Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
е" квартиры,
примечательные лишь тем, что их можно обозреть сразу - с площадки лестницы
либо со двора. Обычно такие квартиры находятся во флигеле и представляют
собой удлиненную клетку - в ней три или четыре окна, и с помощью
оштукатуренных перегородок она делится на две-три комнатки, кухоньку и
переднюю.
Квартиры эти - сухие, светлые и тесные; кухонька - белая, одна комната
бледно-желтая, другая - бледно-голубая, третья, если таковая имеется,
жемчужно-серая. Полы моют раз в три месяца, стены освежают раз в три года. В
определенные часы туда заглядывает солнце и появляется в трубах вода; на
зиму вставляют двойные рамы. Сквозь пол доносятся разговоры обитателей
нижнего этажа, над головой раздаются шаги жильца с верхнего этажа, а за
стеной слышен бой часов в соседнем доме.
В таких квартирах никто не рождается, никто не растет, никто не
умирает, потому что никто там не селится надолго. Сюда въезжают на короткий
срок, платят помесячно, не мешают размножаться тараканам; а когда стены
темнеют от пыли и изо всех углов на середину комнаты выползает мусор, жильцы
без сожаления переезжают на новую квартиру, где стены заново окрашены и пол
вымыт. И там их ждут те же самые условия существования: такие же светлые и
тесные комнатки, в тех же местах вбитые гвозди, - с той лишь, пожалуй,
разницей, что на старой квартире солнце показывалось в одиннадцать утра, а
на новой - в час дня.
"II"
Одну из таких квартир, близ Маршалковской улицы, на третьем этаже, в
течение некоторого времени занимали четыре студента старших курсов: пан
Квецинский - юрист, пан Леськевич - естественник, пан Громадзкий и пан
Лукашевский - медики.
Пан Квецинский был красивый юноша: высокий, смуглый, темноглазый, с
черными усиками и очень старательно ухоженными волосами. У него был чудесный
характер и необычайно отзывчивое сердце. Две недели назад он вернулся из
деревни, куда на время каникул нанялся в гувернеры и где едва не обручился с
восемнадцатилетней сестрой своего воспитанника. А в настоящее время он
вступил в очень тесные отношения с продавщицей из магазина, что успело
отразиться на его кармане, запечатлелось на физиономии и придало ей строгое
и утомленное выражение.
Красивая фамилия еще в гимназии дала повод товарищам прозвать
Квецинского - "Квятек" - "Цветок". А когда он был на первом курсе, некая
бонна устроила ему скандал, крича на весь двор: "Я тебе никогда это не
забуду!" - и с тех пор его называли "Незабудкой". Прозвище поначалу огорчало
Квецинского; но так как с каждым годом у него становилось все больше
огорчений, он в конце концов успокоился, тем более что на девушек прозвище
не производило дурного впечатления.
Он страстно желал успешно окончить университет и стать знаменитым
адвокатом. И прежде всего - изменить легкомысленный образ жизни, прекратить
вечные любовные интрижки, быть верным одной женщине, своей избраннице.
Возникал только вопрос: которой? - ведь он давал клятвы нескольким женщинам
и каждая из них считала его своей собственностью.
Как бы дополнением к Квецинскому был Леськевич, естественник, тоже
брюнет, но низкого роста, сутулый, рябой; он отпустил бороду, закрывавшую
половину лица и придававшую ему мрачное выражение.
Душа пана Леськевича тоже не знала покоя, но отнюдь не из-за сердечных
дел. Он был стипендиатом, что обязывало его каждые полгода хорошо сдавать
экзамены - а посему три месяца в каждом полугодии он томился от сознания,
что "надо взяться за работу", а в течение месяца отчаянно терзался из-за
того, что "время уже упущено" - но экзамен все-таки сдавал.
Его жизнь полна была горечи и помимо тревог, связанных с экзаменами,
ибо он считал, что подвержен тяжелым заболеваниям желудка, сердца и печени;
он сомневался, излечится ли когда-нибудь, и до сих пор не встретил врача,
который бы... серьезно отнесся к его недомоганиям.
"Очевидно, болезнь моя пока еще в скрытой форме", - думал он и,
вращаясь среди медиков, требовал, чтобы они его постоянно осматривали.
Именно с этой целью он сблизился с Громадзким, который перешел на пятый
курс и слыл дельным парнем. В прошлом полугодии Леськевич поселился в одной
комнате с Громадзким и доверчиво рассказал ему о своих болезнях, о бурно
проведенной молодости, наконец, о наследственности, которая роковым образом
отразилась на легких и желудках всех Леськевичей.
Чего он требовал в обмен на свою безграничную искренность?.. Почти
ничего. Самую малость сердечной чуткости и доверия. Между тем Громадзкий,
выслушав его заветные тайны, ничегошеньки в ответ не рассказал о себе; при
описании болезней он только лицемерно улыбался, а потом публично заявил, что
Леськевич здоров, как бык, и, кроме того, назвал его ипохондриком на почве
раздражения селезенки; товарищи тотчас подхватили слово "селезенка" и
переделали в "селезня".
И вот уже несколько месяцев приятели так дружно подшучивали над гордым
и по меньшей мере достойным сочувствия Леськевичем, что он почти ни с кем не
заговаривал о своих болезнях. И вдобавок его прозвали "Селезнем", что тоже
доставляло мало удовольствия юноше, который всегда серьезно смотрел на
жизнь.
Леськевич никогда не торопился проявлять свои чувства; и хотя в первую
минуту сильно обиделся на Громадзкого и охотно стер бы его с лица земли, не
порвал, однако, с ним отношений. Напротив, до каникул он по-прежнему жил в
одной комнате с Громадзким и даже разговаривал с ним на всякие нейтральные
темы. Но потерял к нему доверие, называл "Кротом", который подкапывается под
чужие тайны, чтобы их осмеять, и часто говорил товарищам:
- Это единственный человек, которому нечего на меня рассчитывать. Я
убедился, что он бесчувственный эгоист, и не удивлюсь, если он еще учинит
какой-либо низкий поступок, помимо того, что сделал со мною.
И хотя Леськевич после каникул вернулся на прежнюю квартиру (потому что
ему нравились два других товарища: Квецинский и Лукашевский), он не пожелал
жить в одной комнате с Громадзким; и если разговаривал с ним, то только
мрачно и язвительно.
А Громадзкий был худощавый блондин с редкой растительностью на лице,
способный, фантастически трудолюбивый, замкнутый в себе и недоступный для
других, как несгораемый шкаф. О нем ничего не было известно: ни какая у него
семья, ни сколько он зарабатывает, ни где столуется. Экзамены он сдавал
блестяще, занимался по ночам, а по вечерам давал частные уроки; за учение и
за квартиру платил регулярно; иногда, украдкой, чинил свою обувь и одежду,
что проделывал с большим мастерством.
Его подозревали в скупости и чудачестве; в действительности же он был
бедняком, который отчаянно стыдился своей бедности и скрывал ее, как
преступление. Закончить медицинский факультет и достичь такого положения,
которое позволит ему каждый день обедать - дальше этого он не шел в своих
мечтах. А если бы к тому же ему не нужно было самому чинить мундир и
замазывать чернилами белые трещинки на башмаках - он почитал бы себя
совершенно счастливым.
Лукашевский еще не вернулся с каникул.
"III"
В середине сентября, в воскресное утро, часов в одиннадцать, в квартире
находились три молодых человека.
В бледно-голубой комнате, обстановку которой составляли две кровати -
одна железная, другая деревянная, - желтый шкафчик и несколько полок с
книгами, у открытого окна за столиком сидел Громадзкий. Он был тщательно
одет, даже мундир застегнул на все пуговки, что немного стесняло его в
плечах - и писал. Вернее переписывал мелким каллиграфическим почерком
какую-то рукопись, неаккуратно сшитую, неразборчивую и вдобавок сильно
исчерканную.
Собственно говоря, он не только писал, но, кроме того, пил холодный
чай, в котором густо плавали чаинки, курил папиросу и время от времени
откусывал кусок хлеба, обладавший, видимо, всеми диэтическими достоинствами,
кроме свежести.
Иногда Громадзкий бросал перо и потягивался, как человек, которому
надоело его занятие. Но он тотчас смотрел на порядковый номер страницы,
переворачивал несколько листков веленевой тетради, словно советуясь с ними,
встряхивался, должно быть для того, чтобы отогнать скуку, и продолжал
писать. Вообще он производил впечатление работника, который не увлечен своим
делом, но хочет его выполнить в срок.
По временам он поднимал голову и смотрел на стену противоположного
флигеля. Тогда ему казалось будто между окнами висит очень длинный список
дешевых и горячих блюд, он читает и обдумывает: какие из них самые дешевые,
самые сытные и горячие? Потом он улыбался при мысли, что именно сегодня,
закончив переписку двадцать пятого листа, в награду за свой труд пойдет к
Врубелю, выберет несколько дешевых, жирных и горячих блюд, выпьет кружку
пива, а кстати задаром поест много хлеба.
Он даже сочинил афоризм: "Если ты вчера не ел горячей пищи, а сегодня
заработал полтора рубля, то имеешь право истратить на себя полтинник".
Афоризм ему нравился, хотя при мысли о таком крупном расходе по спине
пробегали мурашки.
- И все-таки я кутну... - пробормотал он.
Вдруг он очнулся и сквозь открытую дверь заглянул в первую комнату,
словно опасаясь, как бы товарищи не проникли в его разнузданные планы.
Но товарищи им не интересовались. Квецинский, вполне одетый, только без
манжет и мундира, лежал на кровати, подсунув руки под голову, и то левой, то
правой ногой старался дотянуться до шкафа, отстоявшего от кровати на
расстоянии полуметра. А Леськевич, надев галстук и старый пиджак (нижняя
часть его тела еще красовалась в полотняном неглиже), сидел в лилово-красном
кресле, чье прошлое, видимо, было весьма бурным. В правой руке Леськевич
держал трубку, а левой небрежно опирался на большой стол, где стыл самовар,
валялись хлебные крошки и две шкурки от сосисок.
- Что это ты выделываешь ногами? - заговорил Леськевич, с горестным
состраданием глядя на гимнастические упражнения Квецинского.
- Гадаю: идти или не идти к Теклюне? - ответил Квецинский.
- Если ты решил, что не пойдешь, не ходи.
- В таком случае она может прийти...
- Вот тебе раз, - отозвался из второй комнаты Громадзкий, на которого,
при всей его скромности, а может быть, именно благодаря его скромности,
женские имена производили сильное впечатление.
- А ты, Селезень, почему не одеваешься? - в свою очередь, спросил
Квецинский, угрюмо поглядывая на неглиже Леськевича. - Не говоря о том, что
сюда может кто-нибудь войти...
- Теклюня! - хихикнул Громадзкий.
- Просто некрасиво в таком виде показываться соседям, что живут
напротив, - закончил Квецинский.
- Тебе ведь известно, что мне надо работать, - возразил Леськевич. - А
если я оденусь, то обязательно выползу в город... Я себя знаю.
- Значит, работай.
- Да, работай... А зачем?.. Кто мне поручится, что я не умру, сдав
последний экзамен?..
И он потер пальцем губы, проверяя нет ли у него жара.
- Так уж сразу, после экзамена...
- Ну несколько лет спустя. А тогда какой мне толк от того, что я буду
знать немножко больше, чем требуется для степени кандидата? - морщась,
говорил Леськевич. - Бактерии не насытятся моей ученостью и не отравятся.
- Но наука... прогресс... - заметил Квецинский.
- Прогресс... ха... ха!.. - засмеялся Леськевич. - Как раз теперь я
думал вот о чем: кто знает, не достигла ли Европа предела своего прогресса и
не впадут ли уже наши внуки в китайскую рутину, которая пережевывает и
забывает старое, не создавая ничего нового.
Он глотнул воздух, как человек, желающий удостовериться, в состоянии ли
он еще дышать, и схватился за левый бок.
- Ты отравился сосисками, Селезень, и мелешь вздор...
- Вовсе не вздор!.. - возмутился Леськевич. - Это мои сокровенные
мысли, только у меня нет привычки делиться ими. Как расплавленная лава,
застывая, каменеет, как обызвествляются органические ткани, так
обызвествляются и целые общества... В них замирает интерес, стремление к
познанию нового, и они уподобляются муравейникам или пчелиным роям, в
которых на протяжении тысячелетий все делается очень старательно, очень
систематично, но несознательно и по рутине...
- Откуда, черт возьми, у тебя берутся такие дурацкие мысли? - крикнул,
вскакивая с кровати, Квецинский.
- Потому что я вижу границы цивилизации там, где ты их не замечаешь, -
возбужденно возразил Леськевич. - Взгляни хотя бы на такую мелочь, как стол
или стул... Неужели ты думаешь, что через пятьсот лет вместо столов и
стульев появится нечто лучшее?.. Может быть, ты полагаешь, что эта булка
станет иной?.. А может быть, ты воображаешь, что люди начнут строить дома
другого типа и вместо сегодняшних продырявленных коробок будут возводить
здания, подобные кристаллам или фантастическим утесам?..
- И это говорит естественник!.. - воскликнул, покраснев, Квецинский.
- Именно естественник, который знает, что ученые больше не откроют ста
тысяч новых видов растений и животных, не найдут десятков новых элементов
или нескольких новых сил, таких как тяжесть, теплота, электричество... Мы
уже подходим к пределу... - заключил он нараспев и словно невзначай
прощупывая свой желудок.
- Может быть, вы и подходите, но не мы, - прервал его Квецинский. -
Погляди только сколько миллионов людей добилось за сто лет личной свободы,
благосостояния и просвещения... Погляди, как сегодня обращаются с пленными,
ранеными, и даже с преступниками... Подумай, до чего может дойти
международное право... Подсчитай, сколько людей, вышедших из самых низов,
занимает высокие должности...
- Спроси у Громадзкого, кто был здоровее: его отец, учившийся в
начальной школе, или сам он - студент университета, и ты увидишь, что такое
наш прогресс... - иронически заметил Леськевич и принялся считать свой
пульс.
Громадзкий вскочил из-за стола и подошел к двери.
- Конечно, я верю в прогресс!.. - вскричал он. - Мой отец был ткачом,
дядя - фельдшером, а я уже буду врачом...
- Зато у моего прадеда было десять деревень и два города, а у меня нет
и десяти рубашек. Нет, жизнь не стала лучше, если для того, чтобы какой-то
Громадзкий немножко выиграл, Леськевичи должны потерять все!..
- Именно то и хорошо, что семьи, не растратившие своих сил, выдвигаются
вперед, а благородные фамилии ипохондриков и чудаков приходят в упадок, -
огрызнулся Громадзкий, возвращаясь к прерванной переписке.
Леськевич заерзал на пунцовом кресле и со злости прикусил кончик
чубука. Тут заговорил Квецинский, чтобы помешать Леськевичу ответить
Громадзкому:
- Как раз в наши дни лучшим доказательством прогресса служит то, что
права, просвещение, и даже образование, распространяются на все слои
общества.
- Да, да, просвещение!.. - изменил тон Леськевич. - А вот попробуй
найти репетитора для малыша...
- У тебя есть мальчик? - спросил Квецинский, довольный, что кончился
щекотливый спор.
- У меня есть кузен третьеклассник, за которого родители согласны
платить пятнадцать рублей в месяц... И что же?.. Ты не возьмешь его...
- Не могу.
- Лукашевский тоже не может... И хоть тресни, не найду человека,
которого я смело мог бы порекомендовать родителям ребенка. Обязательно
нарвусь на какого-нибудь радикала, который мне заявит, что даже за
пятнадцать рублей не станет учить потомка ипохондриков, обреченных на
гибель... - злорадно смеясь, говорил Леськевич.
Квецинский понял, что его недостойная шутка метила в Громадзкого, и
возмутился.
- Ты дурак, Селезень, хотя и прикидываешься злобным скептиком, - сказал
он, глядя на Громадзкого, который делал вид, будто не следит за разговором
коллег, и, покраснев до ушей, писал, без перерыва писал.
- Но, честное слово, Незабудка, - со смехом продолжал Леськевич, - ты
еще не знаешь, на что способны демократы и радикалы...
Внезапно он умолк, услышав знакомый голос на лестнице. В ту же минуту
Квецинский схватил колокольчик, стоявший возле его кровати, и принялся изо
всех сил звонить, крича в окно:
- Барбария!.. Служанка!.. Сюда... сюда!.. Барин приехал!..
Даже Громадзкий бросил перо и, сияя, выбежал в переднюю.
"IV"
Двери передней стремительно распахнулись, и на пороге появился юноша
оригинальной наружности, в студенческой шинели и шапке набекрень. Высокий,
рослый шатен с огромными руками и размашистой походкой, он производил
впечатление человека, который, наметив себе какую-то отдаленную цель,
устремляется к ней с грубой энергией и расталкивает всех на пути.
Пан Квецинский, пан Леськевич и пан Громадзкий построились в шеренгу.
- Лукаш явился! - крикнул Квецинский.
В ту же минуту все четверо запели:
- Да здравствует, - да здравствует!.. Да здравствует, - да здравствует
на славу нам!.. Ура!..
По справедливости следует признать, что громче всех пропел здравицу в
свою честь новоприбывший медик, сам пан Лукашевский.
- Ну, как поживаете? - сказал он, широко раскрывая объятия, в которых
сразу же очутился тощий Громадзкий.
Квецинский и Леськевич кинулись на шею приятелю, причем первый
поцеловал его в левое ухо, а второй - в правую лопатку.
После обмена приветствиями Лукашевский швырнул шапку на стол между
стаканами, а шинель на кровать Леськевича и, подбоченясь, вскричал:
- Вы сошли с ума!.. Что это такое?..
И он толкнул ногой лилово-красное кресло.
- Кресло... - обиженно ответил Леськевич. - А это что?..
И он указал пальцем на переднюю, куда в этот момент вошла дворничиха с
чемоданом, а следом за ней маленький мальчик с испуганным веснушчатым лицом;
одет он был в кафтан, свисавший до самого пола, и с такими длинными
рукавами, что совершенно не видно было рук.
- Это? - повторил Лукашевский, оглядываясь через плечо. - Ничего, это
наш Валек...
- Какой наш Валек? - удивился Квецинский, которого звали также
"Незабудкой".
Дворничиха Барбара, особа крепкого сложения, с прекрасно развитым
бюстом, швырнула в угол чемодан и, засунув руки под фартук, обошла
Лукашевского с правой стороны.
- Что же? - сказала она, склонив голову и щуря глаз. - Что же, может,
он теперь будет прислуживать господам?..
- А вам что до этого, черт возьми!.. - дерзко ответил Лукашевский.
- Черт?.. - подхватила баба повышая голос. - Вы мне платите за услуги
рубль в месяц, тринадцать дней вас нет дома, и еще вы будете приводить
лакеев?.. Неужели вы думаете, что этакий сопляк прилично почистит вам
башмаки или подметет комнаты?..
- Молчи, Барбария! - прикрикнул на нее Лукашевский.
- Подкинь уголь в самовар, раба!.. - добавил Квецинский.
- Отличный лакей!.. - вмешался Леськевич. - Да он же пошевелиться не
может в своем кафтане.
- Зачем ты его привез, Лукаш?.. - спросил Громадзкий.
- А чтоб вас в анатомичку сволокли!.. - рассердился Лукашевский,
хватаясь за голову своими огромными ручищами.
Потом он взял Барбару за локоть и сказал:
- Баба... бери самовар и марш на кухню...
Барбара стала покорной, как голубица, и в один миг исчезла с самоваром
в передней.
- Ладно, но что это такое?.. - спросил неустрашимый Квецинский,
постучав пальцем по голов