Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
рата. Ничего и никогда в жизни не увидишь лучше
и милее, не переживешь уже того, что пережила когда-то.
Призраки были здесь, а позади все только настоящее - лишь протяни
руку, а тут обман, ненастоящесть падали под ноги, летали в воздухе,
выступали из стен, толпились в просмердевших нечистотами улочках,
сновали неслышно, как клубки шерсти, а то вдруг прорывались диким
мяуканьем - то ли кошачьим, то ли дьявольским. Но дьяволами должны были
быть люди, а мяукали кошки, тысячи кошек повсюду, кошек, кошечек,
изнеженных и избалованных, безнаказанных и неприкосновенных, ибо кошка
была любимым животным их пророка.
А может, это неизбежная кара за то, что осталось там, за морем, за
степью, за реками и лесами? Может, и не за ее собственные грехи - она
еще не успела их нажить, - а за грехи давно умерших, несчастных,
проклятых, заблудших? Нелепость, нелепость! Неужели и теперь должна
пугать сама себя, как делал это ее татусь в Рогатине? Батюшка Лисовский
в пьяном бреду запугивал грехами и грозил карами всем без исключения, он
цеплял грехи ко всему сущему, даже к деревьям и камням, не признавая их
лишь за самим собой, ибо не мог отличать в своих поступках грешного от
праведного, обреченный на постоянное опьянение если не от молитв в
церкви Святого духа, то от пива и горилки рогатинских пивоваров
Квасницы, Якубовича и Роздольского.
В ее крови были неистовость отца и легкий нрав матери. Гнездилось это
у нее в душе в таком беспорядке, что даже строгий учитель Иероним
Скарбский, к которому посылал ее Гаврило Лисовский в ожидании чудес от
своей единственной дочери, не смог навести в той душе хоть какой-то
порядок, а, наоборот, еще больше взбудоражил все то, что до времени было
приглушено, жило только в зародыше, еще и не проклевываясь к жизни.
Жертва темных сил, безвременная мученица (как будто для мук человеку
непременно должно быть определено какое-то время!), лишенная свободы,
которую если еще и сберегла, то разве что глубоко в сердце и в своей
неукротимости. Щедро одаренная волей к жизни, она не имела теперь даже
такой свободы, какой обладала всякая паршивая кошка на улицах Стамбула.
Пережила утрату матери, которую четыре года назад взяла в плен орда
так же, как теперь ее самое, бесследно исчез несчастный отец в пылающем
Рогатине, пережила собственную смерть или какое-то подобие смерти, чтобы
теперь воскреснуть, как на старенькой иконе в отцовской церкви Святого
духа, но не в таинственном сиянии святости, не для поклонений вопящей от
восторга, одуревшей от чуда толпы, а для прозябания понурого, почти
животного. Единственное, что она могла, - это возвращаться без конца
памятью в родной Рогатин, к крутым тропкам со щекочущим спорышом по
сторонам, к густому малиннику за раскидистой грушей, которая зимой
грустно чернела среди снегов, а летом накрывала зеленым шатром чуть ли
не всю усадьбу Лисовских. И дом свой видела с крутых улиц Стамбула так
явственно, словно стояла перед ним, дом из толстых сосновых бревен,
просторный, с окнами на высокий ольшаник, за которым внизу бежит
Львовская дорога, упираясь возле вала под горой в Львовские ворота со
старым перекидным мостом через ров, а во рву буйство лопухов, лягушки
блаженствуют в вечных дождевых лужах, змей и ужей скапливается такое
множество, что вот-вот поползут они на Рогатин. Отец Гаврило Лисовский,
коему не раз приходилось ночевать во рву и которого змеи не трогали,
словно считая своим, предрекал для Рогатина кару иную, столь же тяжелую,
как для библейских Содома и Гоморры, потому что после этих двух третьим
городом, который бог хотел убрать с лица земли, был именно Рогатин,
спасенный случайно, но от кары не избавленный. Как ни пугал своих
прихожан пьяненький попик, приношений и пожертвований на церковь было
слишком мало, чтобы держаться батюшке Лисовскому среди первых граждан
Рогатина, а потому на усадьбе вечно хрюкали огромные свиньи, хищные, как
лесные вепри, прожорливые, чавкающие, визгливые. Мама Александра с утра
до ночи пекла ячменные коржи, ломала их еще горячими, замешивала в
деревянных бадьях пойло, носила, надрываясь, в свинарник тем ненасытным
тварям, они мгновенно пожирали принесенное, грызли бадьи, прогрызали
доски загородок, выставляли хищные рыла, высовывали длинные тонкие
розовые языки, заходились в неистовом визге. Ада, которым отец пугал
всех вокруг, Настася не боялась еще с тех пор, как только стала понимать
слова взрослых людей - видела тот ад ежедневно, жила в нем вместе с
несчастной своей матерью.
Свиней Лисовский продавал на знаменитой Рогатинской ярмарке, куда
сгоняли тысячи голов скота, овец, свиней, коз, а покупать съезжался люд
из Галича, Львова, Сандомира, из самой Литвы и чуть ли не из Киева.
Батюшку Лисовского в шутку называл тот ярмарочный люд "отцом
свинопаственным". Но разве мог он бояться каких-то там слов, если сам
умел пугать людей словами торжественными, загадочными, темными! Задирал
бородку, раздувал ноздри, грозился сухоньким пальчиком, похожим на
кривую веточку: "Но своемненно паче же реши, не зная сущаго положеннаго
разума". Мама Настаси не очень и тяготилась своим каторжным трудом.
Тоненькая и маленькая, вытаскивала из печи черные казаны, месила колючие
ячневики, обваривала по локти руки в кипятке, и все это со смехом, в
непостижимой радости, с припевками то веселыми, то грустными, например:
"Ой, кувала зозуленька, тепер не чувати: ой, де я ся не родила, мушу
привикати..." А отец Лисовский все грозился неминуемостью кары для
Рогатина и рогатинцев, хотя его маленькая Александра и не была местной,
а родилась за Прутом, в селе Княж-Двор, где росли неведомые рогатинцам
тысячелетние тисы, деревья вечные и оттого словно бы какие-то угрюмые и
нечеловеческие в своей мощи и красоте. А все дети якобы рождались там от
заезжих князей, которые, охотясь в окрестных пущах, влюблялись в
княжедворских девчат и оставляли по себе сладкие воспоминания той
кратковременной любви. Князей уже давно не было, а воспоминания
оставались, и Александра, чтобы досадить своему безродному попику,
называла себя княжной да еще дразнила его тем, что якобы и Настася не
его дочь, поскольку за девять месяцев до ее рождения по зимней пороше
наскочил на рогатинские леса с кавалькадой охотников сам король польский
Зигмунт, и попалась тогда ему на глаза она, Александра княжедворская, и
понравилась она королю, и... "Королевна! - радостно восклицал пан-отец
Лисовский, прижимая к себе маленькую дочку. - Моя доченька - королевна,
прошу я вас! Она колыхалась у меня в серебряной колыбельке, а ездить
будет в серебряном возке!" Серебряная колыбелька, по которой выбиты
цветы и травы, существовала лишь в пьяном воображении Гаврила
Лисовского, старенькая же деревянная люлька, в которой когда-то
перебирала ножками Настася, валялась среди хлама в темной кладовушке, но
ведь намного веселее и легче жить с легендой, особенно в таком городе,
как Рогатин, который и сам возник из легенды. Говаривали, якобы когда-то
Галицкий князь Ярослав Осмомысл охотился тут в древних пущах с дружиной
воинов своих и полюбовницей Насткой Чагровой, женщиной красивой и дико
своенравной. Настка, погнавшись за каким-то зверем, заблудилась в лесу
и, совсем уже потеряв надежду на спасение, вдруг заметила гигантского
оленя-рогача, невиданной огненной масти. Олень тряхнул рогами, топнул
ногой, словно приглашая за собой женщину, медленно побежал в чащу, лишь
высокие рога обозначали его путь, и Настка погнала за ним своего коня.
Так и вывел олень ее к стойбищу Ярославову, упала она, заплаканная и
измученная, в объятия князя, а олень исчез, как дух святой. На том месте
Ярослав велел заложить церковь Святого духа, а впоследствии вокруг
церкви возник город, названный Рогатином в честь того рогатого спасителя
оленя. Может, и дочку свою Лисовский назвал Настасей в память о той
далекой Настке, княжеской полюбовнице, хоть та Настка была счастливой
только в легенде, а на самом деле смерть приняла мученическую - на
костре, в который бросили ее жестокие галицкие бояре.
Ох, какой безалаберный был отец Гаврило! Исступленно любил свою
маленькую женушку и обрек ее на вечную каторгу с прожорливыми свиньями.
Гордился дочкой, мечтал обучить ее высшим наукам, хотя сам едва умел
прочитать наизусть две молитвы и не мог отличить псалтырь от требника, и
готов был даже отказаться от отцовства в пользу едва ли не самого короля
польского - только бы все знали, кто растет в доме батюшки Лисовского и
в этом благословенном и проклятом Рогатине! Да и сам Рогатин, как и его
беспутный сын Гаврило Лисовский, тоже стоял над столетиями своего
происхождения и существования какой-то словно бы раздвоенный: с одной
стороны - роскошная княжеская легенда о чудесном спасении заблудшей
души, а с другой - почти содомская легенда о Чертовой горе, которая
высится на восток от Рогатина, точно мрачный курган, насыпанный
нечеловеческой силой на равнине. Потому что рогатинцы хоть и построили
свой город вокруг церкви Святого духа, но, видимо помня о греховной
связи князя Осмомысла с распутной Насткой, сами пустились в распутство
столь тяжелое по тем давним временам, что бог разгневался, призвал к
себе черта и велел ему засыпать грешный город землей, чтобы и следа
никакого не осталось. Черт набрал полную бесовскую свою торбу
черной-пречерной земли и понес к Рогатину. Но то ли заблудился, то ли
лень его одолела, но землю он ту не донес до Рогатина - как раз в это
время прокукарекал петух, нечистый испугался, бросил землю, где был, и
исчез. На том месте выросла Чертова гора. И теперь каждую весну детвора
бегала туда рвать горицвет весенний, руту-мяту и синяк красный, и как
упрямо ни перепахивал тропинки Кузьма Смыкайло, поле которого было под
Чертовой горой, их протаптывали вновь и вновь в тех же местах, где были
они испокон века, и отчаявшийся Кузьма, проклиная всю бесовскую силу,
каждую осень выставлял свою землю на продажу, но никто не хотел
покупать, - как ее купишь, если она под самой Чертовой горой!
Гаврило Лисовский был убежден, что Рогатина не минует предначертанная
ему судьба. "Черт не донес ту гору - бог донесет! - восклицал он на
Рогатинском рынке. - Кара! Кара!"
У него были огненные волосы, пылали пламенем усы и бородка, кожа на
лице и на руках тоже была как бы красной, будто он только что выскочил
из пекла. Настася унаследовала от своего отца огненные волосы, а от
матери ослепительно белую кожу, нежную и шелковистую не только на ощупь,
но и на вид. Красота матери не передалась Настасе, но девочка этим не
печалилась - уже знала, какая морока с той красотой у ее маленькой
мамуси. Как ни изматывалась Александра с батюшкиными свиньями, а
выходила в ярмарочные дни или в праздники на Рогатинский рынок, надев
белый, разукрашенный вышивкой сардак , обув красные сафьяновые
сапожки, выложив на высокую - так и рвала сорочку - грудь несколько
ниток кораллов, и мужские взгляды просто липли к ней, а кто понахальнее
да посамоувереннее, тот откровенно заигрывал. Особенно надоедали писарь
рогатинский Шосткевич, богатый сапожник, изготовлявший сафьяновые
сапожки, Захариалович да еще голодранец шляхтич из Подвысокого
Бжуховский, здоровенный, мосластый, с торчком поставленными усами, с
толстенными руками, свисавшими из обтрепанных рукавов кунтуша , в рыжих от старости сапогах,
слишком тесных для его огромных шишковатых ног. Лисовский бросился
как-то защищать жену от настырного шляхтича, но тот пренебрежительно
отстранил ничтожного попика своею ручищей, процедив сквозь зубы: "Ты,
поп, не вертись у меня под ногами, не то растопчу!"
- Такой облик должен быть у дьявола, - показывая на Бжуховского,
закричал отец Гаврило своей маленькой дочке. - Доподлинно такой,
Настася! Знай и помни, дитя мое!
Если бы! Теперь убедилась, что дьяволы тысячелики. Часто и не знаешь,
где они и какие. Бжуховский был слишком простецкий черт. Не умел ни
скрыть своей драчливости, ни хотя бы приглушить ее. Потом прибыл от
Сандомирского воеводы, старосты земель русских, шляхтич Бобовский с
жолнерами и стал собирать в окрестных селах подати и недоимки. Наскочили
и на Бжуховского, у которого в Подвысоком был дом, а землю он давно
пропил и жил то охотой, то грабежом, коему открыто предавался с еще
двумя-тремя такими же забубенными головушками, как и он сам. Бобовский
стал требовать от Бжуховского, чтобы он уплатил подать, а тот податей не
платил никогда и никому. И это бы еще не беда, да шляхтич в
запальчивости назвал Бжуховского Бруховским, то есть приравнял к
обычному хлопу-русину. Этого уж простить Бжуховский не смог бы ни пану,
ни богу. На ночлег Бобовский остановился в господском доме на
Подвысоком, а среди ночи туда ввалились какие-то трое. Слуга Бобовского
сказал им, что здесь ночует сам пан шляхтич. Один из прибывших взял
саблю и канчук Бобовского, вскочил в комнату, где тот спал, и стал бить
сонного. "Вставай, сукин сын!" Вбежали еще двое, выволокли пана шляхтича
в переднюю за волосы, били палками, его же собственным мушкетом,
отливали водой, снова били. Бжуховский, который тоже прибыл на расправу,
кричал из сеней: "Бейте хорошенько, только не грабьте! Пусть знает,
какой ему хлоп Бжуховский!" Кто-то выстрелил Бобовскому в голову.
Обмазали мертвому лицо его же собственным дерьмом, ничего из вещей не
взяли. А слуге сказали: "Скажи - убили его за то, что с паном Бжуховским
обошелся как с хлопом, а не как с шляхтичем. Чтобы все знали и помнили!"
- Мог бы и тебя, татусю, вот так же убить этот Бжуховский, -
испуганно говорила Настася отцу, - за мамусю вот так бы и убил!
- Меня бог хранит! - выпячивал грудь батюшка. - Божья ласка нисходит
на праведных, а всех грешников ждет геенна огненная! Бжуховского же
первого!
Но, видимо, геенна огненная была приготовлена для всего Рогатина,
потому что не проходило и трех-четырех лет, как на город нападали черные
силы, жгли, грабили, убивали, забирали в плен всех, кто не успевал
укрыться в лесах возле Гнилой Липы и за Чертовой горой. Батюшка
Лисовский, несмотря на постоянное пребывание под хмельком, всякий раз
избегал со своими домашними погромов, скрывался в дальнем лесу у Гнилой
Липы, куда убегали через Львовские ворота, потому что черные силы всегда
врывались в город через ворота Бабинецкие или Галицкие. Мама Александра,
как бы предостерегая дочку, напевала ей уже не веселые и беззаботные
песенки, а песни такие же страшные, как набеги чужеземцев на их
несчастный город: "За синiм морем, над новим двором, Настася сорочку
шиє. Шиє, вишиває i на двiр поглядає. "Миколайчику, братику, що там так
синiє? Ци ратаєньки орють, ой, ци волики пасуть?" - "Ой, Настасю,
сестро, не ратаєньки iдуть i не волики пасуть, оно по тебе, Настасю,
туроньки iдуть". - "Ой, Миколайку, братику, найми же ти кухароньку, а я
сховаюся пiд дев'ятеро дверей, пiд десятий замок". Наїхали туроньки,
стали Настасю шукати... Настасина хустонька, но не Настасина голiвка;
Настасинi пацьори, но не Настасина шия; Настасина суконька, но не
Настася сама; Настасинi панчошки, но не Настасинi ножки, Настасинi
черевички, но не Настасин хiд. Стали дверi ламати, Настасю добувати;
дев'ятеро дверей зламали i Настасю достали..." И плакала мама, словно
предчувствуя долю и свою, и своего дитятка.
Где-то в далеких краях жили страхи, мор падал на людей, сотрясалась
земля. Сам султан турецкий Баязед, боясь землетрясения, вышел за
каменные стены Царьграда, жил в шатре на поле, а в Царьграде рухнули три
башни, разрушился дворец Константина Великого, сотрясало землю в Тракий,
Боснии, Далмации и даже в близкой Валахии. Кара на людей, а за что?
Настася была еще совсем маленькой, когда напали на Рогатин валахи.
Грабили и жгли, как татары и турки, вывезли из Рогатина все ценности,
даже сам польский король разгневался и заставил волахского воеводу
Стефана вернуть награбленное, и среди всего другого были возвращены все
ценные книги, также и серебро из церкви Святого духа; хотя отец
Лисовский, не зная грамоты, не мог составить описи всего церковного
имущества, но помнил все так, что с его слов была составлена бумага, по
которой валахи и вернули украденное. А было там три чаши позолоченных,
три белых, всего чаш восемь, а в них серебра шестнадцать гривен и пять и
пол-лута , а еще кресты, кадильницы, лампады,
пожертвования - на сорок три гривны и тринадцать лутов серебра. Кроме
того, Евангелий в оправе три, служебников в оправе три, Псалтырь и
Часослов, Триодь цветная, октоих да еще четыре книги, названий коих
запомнить он не в силах, ибо великой мудрости книги. Надеялся, что дочка
выучится грамоте, постигнет все известные и доступные в Рогатине науки и
тогда прочитает те редкостные книги, которые собрались в его церкви за
много веков.
У священника Ивана Теребушка училась Настася читать. Теребушкова
наука обошлась Лисовскому в целую свинью. "Свинью целую положил на свою
Настасю, прошу я вас!" - восклицал отец Гаврило. Он плакал,
растроганный, глядя на свое теперь уже ученое дитя. "Малжонка моя
верно-милая уродила мне со мною сплодженую дочку панну Настасю, первую в
городе моем, которая во всем теле своем, тако в лице, яко и в знаках,
которые у меня, притрафила и уродила". Но в пьяном хвастовстве, попирая
собственное достоинство, упорно величал дочку королевной, а достаточно
ли для "королевны" мизерной науки, почерпнутой у Теребушка? Еще бы
набраться ей и добрых обычаев да наук высоких, а дать все это в Рогатине
мог единственно викарий Иероним Скарбский. Когда же отец Гаврило сунулся
к викарию, тот заломил цену уже не в одну свинью, а в целых шесть.
"Шесть свинок за науку его латинскую! - потрясал маленькими кулачками
отец Лисовский. - За язык славянский свинью одну, а за латину целых
шесть? А язык же славянский правдой божьей основан, построен и
огражден-есть, в латинском же только лжа, поганская хитрость и
фарисейство сидит, почивает и обладает!" Но кто же еще в Рогатине мог
похвалиться тем, что положил на всю науку для своего дитятка одну, а
потом целых шесть откормленных свиней? И мог ли уберечься от искуса
похваляться таким деянием на протяжении всей своей жизни батюшка Гаврило
Лисовский? Ведь и оправдание было под рукой. Ибо разве же проживешь с
одним Часословом? Без латыни не поймешь ни судьи, ни стряпчего, ни
посла. И Настася стала ходить на усадьбу к викарию Скарбскому. Он
ошеломил маленькую девочку огромностью своих знаний, суровостью ума. Его
небудничность поражала и оглушала. Одевался, как никто в Рогатине,
высокий, тонкошеий, с грустными темными глазами, с тихим голосом,
равнодушный к мирским утехам, далекий от мелочей и суеты, он поразил
Настасю в самое сердце, и она влюбилась в него не так, как доныне
влюблялась в сопливых мальчишек, с которыми носилась босиком то на
Чертову гору, то в отцову церковь разглядывать причудливые древние иконы
с бородатыми святыми.
Мордастая Урсуля, дочка городского слесаря Блазея Зебриновича, узнав
про Настасину влюбленность, безжалостно высмеяла подругу:
- Да ведь тот Скарбский ни на что не способен!
- Как это? - возмутилась Настася.
- Еще и голомор