Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
164 -
165 -
166 -
167 -
168 -
169 -
170 -
171 -
ухо:
- Вы до которого часа останетесь?
- Поедемте хоть сейчас.
- Сделайте одолжение.
Мы поехали; на дороге он сказал мне:
- Как мне жаль, как мне бесконечно жаль, что Рерро 9 так увлекается и с
благороднейшим, чистейшим намерением делает ошибки. Я не мог вытерпеть
давеча: тешится тем, что выучил своих учеников дразнить Пиэмонт. Ну что же,
если король бросится совсем в реакцию, свободное слово итальянское смолкнет
в Италии и последняя опора пропадет. Республика, республика! Я всегда был
республиканец, всю жизнь, да дело теперь не в республике. Массы итальянские
я знаю лучше Маццини, я жил с ними, их жизнью. Маццини знает Италию
образованную и владеет ее умами; но войска, чтоб выгнать австрийцев и папу,
из них не составишь; для массы, для народа итальянского одно знамя и есть -
единство и изгнание иноземцев! А как же достигнуть до этого, опрокидывая на
себя единственно сильное королевство в Италии, которое, из каких бы причин
"ни было, хочет стать за Италию и боится; вместо того чтоб его звать к себе,
его толкают прочь и обижают. В тот день, в который молодой человек поверит,
что он ближе к эрцгерцогам, чем к нам, судьбы Италии затормозятся на
поколение или на два.
На другой день было воскресенье, он ушел гулять с моим сыном, сделал у
Калдези его дагерротип и принес мне его в подарок, а потом остался обедать.
Середь обеда меня вызывает один итальянец, посланный от Маццини, он с
утра отыскивал Гарибальди; я просил его сесть с нами за стол.
Итальянец, кажется, хотел говорить с ним наедине, я предложил им идти
ко мне в кабинет.
- У меня никаких секретов нет, да и чужих здесь нет, говорите, -
заметил Гарибальди.
В продолжение разговора Гарибальди еще раз повторил, и притом раза два,
то же, что мне говорил, когда мы ехали домой. (13)
Он внутренне был совершенно согласен с Маццини, но расходился с ним в
исполнении, в средствах. Что Гарибальди лучше знал массы, в этом я
совершенно убежден. Маццини, как средневековый монах, глубоко знал одну
сторону жизни, но другие создавал; он много жил мыслью и страстью, но не на
дневном свете; он с молодых лет до седых волос жил в карбонарских юнтах, в
кругу гонимых республиканцев, либеральных писателей; он был в сношениях с
греческими гетериями и с испанскими exaltados 10, он конспирировал с
настоящим Каваньяком и поддельным Ромарино, с швейцарцем Джемсом Фази, с
польской демокрацией, с молдо-валахами... Из его кабинета вышел
благословленный им восторженный Конарский, пошел в Россию и погибнул. Все
это так, но с народом, но с этим solo interprete della legge di-vina 11, но
с этой густой толщей, идущей до грунта, то есть до полей и плуга, до диких
калабрийских пастухов, до факинов и лодочников, он никогда не был в
сношениях, а Гарибальди не только в Италии, но везде жил с ними, знал их
силу и слабость, горе и радость; он их знал на поле битвы и середь бурного
океана и умел, как Бем, сделаться легендой, в него верили больше, чем в его
патрона Сан-Джузеппе. Один Маццини не верил ему.
И Гарибальди, уезжая, сказал:
- Я еду с тяжелым сердцем: я на него не имею влияния, и он опять
предпримет что-нибудь до срока!
Гарибальди угадал, не прошло года, и снова две-три неудачные вспышки;
Орсини был схвачен пиэмонтскими жандармами, на пиэмонтской земле, чуть не с
оружием в руках, в Риме открыли один из центров движения, и та удивительная
организация, о которой я говорил 12, разрушилась. Испуганные правительства
усилили полицию; свирепый трус, король неаполитанский, снова бросился на
пытки.
Тогда Гарибальди не вытерпел и напечатал свое известное письмо. "В этих
несчастных восстаниях могут участвовать или сумасшедшие, или враги
итальянского дела". (14)
Может, письма этого и не следовало печатать. Маццини был побит и
несчастен, Гарибальди наносил ему удар... Но что его письмо совершенно
последовательно с тем, что он мне говорил и при мне - в этом нет сомнения.
На другой день я отправился к Ледрю-Роллену - он меня принял очень
приветливо. Колоссальная, импозантная фигура его - которой не надобно
разбирать en detail 13, - общим впечатлением располагала в его пользу.
Должно быть, он был и bon enfant и bon vivant 14. Морщины на лбу и проседь
показывали, что заботы и ему не совсем даром прошли. Он потратил на
революцию свою жизнь и свое состояние - а общественное мнение ему изменило.
Его странная, непрямая роль в апреле и мае, слабая в Июньские дни - отдалила
от него часть красных - не сблизив с синими. Имя его, служившее символом и
произносимое иной раз с ошибкой 15 мужиками, но все же произносимое, - реже
было слышно. Самая партия его в Лондоне таяла больше и больше, особенно
когда и Феликс Пиа открыл свою лавочку в Лондоне.
Усевшись покойно на кушетке, Ледрю-Роллен начал меня гарангировать 16.
- Революция, - говорил он, - только и может лучиться (rayonner) из
Франции. Ясно, что, к какой бы стране вы ни принадлежали, вы должны прежде
всего помогать нам - для вашего собственного дела. Революция только может
выйти из Парижа. Я очень хорошо знаю, что наш друг Маццини не того мнения, -
он увлекается своим патриотизмом. Что может сделать Италия с Австрией на шее
и с Наполеоновыми солдатами в Риме? Нам надобно Париж, Париж - это Рим,
Варшава, Венгрия, Сицилия, и, по счастью, Париж совершенно готов - не
ошибайтесь - совершенно готов! Революция сделана - la revolution est faite:
cest clair (15) comme bonjour 17. Я об этом и не думаю, я думаю о
последствиях, о том, как избегнуть прежних ошибок...
Таким образом он продолжал с полчаса и вдруг, спохватившись, что он и
не один и не перед аудиторией, добродушнейшим образом сказал мне:
- Вы видите, мы с вами совершенно одинакого мнения.
Я не раскрывал рта. Ледрю-Роллен продолжал:
- Что касается до материального факта революции, - он задержан нашим
безденежьем, средства наши истощились в этой борьбе, которая идет годы и
годы. Будь теперь, сейчас в моем распоряжении сто тысяч франков - да,
мизерабельных 18 сто тысяч франков - и послезавтра, через три дня революция
в Париже.
- Да как же это, - заметил я, наконец, - такая богатая нация,
совершенно готовая на восстание, не находит ста, тысяч, полмиллиона франков.
Ледрю-Роллен немного покраснел, но, не запинаясь. отвечал:
- Pardon, pardon, вы говорите о теоретических предположениях - в то
время как я вам говорю о фактах, о простых фактах.
Этого я не понял.
Когда я уходил, Ледрю-Роллен, по английскому обычаю, проводил меня до
лестницы и еще раз, подавая мне свою огромную, богатырскую руку, сказал:
- Надеюсь, это не в последний раз, я буду всегда рад... Итак, au revoir
19.
- В Париже, - ответил я.
- Как в Париже?
- Вы так убедили меня, что революция за плечам" что я, право, не знаю,
успею ли я побывать у вас здесь.
Он смотрел на меня с недоумением, и потому я поторопился прибавить:
- По крайней мере я этого искренно желаю - в этом, думаю, вы не
сомневаетесь.
- Иначе вы не были бы здесь, - заметил хозяин, и мы расстались.
Кошута в первый раз я видел собственно во второй раз. Это случилось
так: когда я приехал к нему, меня (16) встретил в парлоре 20 военный
господин, в полувенгерском военном костюме, с извещением, что г. губернатор
не принимает.
- Вот письмо от Маццини.
- Я сейчас передам. Сделайте одолжение. - Он указал мне на трубку и
потом на стул. Через две-три минуты он возвратился.
- Господин губернатор чрезвычайно жалеет, что не может вас видеть
сейчас, он оканчивает американскую почту... впрочем, если вам угодно
подождать, то он будет очень рад вас принять.
- А скоро он кончит почту?
- К пяти часам непременно.
- Я взглянул на часы - половина второго.
- Ну, трех часов с половиной я ждать не стану.
- Да вы не приедете ли после?
- Я живу не меньше трех миль от Ноттинг-Гиля. Впрочем, - прибавил я, -
у меня никакого спешного дела к господину губернатору нет.
- Но господин губернатор будет очень жалеть.
- Так вот мой адрес.
Прошло с неделю, вечером является длинный господин с длинными усами -
венгерский полковник, с которым я летом встретился в Лугано.
- Я к вам -от господина губернатора: он очень беспокоится, что вы у
него не были.
- Ах, какая досада. Я ведь, впрочем, оставил адрес. если б я знал
время, то непременно поехал бы к Кошуту сегодня - или... - прибавил я
вопросительно, - как надобно говорить, к господину губернатору?
- Zu dem Olten, zu dem Olten 21, - заметил, улыбаясь, гонвед. - Мы его
между собой все называем der Olte. Вот увидите человека!.. такой головы в
мире нет, нe было и... - полковник внутренне и тихо помолился Кошуту.
- Хорошо, я завтра в два часа приеду.
- Это невозможно, завтра середа, завтра утром старик принимает одних
наших, одних венгерцев.
Я не выдержал, засмеялся, и полковник засмеялся.
- Когда же ваш старик пьет чай?
- В восемь часов вечера. (17)
- Скажите ему, что я приеду завтра в восемь часов, но, если нельзя, вы
мне напишите.
- Он будет очень рад - я вас жду в приемной.
На этот раз, как только я позвонил, длинный полковник меня встретил, а
короткий полковник тотчас повел в кабинет Кошута.
Я застал Кошута, работающего за большим столом; он был в черной
бархатной венгерке и в черной шапочке; Кошут гораздо лучше всех своих
портретов и бюстов; в первую молодость он был, вероятно, красавцем и должен
был иметь страшное влияние на женщин особенным романически задумчивым
характером лица. Черты его не имеют античной строгости, как у Маццини,
Саффи, Орсини, но (и, может, именно поэтому он был роднее нам, жителям
севера) в печально кротком взгляде его сквозил не только сильный ум, но
глубоко чувствующее сердце; задумчивая улыбка и несколько восторженная речь
окончательно располагали в его пользу. Говорит он чрезвычайно хорошо, хотя и
с резким акцентом, равно остающимся в его французском языке, немецком и
английском. Он не отделывается фразами, не опирается на битые места; он
думает с вами, выслушивает и развивает свою мысль, почти всегда оригинально,
потому что он свободнее других от доктрины и от духа партии. Может, в его
манере доводов и возражений виден адвокат, но то, что он говорит, - серьезно
и обдуманно.
Кошут много занимался до 1848 года практическими делами своего края;
это дало ему своего рода верность взгляда. Он очень хорошо знает, что в мире
событий и приложений не всегда можно прямо летать, как ворон, что факты
развиваются редко по простой логической линии, а идут, лавируя, заплетаясь
эпициклами, срываясь по касательным. И вот причина, между прочим, почему
Кошут уступает Маццини в огненной деятельности, и почему, с другой стороны,
Маццини делает беспрерывные опыты, натягивает попытки, а Кошут их не делает
вовсе.
Маццини глядит на итальянскую революцию - как фанатик; он верует в свою
мысль об ней; он ее не подвергает критике и стремится ora e sempre 22, как
стрела, пущенная из лука. Чем меньше обстоятельств он берет (18) в расчет,
тем прочнее и проще его действие, тем чище его идея.
Революционный идеализм Ледрю-Роллена тоже не сложен, его можно весь
прочесть п речах Конвента и в мерах Комитета общественного спасения. Кошут
принес с собою из Венгрии не общее достояние революционной традиции, не
апокалиптические формулы социального доктринаризма, а протест своего края,
который он глубоко изучил, - края нового, неизвестного ни в отношении к его
потребностям, ни в отношении к его дико-свободным учреждениям, ни в
отношении к его средневековым формам. В сравнении с своими товарищами Кошут
был специалист.
Французские рефюжье 23, с своей несчастной привычкой рубить сплеча и
все мерить на свою мерку, сильно упрекали Кошута за то, что он в Марселе
выразил свое сочувствие к социальным идеям, а в речи, которую произнес в
Лондоне с балкона Mansion House, с глубоким уважением говорил о
парламентаризме.
Кошут был совершенно прав. Это было во время его путешествия из
Константинополя, то есть во время самого торжественно-эпического эпизода
темных лет, шедших за 1848 годом. Североамериканский корабль, вырвавший его
из занесенных когтей Австрии и России, с гордостию плыл с изгнанником в
республику и остановился у берегов другой. В этой республике ждал уже приказ
полицейского диктатора Франции, чтоб изгнанник не смел ступить на землю
будущей империи. Теперь это прошло бы так; но тогда еще не все были
окончательно надломлены, толпы работников бросились на лодках к кораблю
приветствовать Кошута, и Кошут говорил с ними очень натурально о социализме.
Картина меняется. По дороге одна свободная сторона выпросила у другой
изгнанника к себе в гости. Кошут, всенародно благодаря англичан за прием, не
скрыл своего уважения к государственному быту, который его сделал возможным.
Он был в обоих случаях совершенно искренен; он не представлял вовсе такой-то
партии; он мог, сочувствуя с французским работником, сочувствовать с
английской конституцией, не сделавшись орлеанистом и не предав республики.
Кошут это знал и отрицательно (19) превосходно понял свое положение в Англии
относительно революционных партий; он не сделался ни глюкистом, ни
пиччинистом, он держал себя равно вдалеке от Ледрю-Роллена и от Луи Блана. С
Маццини и Ворцелем у него был общий terrain 24, смежность границ, одинакая
борьба и почти одна и та же борьба; с ними он и сошелся с первыми.
Но Маццини и Ворцель давным-давно были, по испанскому выражению,
afrancesados 25. Кошут, упираясь, туго поддавался им, и очень замечательно,
что он уступал по той мере, по которой надежды на восстание в Венгрии
становились бледнее и бледнее.
Из моего разговора с Маццини и Ледрю-Ролленом видно, что Маццини ждал
революционный толчок из Италии и вообще был очень недоволен Францией, но из
этого не следует, чтоб я был неправ, назвав и его afrancesado. Тут, с одной
стороны, в нем говорил патриотизм, не совсем согласный с идеей братства
народов и всеобщей республики; с другой - личное негодование на Францию за
то, что в 1848 она ничего не сделала для Италии, а в 1849 все, чтоб погубить
ее. Но быть раздраженным против современной Франции не значит быть вне ее
духа; французский революционаризм имеет свой общий мундир, свой ритуал, свой
символ веры; в их пределах можно быть специально политическим либералом или
отчаянным демократом, можно, не любя Франции, любить свою родину на
французский манер; все это будут вариации, частные случаи, но алгебраическое
уравнение останется то же.
Разговор Кошута со мной тотчас принял серьезный оборот, в его взгляде и
в его словах было больше грустного, нежели светлого; наверное, он не ждал
революции завтра. Сведения его об юго-востоке Европы были огромны, он
удивлял меня, цитируя пункты екатерининских трактатов с Портой.
- Какой страшный вред вы сделали нам во время нашего восстания, -
сказал он, - и какой страшный вред вы сделали самим себе. Какая узкая и
противусла-вянская политика - поддерживать Австрию. Разумеется, Австрия и
"спасибо" не скажет за спасение, разве вы (20) думаете, что она не понимает,
что Николай не ей помогал, а вообще деспотической власти.
Социальное состояние России ему было гораздо меньше известно, чем
политическое и военное. Оно и не удивительно, многие ли из наших
государственных людей знают что-нибудь о нем, кроме общих мест и частных,
случайных, ни с чем не связанных замечаний. Он думал, что казенные крестьяне
отправляют барщиной свою подать, расспрашивал о сельской общине, о
помещичьей власти; я рассказал ему, что знал.
Оставив Кошута, я спрашивал себя, да что же общего у него, кроме любви
к независимости своего народа, с его товарищами. Маццини мечтал Италией
освободить человечество, Ледрю-Роллен хотел его освободить в Париже и потом
строжайше предписать свободу всему миру. Кошут вряд заботился ли обо всем
человечестве и был, казалось, довольно равнодушен к тому, скоро ли
провозгласят республику в Лиссабоне, или дей Триполи будет называться
простым гражданином одного и нераздельного Триполийского Братства.
Различие это, бросившееся мне в глаза с первого взгляда, обличилось
потом рядом действий. Маццини и Ледрю-Роллен, как люди, независимые от
практических условий, каждые два-три месяца усиливались делать революционные
опыты: Маццини восстаниями, Ледрю-Роллен посылкою агентов. Мацциниевские
друзья гибли в австрийских и папских тюрьмах, ледрю-ролленовские посланцы
гибли в Ламбессе или Кайенне, но они с фанатизмом слепо верующих продолжали
отправлять своих Исааков на заклание. Кошут не делал опытов; Лебени,
ткнувший ножом австрийского императора, не имел никаких сношений с ним.
Без сомнения, Кошут приехал в Лондон с более сангвиническими надеждами,
да и нельзя не сознаться, что было от чего закружиться в голове. Вспомните
опять эту постоянную овацию, это царственное шествие через моря и океаны;
города Америки спорили о чести, кому первому идти ему навстречу и вести в
свои стены. Двумиллионный гордый Лондон ждал его на ногах у железной дороги,
карета лорд-мэра стояла приготовленная для него; алдерманы, шерифы, члены
парламента провожали его морем волнующегося народа, приветствовавшего его
криками и бросаньем шляп вверх. И когда он (21) вышел с лордом-мэром на
балкон Меншен Гоуза, его приветствовало то громогласное "ура!", которого
Николай не мог в Лондоне добиться ни протекцией Веллингтона, ни статуей
Нельсона, ни куртизанством каким-то лошадям на скачках.
Надменная английская аристократия, уезжавшая в свои поместья, когда
Бонапарт пировал с королевой в Виндзоре и бражничал с мещанами в Сити,
толпилась, забыв свое достоинство, в колясках и каретах, чтоб увидеть
знаменитого агитатора; высшие чины представлялись - ему, изгнаннику. "Теймс"
нахмурил было брови, но до того. испугался перед криком общественного
мнения, что стал ругать Наполеона, чтоб загладить ошибку.
Мудрено ли, что Кошут воротился из Америки полный упований. Но,
проживши в Лондоне год-другой и видя, куда и как идет история на материке и
как в самой Англии остывал энтузиазм, Кошут понял, что восстание невозможно
и что Англия плохая союзница революции.
Раз, еще один раз, он исполнился надеждами и снова стал адвокатом за
прежнее дело перед народом английским, это было в начале Крымской войны.
Он оставил свое уединение и явился рука об руку с Ворцелем, то есть с
демократической Польшей, которая просила у союзников одного воззвания,
одного согласия, чтоб рискнуть восстание. Без сомнения, это было для Польши
великое мгновение - oggi о mai 26. Если б восстановление Польши было
признано, чего же было бы ждать Венгрии? Вот почему Кошут является на
польском митинге 29 ноября 1854 года и требует слова. Вот почему он вслед за
тем отправляется с Ворцелем в главнейшие города Англии, проповедуя агитацию
в пользу Польши. Речи Кошута, произнесенные тогда, чрезвычайно замечательны
и по содержанию и по форме. Но Англии на этот раз он не увлек; народ толпами
собирался на митинги, рукоплескал великому дару слова, готов был делать
складчины; но вдаль движение не шло, но речи не вызывали тот отзвук в других
кругах, в массах, который бы мог иметь влияние на парламент или заставить
правительство изменить свой путь. Прошел