост и с ними молодых женщин, чтоб они присутствовали при
крещении графа Станислава и помнили бы до конца жизни об панском угощенье по
поводу такой радости. Это было в 1800 году. Граф дал своему сыну самое
блестящее, самое многостороннее воспитание. Ворцель был математик, лингвист,
знакомый с пятью-шестью литературами, с ранних лет приобрел он огромную
эрудицию и притом был светским человеком и принадлежал к высшему польскому
обществу в одну из самых блестящих эпох его заката, между 1815 - 1830
годами, Ворцель рано женился и только что начал "практическую" жизнь, как
вспыхнуло восстание 1831 года. Ворцель бросил все и пристал душой и телом к
движению. Восстание было подавлено, Варшава взята. Граф Станислав перешел,
как и другие, границу, оставляя за собой семью и состояние.
Жена его не только не поехала за ним, но прервала с ним все сношения и
за то получила обратно какую-то часть имения. У них было двое детей, сын и
дочь; как она их воспитала, мы увидим, на первый случай она их выучила
забыть отца.
Ворцель между тем пробрался через Австрию в Париж и тут сразу очутился
в вечной ссылке и без малейших средств. Ни то, ни другое его нисколько не
поколебало. Он, как Бернацкий, свел свою жизнь на какой-то монашеский пост и
ревностно начал свое апостольство, которое прекратилось через двадцать пять
лет с его последним дыханием, в сыром углу нижнего этажа убогой квартиры, в
темной Hunter street.
Реорганизовать польскую партию движения, усилить пропаганду,
сосредоточить эмиграционные силы, приготовить новое восстание и для этого
проповедовать с утра до ночи, для этого жить - такова была тема всей жизни
Ворцеля, от которой он не отступал ни на шаг и которой подчинил все. С этой
целью он сблизился со всеми людьми движения во Франции, от Годфруа Каваньяка
до Ледрю-Роллена, с этой целью был масоном, был в близких сношениях с
сторонниками Маццини и с самим Маццини впоследствии. Ворцель (118) твердо и
открыто поставил революционное знамя Польши против партии Чарторижских. Он
был уверен, что аристократия погубила восстание, он в старых панах видел
врагов своему делу и собирал новую Польшу, чисто демократическую.
Ворцель был прав.
Аристократическая Польша, искренно преданная своему делу, шла во многом
в разрез с стремлениями нашего времени; перед ее глазами постоянно носился
образ прежней Польши, не новой, а восстановленной, ее идеал был столько же в
воспоминании, сколько в упованиях. Польше достаточно было и одного
католического ядра на ногах, чтоб отставать - рыцарские доспехи совсем
остановили бы ее. Соединяясь с Маццини, Ворцель хотел привенчать польское
дело к общеевропейскому, республиканскому и демократическому движению. Ясно,
что он должен был искать почвы в незнатной шляхте,, в городских жителях и в
работниках. Начаться восстание могло только в этой среде. Аристократия
пристала бы к движению, крестьян можно было бы увлечь, инициативы они
никогда бы сами не взяли.
Можно обвинять Ворцеля за то, что он вступил в ту же колею, в которой
уже вязла и грузла западная революция, что он в этом пути видел единственный
путь спасения; но, однажды приняв его, он был последователен. Обстоятельства
его вполне оправдали. Где же в Польше была действительно революционная
среда, как не в том слое, к которому постоянно обращался Ворцель и который
сложился, вырос и окреп между 1831 годом и шестидесятыми годами.
Как бы мы розно ни смотрели на революцию и ее средства, но нельзя
отвергнуть, что все приобретенное революцией - приобретено средним слоем
общества и городскими работниками. Что сделал бы Маццини, что Гарибальди без
городского патриотизма, а ведь польский вопрос был вопрос чисто
патриотический, у самого Ворцеля интерес национальной независимости все же
был ближе к сердцу, чем социальный переворот.
Года за полтора до февральской революции по дремавшей Европе пробежала
какая-то дрожь пробуждения - Краковское дело, процесс Мерославского,
по(119)том война Зондербунда и итальянское risorgimento 150, Австрия
отвечала восстанию имперской пугачевщиной, Николай подарил ей не
принадлежавший ему Краков, но тишина не возвратилась. Людвиг-Филипп пал в
феврале 1848 года, поляк возил его трон на сожжение. Ворцель во главе
польской демокрации явился напомнить Временному правительству о Польше.
Ламартин принял его холодной риторикой. Республика была больше мир, чем
империя.
Был миг, в который можно было надеяться, этот миг пропустила Польша,
пропустила вся Западная Европа, и Паскевич донес Николаю, что Венгрия у его
ног.
С падением Венгрии ждать было нечего, и Ворцель, вынужденный оставить
Париж, переселился в Лондон.
В Лондоне я его застал в конце 1852 членом Европейского комитета 151.
Он стучался во все двери, писал письма, статьи в журналах, он работал и
надеялся, убеждал и просил - а так как при всем остальном надо было есть, то
Ворцель принялся давать уроки математики, черчения и даже французского
языка; кашляя и задыхаясь от астма, ходил он с конца Лондона на другой, чтоб
заработать два шиллинга, много - полкроны. И тут он еще долю выработанного
отдавал своим товарищам.
Дух его не унывал, но тело отстало. Лондонский воздух - сырой,
копченый, не согретый солнцем - был не по слабой груди. Ворцель таял, но
держался. Так он дожил до Крымской войны, ее он не мог, я готов сказать, не
должен был пережить. "Если Польша теперь ничего не сделает, все пропало,
надолго, очень надолго, если не навсегда, и мне лучше -закрыть глаза", -
говорил Ворцель мне, отправляясь по Англии с Кошутом. Во всех главных
городах собирали они митинги. Кошута и Ворцеля встречали громом
рукоплесканий, делали небольшие денежные сборы, и только. Парламент и
правительство очень хорошо знают, когда народная волна просто шумит и когда
она в самом деле напирает. Твердо стоявшее министерство, предложившее
Conspi(120)racy Bill, пало в ожидании народного схода в Гайд-парке. В
митингах, собираемых Кошутом и Ворцелем для того, чтоб вызвать со стороны
парламента и правительства признание польских прав, заявление симпатии к
польскому делу, ничего не было определенного, не было силы. Страшный ответ
консерваторов был неотразим: "В Польше все покойно". Правительству
приходилось не признать совершившийся факт, а вызвать его, взять
революционную инициативу, разбудить Польшу. Так далеко в Англии общественное
мнение не идет. К тому же in petto 152 все желали окончания войны, только
что начавшейся, дорогой и в сущности бесполезной.
Между большими митингами Ворцель возвращался в Лондон. Он был слишком
умен, чтоб не понять неудачу, он старелся наглазно, был угрюм и
раздражителен и с той лихорадочной деятельностью, с которой умирающие
принимаются тревожно за всякое лечение, с зловещей боязнию в груди и с
упорной надеждой, ездил он опять, в Бирмингам или Ливерпуль, с трибуны
поднимать свой план о Польше. Я смотрел на него с глубокой горестью. Но как
же он мог думать, что Англия поднимет Польшу, что Франция Наполеона вызовет
революцию? Как он мог надеяться на ту Европу, которая допустила Россию в
Венгрию, французов в Рим, разве самое присутствие Маццини и Кошута в Лондоне
не громко ему напоминало о ее падении?
...Около того времени давно накипавшее неудовольствие против
Централизации в молодой части эмиграции подняло голос. Ворцель обомлел -
этого удара он не ждал, а он пришел совершенно естественно.
Небольшая кучка людей, близко окружавших Ворцеля, далеко не имела
одного уровня с ним. Ворцель понимал это, но, привыкнув к своему хору, был
под его влиянием. Он воображал, что он ведет, в то время как хор, стоя
сзади, направлял его, куда хотел. Только Ворцель подымался на ту высь, в
которой ему было свободно дышать, в которой ему было естественно, - хор,
исполняя должность мещанской родни, стягивал его в низменную сферу
эмиграционных дрязг и мелочных расчетов. Преждевременный старик задыхался в
(121) этой среде от духовного астма столько же, как и от физического.
Люди эти не поняли серьезного смысла того союза, который я предлагал.
Они в нем видели средство придать новый колорит делу: вечная таутология
общих мест, патриотические фразы, казенные воспоминания - все это приелось,
наскучило. Соединение с русским давало новый интерес. К тому же они думали
поправить свои дела, очень расстроенные, на счет русской пропаганды.
С самого начала между мной и членами Централизации не было настоящего
пониманья. Недоверчивые ко всему русскому, они хотели, чтоб я написал и
напечатал нечто вроде profession de foi 153. Я написал "Поляки прощают нас",
они просили изменить кой-какие выражения - я это сделал, хотя далеко не был
согласен с ними. В ответ на мою статью Л. Зенкович написал воззвание к
русским и прислал мне его в рукописи. Ни тени новой мысли, те же фразы, те
же воспоминания и притом католические выходки. Прежде чем переводить на
русский язык - я показал Ворцелю нелепости редакции. Ворцель был согласен и
пригласил меня вечером объяснить дело членам Централизации.
Тут произошла вечная сцена Трисотина и Вади-уса - именно те места, на
которые я указывал, они-то и были необходимы для того, чтоб Польша не
сгинела. Насчет католических фраз - они сказали, что каковы бы ни были их
личные верования, но что они хотят быть с народом, а народ горячо любит свою
гонимую мать - латинскую церковь...
Ворцель поддерживал меня. Но как только он начинал говорить, его
товарищи принимались кричать. Ворцель кашлял от табачного дыма и ничего не
мог сделать. Он обещал мне переговорить с ними потом и настоять на главных
поправках. Через неделю вышел "Демократ польский" - в воззвании не было
переменено ни одной йоты - я отказался от перевода. Ворцель говорил мне, что
и он был удивлен этой проделкой. "Этого мало, что вы удивились, - зачем вы
не остановили?" - заметил я ему. (122)
Для меня было очевидно, что рано или поздно вопрос станет для Ворцеля
так - разорваться с тогдашними членами Централизации и остаться в близком
отношении со мной или разорваться со мной и остаться по-прежнему с своими
революционными недорослями. Ворцель выбрал последнее - я был огорчен этим,
но никогда не сетовал на него и не сердился.
Здесь я должен буду взойти в печальные подробности. Когда я завел
типографию, у нас было решено так - все расходы книгопечатания (бумага,
набор, наем места, работа и etc.) падали на мой счет. Централизация брала на
свой счет пересылку русских листов и брошюр теми путями, которыми они
пересылали польские брошюры. Все, что они брали для пересылки, - я им давал
безденежно. Казалось, что моя львиная часть была хороша - но вышло, что и
она была мала.
Для своих дел и преимущественно для собрания денег Централизация
решилась послать в Польшу эмиссара. Хотели даже, чтоб он пробрался в Киев, а
если можно - в Москву - для русской пропаганды - и просили от меня писем. Я
отказался - боясь наделать бед. Дни за три до его отправления, вечером
встретил я на улице Зенковича, который тотчас меня спросил:
- Вы сколько даете на посылку эмиссара - с своей стороны?
Вопрос показался мне странным, но, зная их стесненное положение, я
сказал, что, пожалуй, дам фунтов десять (250 фр.).
- Да что вы, шутите, что ли? - спросил, морщась, Зенкович. - Ему
надобно по меньшей мере шестьдесят фунтов, а у нас ливров сорок, недостает.
Этого так оставить нельзя, я поговорю с нашими и приду к вам.
Действительно, на другой день он пришел с Ворцелем и двумя членами
Централизации. На этот раз Зенкович меня просто обвинил в том, что я не хочу
дать достаточно денег на посылку эмиссара - а согласен ему дать русские
печатные листы.
- Помилуйте, - отвечал я, - вы решились послать эмиссара, вы находите
это необходимым, - трата падает на вас. Ворцель налицо, пусть он вам
напомнит условия. (123)
- Что тут толковать о вздоре! Разве вы не знали, что у нас теперь гроша
нет? Тон этот мне, наконец, надоел.
- Вы, - сказал я, - кажется, не читали "Мертвых душ", а то бы я вам
напомнил Ноздрева, который, показывая Чичикову границу своего именья,
заметил, что и с той и с другой стороны земля его. Это очень сбивает на наш
дележ - мы делили работу нашу и тягу пополам, на том условии, чтоб обе
половины лежали на моих плечах.
Маленький, желчевой литвин начал выходить из себя, кричать о гоноре и
заключил нелепую и невежливую речь вопросом:
- Чего же вы хотите?
- Того, чтоб вы меня не принимали ни за bailleur de fonds 154, ни за
демократического банкира, как меня назвал один немец в своей брошюре. Вы
слишком оценили мои средства и, кажется, слишком мало меня... вы ошиблись...
- Да позвольте, да позвольте... - горячился бледный от ярости литвин.
- Я не могу дозволить продолжение этого разговора, - сказал, наконец,
Ворцель, мрачно сидевший в углу и вставая. - Или продолжайте его без меня.
Cher Herzen 155, вы правы, но подумайте об нашем положении - эмиссара
послать необходимо, а средств нет.
Я остановил его.
- В таком случае можно было меня спросить, могу ли я что-нибудь
сделать, но нельзя было требовать - а требовать в этой грубой форме просто
гадко. - Деньги я дам, делаю это единственно для вас и - и даю вам честное
слово, господа, в последний раз.
Я вручил Ворцелю деньги - и все мрачно разошлись.
Как вообще делались финансовые операции в нашем мире - я покажу еще на
одном примере.
После моего приезда в Лондон в 1852, говоря о плохом состоянии
итальянской кассы с Маццини, я сообщил ему, что в Генуе я предлагал его
друзьям завести свою income-tax 156 и платить бессемейным процентов десять,
семейным меньше. (124)
- Примут все, - заметил Маццини, - а заплотят весьма немногие.
- Стыдно будет, заплотят. Я давно хотел внести свою лепту в итальянское
дело, мне оно близко, как родное - я дам десять процентов с дохода -
единовременно. Это составит около двухсот фунтов. - Вот сто сорок фунтов, а
шестьдесят останутся за мной.
В начале 1853 Маццини исчез. Вскоре после его отъезда явились ко мне
два породистых рефюжье - один в шинели с меховым воротником, потому что он
десять лет тому назад был в Петербурге, другой без воротника - но с седыми
усами и военной бородкой. Они пришли с поручением от Ледрю-Роллена - он
хотел знать, не намерен ли я прислать какую-нибудь сумму денег в Европейский
комитет. Я признался, что не имею.
Несколько дней спустя тот же вопрос был мне сделан Ворцелем.
- С чего это взял Ледрю-Роллен?
- Да ведь дали же вы Маццини.
- Это скорее резон не давать никому другому.
- Кажется, за вами осталось шестьдесят фунтов?
- Обещанные Маццини.
- Это все равно.
- Я не думаю.
...Прошла неделя - я получил письмо от Маццолени, в котором он
уведомлял меня, что до его сведения дошло, что я не знаю, кому доставить
шестьдесят фунтов, оставшиеся за мной, в силу чего он просит переслать их
ему, как представителю Маццини в Лондоне.
Маццолени этот действительно был секретарем Маццини. Чиновник, бюрократ
по натуре - он нас смешил своей министерской важностью и дипломатическими
манерами.
Когда телеграмма о восстании в Милане 3 февраля 1853. была напечатана в
журналах, я поехал к Маццолени узнать, не имеет ли он каких вестей.
Маццолени просил меня подождать - потом вышел озабоченный, доблестный, с
какими-то бумагами и с Братиано, с которым был в важном разговоре.
- Я к вам п