Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
бка, видно, так смягчила его суровое лицо, что хозяин, встретивший
старика довольно холодно, неожиданно проявил восторженное радушие. Он обнял
гостя, раз десять, обращаясь к нему, назвал его полковником, напомнил ему
множество проведенных вместе в Виши приятных минут, познакомил его со своим
семейством и заклинал всеми святыми чувствовать себя здесь как дома и завтра
вечером снова оказать ему честь своим посещением.
- У нас соберется несколько человек, - сказал он с жаром, - которые
будут рады приветствовать героя...
- Отставного! - поправил его полковник.
Несмотря на столь своеобразный прием, полковник пришел на вечер. В
передней его встретил хозяин. Он, кажется, готов был сам снять ему калоши и
с большой помпой проводил его в гостиную.
Здесь сегодня был танцевальный вечер, поэтому собралось несколько
десятков человек. Полковник быстро перезнакомился со всеми дамами. Одна даже
уверяла, что помнит итальянскую кампанию (впрочем, она могла бы помнить и
венгерскую). Другая удивлялась тому, что он покинул "этот дивный Париж", а
самая молодая робко осведомилась, танцует ли еще пан полковник хотя бы
кадриль. Но, так как наш ветеран, которому уже перевалило за семьдесят, не
танцевал, она, при всем почтении к нему, забыла о нем с той минуты, как в
зале зазвучала музыка. И участник битв при Сольферино и Гравелоте{80}
вынужден был уступить дорогу чемпионам вальса и кадрили. Так было во
Франции, так и здесь, на родине.
Он прошел по соседним гостиным. Тут играли в карты. Радушный хозяин
немедленно предложил собрать компанию для виста и представил полковнику двух
советников и одного председателя. Но полковник, поблагодарив, от виста
отказался - быть может, из уважения к памяти своих друзей, с которыми
последние годы игрывал в Лионе.
После этого его и здесь оставили в покое, чему он был рад. Теперь никто
не мешал ему присматриваться к людям.
Он слушал и разговоры вокруг. В одном углу говорили о карнавале, в
другом - о биржевом курсе, в третьем - о женщинах, в четвертом - о политике,
в частности о том, что немцы нас окончательно съедят.
К этой-то группе подсел полковник, но беседовал недолго. Переходя от
одного вопроса к другому, он услышал в конце концов, что сторонники реальной
политики должны рассматривать войну как дело промышленности, и только такой
шарлатан, как Наполеон Третий, мог воевать за чужие интересы, во имя
идеи.{81}
Это самое полковник не раз слышал во Франции. "Так зачем же было ее
покидать?" - спрашивал он себя.
Он незаметно ушел с бала и вернулся к себе в гостиницу. Ночью в постели
его осаждали видения и мысли. Когда он забывался сном, ему чудилось, что он
больше не человек, а крест на осевшей могиле, в которой упокоились его
старые товарищи. Когда просыпался, шептал:
- Зачем я вернулся сюда?
И в душе росла тоска по Франции.
На другой день было воскресенье. Старый полковник встал поздно,
одевался не спеша, раздумывая, когда ему ехать обратно во Францию, - сегодня
же или завтра? "Здесь, - говорил он себе, - я всем чужой и все мне чужие".
Номер, отведенный ему в гостинице, находился на первом этаже. И когда
полковник в десять поднял штору, он увидел, что перед его окном ходит взад и
вперед какой-то бедно одетый человек с маленьким мальчиком.
В это утро стоял сильный мороз, и бедняк, чтобы согреться, то и дело
топал ногами и хлопал себя по плечам, потом принимался растирать посиневшие
от холода руки малыша, обряженного в длинный, не по росту, пиджачишко и
соломенную шляпу. Уши у мальчика были повязаны грязным платком, из носа
текло.
Этот ходивший по двору человек так часто заглядывал в окно полковника,
что тот обратил на него внимание и, выйдя, спросил у кельнера, не знает ли
он, кто это.
Кельнер с усмешкой пояснил:
- Он сапожник, живет в нашем доме наверху, под самой крышей - и вот
захотел показать своему мальчишке вас, пан полковник.
- Показать меня? А откуда ему известно, кто я такой?
- Слышал от прислуги.
Полковник задумался. А сапожник между тем все ходил под его окном да
растирал закоченевшие ручонки сына.
Полковник собирался идти завтракать в город. Он оделся - теперь уже
торопливо, и, побуждаемый любопытством, вышел во двор.
Увидев его, мужчина и ребенок остановились как вкопанные. Первый
заломил шапку набекрень, нахмурил брови, выпрямился и сжал кулаки - он имел
такой вид, словно хотел кинуться на полковника, но сам-то полагал, что так
именно отдают честь герою.
Его сынишка все еще усердно дул себе на руки, пытаясь их согреть. Чтобы
привлечь его внимание, отец ткнул его кулаком в затылок, а сам продолжал
смотреть на полковника, как охотник на волка, уверенный, что соблюдает все
правила воинского этикета.
Старый полковник не двигался с места. Хотел сказать что-нибудь этому
бедняку, но не находил слов. Притом во дворе были люди... Оба - полковник и
сапожник - только посмотрели друг другу в глаза, и полковник медленно вышел
на улицу.
Только тогда сапожник обратился к мальчику:
- Войтусь!
- Что?
- Будешь таким, разбойник?
- Буду, отчего не быть? Ого! - отвечал мальчишка, шмыгая носом.
- Так помни же! А не будешь, так я тебе и взрослому все зубы выбью!
За завтраком полковник ел мало - торопился. Походив по городу, он скоро
снял себе квартиру.
Безобразные новые дома, новые люди уже не раздражали его. А когда ему
пришлось пройти по Каровой улице и он увидел Вислу, его глазам открылся
снова тот памятный широкий горизонт, он видел те же леса, вдыхал живительный
воздух родины, по которому тосковал целых полвека.
"Останусь здесь!" - сказал он себе.
"ПРИМЕЧАНИЯ"
"ГОЛОСА ПРОШЛОГО"
Рассказ публиковался в 1883 году в журналах "Новины" и "Край",
издаваемых в Петербурге. Первоначальное название - "Эхо прошлого".
В рассказе, как затем в повести "Ошибка", поднимается тема патриотизма,
сохранения традиций польского национально-освободительного движения. По
цензурным соображениям, Прус нигде прямо не говорит, что его герой - деятель
национально-освободительного движения. Читатель сам догадывался, в каких
походах участвовал герой рассказа, почему он столько лет был оторван от
родины. Полковник провел в эмиграции полвека. Он вернулся в Польшу к 80-му
году, следовательно эмигрировал после польского восстания 1830-1831 годов.
Затем он, видимо, участвовал вместе со многими поляками в венгерской
революции 1848 года (на это указывает упоминание им имени Кошута). Позднее
полковник сражался в Италии, участвуя в борьбе итальянского народа за
освобождение от австрийского господства, воссоединение Италии (на это
указывает упоминание битвы у деревни Сольферино, 1859 г.), в франко-прусской
войне 1870-1871 годов.
Стр. 75. ...успели выяснить все ошибки Кошута, Мак-Магона, Базена. -
Лайош Кошут (1802-1894) - борец за независимость Венгрии; во время революции
1848 года возглавлял революционное правительство. Одной из ошибок Кошута
была его нерешительная позиция по отношению к главнокомандующему Гергею,
предательски сдавшему потом революционные венгерские войска объединенным
силам реакции.
Мак-Магон и Базен - французские маршалы. Во время франко-прусской войны
1870-1871 годов Мак-Магон вместе с Наполеоном III позорно капитулировали во
главе стотысячной армии при Седане. Базен в конце октября 1870 года
изменнически сдал пруссакам крепость Мец и открыл им путь на Париж.
Стр. 80. ...участник битв при Сольферино и Гравелоте. - Сольферино -
селение в Ломбардии, где 24 июля 1859 года (в период
австро-итало-французской войны) союзные франко-сардинские войска нанесли
поражение австрийской армии. Гравелот - селение в Эльзасе, около которого 18
августа 1870 года произошло одно из крупных сражений франко-прусской войны
1870-1871 годов.
Стр. 81. ...и только такой шарлатан, как Наполеон Третий, мог воевать
за чужие интересы, во имя идей. - Легенда о том, что Наполеон III продолжал
демократическую якобы политику Наполеона I, являлся, как и Наполеон I,
"другом польского народа" и выступал в поддержку угнетенных народов (так
трактовалась буржуазными историками франко-итало-австрийская война 1859 г.),
была распространена в кругах патриотически настроенной польской шляхты.
Болеслав Прус.
Грехи детства
---------------------------------------------------------------------
Книга: Б.Прус. Сочинения в семи томах. Том 2
Перевод с польского Е.Рифтиной. Примечания E.Цыбенко
Государственное издательство художественной литературы, Москва, 1962
OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 5 октября 2002 года
---------------------------------------------------------------------
{1} - Так обозначены ссылки на примечания соответствующей страницы.
Я родился в эпоху, когда все непременно носили какой-нибудь титул или
хотя бы прозвище, которыми наделяли иногда без достаточных оснований.
По этой причине нашу помещицу называли графиней, моего отца - ее
уполномоченным, а меня - очень редко Казиком или Лесьневским, зато
достаточно часто сорванцом, пока я жил дома, и ослом, когда я поступил в
школу.
Фамилию нашей помещицы тщетно было бы искать в родословных знати,
поэтому мне кажется, что сияние ее графской короны простиралось не дальше
полномочий моего блаженной памяти отца. Помнится даже, что возведение ее в
графское достоинство было своего рода памятником, которым покойный отец мой
ознаменовал счастливейшее событие своей жизни - повышение жалованья на сто
злотых в год. Помещица молча приняла присвоенный ей титул, но несколько дней
спустя отец мой был произведен из управляющих в уполномоченные. И вместо
письменного свидетельства получил невиданных размеров борова, и из выручки
от продажи его мне купили первые башмаки.
Отец, я и сестра моя Зося (матери у меня уже не было) жили в каменном
флигеле, шагах в пятидесяти от господского дома. В самом же доме обитала
графиня с дочкой Леней, моей сверстницей, с ее гувернанткой и со старой
ключницей Салюсей, а также с бесчисленным множеством горничных и других
служанок. Девушки эти по целым дням шили, из чего я заключил, что важные
барыни для того и существуют, чтобы рвать одежду, а девушки - чтобы ее
чинить. Об ином предназначении важных дам, как и бедных девушек, я понятия
не имел, что, по мнению отца, было единственным моим достоинством.
Графиня была молодой вдовой, которую муж довольно рано поверг в
безутешную печаль. Насколько мне известно по сохранившимся преданиям, ни
покойника никто не величал графом, ни он кого-либо уполномоченным. Зато все
соседи с редким в наших краях единодушием называли его полоумным. Во всяком
случае, это был человек незаурядный. Он загонял верховых лошадей, охотился
где вздумается, вытаптывая крестьянские поля, и дрался с соседями на дуэли
из-за собак и зайцев. Дома он изводил ревностью жену и отравлял
существование прислуге с помощью длинного чубука. После смерти этого
оригинала на его скакунах стали возить навоз, а собак раздарили. В наследие
он оставил миру маленькую свою дочурку и молодую вдову. Ах, извините, кроме
того, после покойного остался написанный маслом портрет, где он был
изображен с гербовой печаткой на перстне, да еще длинный чубук, изогнувшийся
от ненадлежащего употребления, как турецкая сабля.
Я господского дома почти не знал. Прежде всего и сам я предпочитал
бегать по полям, боясь растянуться на скользком паркете; к тому же меня не
пускала туда прислуга, потому что при первом же посещении я имел несчастье
разбить большую саксонскую вазу.
С маленькой графинюшкой я играл до моего поступления в школу всего лишь
раз, когда нам обоим едва исполнилось по десяти лет. Пользуясь случаем, я
хотел обучить ее искусству лазанья по деревьям и с этой целью усадил девочку
на частокол, но она отчаянно закричала, а гувернантка за это побила меня
голубым зонтиком, говоря, что я мог сделать Леню несчастной на всю жизнь.
С тех пор я терпеть не мог девочек, решив, что ни одна из них не
способна ни лазать по деревьям, ни купаться со мной в пруду, ни ездить
верхом, ни стрелять из лука или метать камни из рогатки. Когда же начиналось
сражение, - а без него что за игра! - почти все они распускали нюни и бежали
кому-нибудь жаловаться.
Между тем с дворовыми мальчиками отец не позволял мне знаться, сестра
же почти все время проводила в господском доме, и я рос и воспитывался в
одиночку, как хищный птенец, брошенный родителями.
Я купался за мельницей или катался на пруду в дырявой лодке. В парке я
с кошачьей ловкостью прыгал с ветки на ветку, гоняясь за белками. Однажды
лодка моя опрокинулась, и я полдня просидел на плавучем островке, который
был не больше лохани для стирки. В другой раз я через слуховое окно
взобрался на крышу господского дома, но так неудачно, что пришлось связать
две лестницы, чтобы достать меня оттуда. Как-то мне случилось целые сутки
проплутать в лесу, а вскоре после этого старый верховой конь покойного
помещика, вспомнив былые добрые времена, понес меня и не менее часу мчал по
полям, пока наконец, - чего, должно быть, он вовсе не хотел, - я не сломал
себе ногу, которая, впрочем, довольно быстро срослась.
У меня не было близких друзей, и я сблизился с природой. Я знал каждый
муравейник в парке, каждую хомячью норку в поле, каждую кротовью тропку в
саду. Мне были известны все птичьи гнезда и все дупла, в которых вывелись
бельчата. Я различал шелест каждой липы возле дома и умел повторить мелодию,
которую наигрывал ветер, пробегая по деревьям. Не раз я слышал в лесу
какой-то неумолчный топот, только не знал, кто там топочет. Подолгу я
смотрел на мерцающие звезды и беседовал с ночной тишиной, и, так как мне
некого было целовать, я целовал дворовых собак.
Мать моя давно покоилась на кладбище. Даже земля уже расселась под
придавившим ее камнем, и трещина, должно быть, вела в самую глубь могилы.
Однажды, когда меня за что-то побили, я пошел туда и стал слушать, не
откликнется ли она... Но она так и не откликнулась. Видно, и вправду умерла.
В то время в моем сознании складывались первые представления о людях и
об их взаимоотношениях. Например, уполномоченный в моем воображении был
непременно несколько тучноват и румян лицом; у него были обвисшие усы,
густые брови над серыми глазами, низкий бас и по крайней мере такая же
способность кричать, как у моего отца. Особа, именуемая графиней,
представлялась мне не иначе, как высокой прекрасной дамой с печальным
взором; она молча прогуливалась по парку в белом платье, волочащемся по
земле.
Зато о человеке, который носил бы титул графа, я не имел ни малейшего
понятия. Такой человек, если он вообще существовал, казался мне лицом
гораздо менее важным, чем графиня, просто бесполезным и даже неприличным. На
мой взгляд, только в просторном платье с длинным шлейфом могло обитать
величие знатного рода, а кургузый, в обтяжку, костюм, да еще состоящий из
двух частей, годился лишь для приказчиков в имении, винокуров и в лучшем
случае - для уполномоченных.
Таковы были мои верноподданнические чувства, зиждившиеся на внушениях
отца, который неустанно твердил мне, что я должен любить и почитать госпожу
нашу графиню. Впрочем, если б я когда-нибудь забыл эти наставления, мне
достаточно было бы взглянуть на красный шкаф в конторе отца, где над счетами
и записями висела на гвозде пятихвостая плетка - воплощение основ
существующего порядка. Для меня она была своего рода энциклопедией, так как,
глядя на нее, я вспоминал, что нельзя рвать башмаки и дергать жеребят за
хвосты, что всякая власть исходит от бога и т.д.
Отец мой был человеком неутомимым в работе, безупречно честным и даже
весьма мягкосердечным. Ни мужиков, ни прислугу он никогда и пальцем не
тронул, только страшно кричал. Если же он был несколько строг ко мне, то,
наверное, не без оснований. Органист наш, которому я однажды подсыпал в
табак щепотку чемерицы, вследствие чего он всю обедню чихал и не мог ни
петь, ни играть, оттого что все время сбивался с такта, после этого часто
говаривал, что, будь у него такой сын, как я, он прострелил бы ему башку.
Я хорошо помню это выражение.
Графиню отец называл ангелом доброты. Действительно, в ее деревне не
было ни голодных, ни голых и босых, ни обиженных. Зло ли кому причинили -
шли к ней жаловаться; заболел ли кто - графиня давала лекарство; дитя ли у
кого народилось - помещицу звали в кумы. Моя сестра училась вместе с дочкой
графини, я же избегал соприкосновения с аристократами, однако имел
возможность убедиться в необычайном мягкосердечии графини.
У отца моего было несколько видов оружия, причем каждое предназначалось
для особой цели. Огромная двустволка должна была служить для охоты на
волков, таскавших телят у нашей помещицы; кремневое ружье отец держал для
охраны всего прочего имущества графини, а офицерскую шпагу - для защиты ее
чести. Собственное имущество и честь отец, вероятно, защищал бы самой
обыкновенной палкой, так как все это боевое снаряжение, чуть не ежемесячно
смазывавшееся маслом, лежало где-то в углу на чердаке, запрятанное так, что
даже я не мог его разыскать.
Между тем о существовании этого оружия я знал, и мне страстно хотелось
им завладеть. Я часто мечтал о том, как совершу какой-нибудь героический
подвиг и как за это отец позволит мне пострелять из гигантского ружья. А в
ожидании этого я бегал к лесникам и учился "палить" из длинных одностволок,
обладавших тем свойством, что, стреляя из них, нельзя было ни в кого
попасть, и непосредственный вред они причиняли только моим скулам.
Однажды, когда отец смазывал двустволку, предназначенную для охоты на
волков, ружье для охраны имущества графини и шпагу для защиты ее чести, мне
удалось украсть пригоршню пороху, который, насколько мне известно, еще не
имел особого назначения. Как только отец уехал в поле, я отправился на
охоту, захватив огромный ключ от амбара, с отверстием, похожим на дуло, и
еще одной дыркой сбоку.
Зарядив громадный ключ порохом, я подсыпал сверху щепоть раздробленных
пуговиц от "невыразимых", крепко забил пыж, а для запала взял коробок
трутяных спичек.
Не успел я выйти из дому, как увидел стайку ворон, охотившихся за
господскими утятами. Чуть не на моих глазах одна из них схватила утенка, но
не могла его сразу унести и присела на крышу хлева.
При виде злодейки во мне закипела кровь моих предков, сражавшихся под
Веной. Я подкрался к хлеву, зажег спичку, нацелился из ключа в левый глаз
вороны, подул, трут разгорелся... Раздался грохот, словно гром грянул. С
хлева свалился наземь уже задушенный утенок, ворона в смертельном страхе
взлетела на самую высокую липу, а я с удивлением увидел, что в руках у меня
вместо огромного ключа осталось только его ушко, зато с соломенной крыши
хлева потянулась тонкая струйка дыма, будто кто-то курил трубку.
Через несколько минут хлев, стоимость которого исчислялась
приблизительно в пятьдесят злотых, был весь охвачен огнем.
Сбежались люди, прискакал верхом мой отец, после чего в присутствии
всех этих доблестных и почтенных лиц недвижимость "выгор